Глава 8 · Степан
Сегодня важное совещание по слиянию. Все готово: документы разложены, проектор проверен, время согласовано до секунды. Инвесторы на связи, банк на экране, представители кризисного блока уже ждут в комнате ожидания. Я проверил список трижды. Илья клялся, что ничего не забыл. Марина отвечает за приемную, Соболева сидит справа с папкой, Миша настрого предупрежден сидеть тихо, клетка с Шуриком стоит в углу на столике. Все выверено до секунды. Идеальный порядок.
Совещание идет как по минному полю, но пока без взрывов.
Банк на экране вежливо душит нас формулировками. Финансовый директор потеет над цифрами, хотя в переговорной кондиционер работает на полную. Илья сидит с планшетом и делает сосредоточенный вид. Соболева справа от меня листает бумаги и держится так собранно, будто у нее внутри не нервы, а проволока, и я почти начинаю верить, что сегодня все пройдет без сюрпризов.
— Нет, — говорю я. — Так не пойдет. Если вы сейчас спрячете этот риск в общую формулировку, через две недели он вылезет уже деньгами.
И в этот момент у правого ботинка что-то касается щиколотки. Мягко, почти ласково, как домашний кот, который решил напомнить о себе. Я не сбиваюсь и даже не опускаю взгляд — мало ли что: провод, край брючины, галлюцинация от недосыпа и обилия идиотов вокруг. Но через секунду это «мало ли» начинает целеустремленно ползти вверх по штанине. Нет, не галлюцинация.
Ну все. Приехали.
— Меня не интересуют красивые слова, — продолжаю я, голос сухой и ровный. — Меня интересует, сколько это будет стоить, когда все рухнет.
Потом оно с оскорбительным спокойствием добирается до колена. Шурик. Разумеется. Кто же еще устроит рыжее восстание в самый неподходящий момент. Я сижу неподвижно, лицо ледяное, голос не сбивается, а по штанине уже деловито ползет хомяк, перекраивая карту моих нервов.
Пока это чувствую только я.
Соболева поднимает на меня глаза, собираясь что-то сказать по документу, и в этот момент, видимо, замечает, как по моей штанине что-то очень целеустремленно движется вверх. Она бледнеет так быстро, что я почти уважаю ее выдержку: ни звука, ни паники — только ручка застывает в пальцах, а взгляд застревает на моей ноге, как будто она пытается решить, смотреть туда дальше или срочно сделать вид, что ничего не происходит.
Шурик уже у бедра.
— Если без оптимизма, то к концу месяца… — голос Ильи доносится откуда-то с периферии, и одновременно я чувствую, как рыжий карьерист пробирается выше, не встречает сопротивления и ныряет под край пиджака.
Вот это уже совсем прекрасно.
Под ребрами у меня что-то шевелится — маленькое, теплое и наглое, и теперь моя единственная задача — не дать ему нарушить картинку идеального спокойствия. Медленно поднимаю руку к галстуку. Со стороны должно выглядеть как поправка узла, профессиональный жест человека, который на секунду отвлекся от цифр. На самом деле я прижимаю лацкан к груди и блокирую хомяку выход через ворот. Потому что, если сейчас из моего пиджака на глазах у банка и инвесторов покажется рыжая морда, я, возможно, просто закрою компанию и уйду в лес отшельником.
— Продолжайте, — говорю я, и в голосе появляется лишняя сухость, которую подчиненные обычно боятся больше, чем крика.
Финансовый директор кивает и продолжает про кассовый разрыв. Банкир на экране смотрит слишком внимательно, и я почти вижу, как у него в голове проносится мысль: или у Макарова жесткие переговоры, или у Макарова серьезные проблемы. Пусть думает про жесткость. Под воротом снова шевелится, я чуть сильнее сжимаю галстук, и Соболева, белая как лист, смотрит в документы, хотя я прекрасно вижу: она уже не читает ни слова. Она просто ждет, когда я сломаюсь.
Не дождется.
В этот момент из-за лацкана у меня на груди высовывается рыжая морда и, конечно, ее видят все. Банкир на экране моргает, финансовый директор резко смотрит в бумаги, будто там внезапно появился ответ на главный вопрос жизни, а Илья роняет стилус — не громко, но в этой тишине хватает. Соболева тихо зажмуривается, и я чувствую, как ее плечо на миллиметр прижимается к моему — машинально, неосознанно, будто она ищет точку опоры.
Я не двигаюсь. Сижу так, будто рыжая морда у меня из пиджака — это нормальный, предусмотренный регламентом элемент делового совещания.
Шурик озирается, шевелит усами, видимо, оценивает перспективу публичного выхода и — о чудо! — понимает, что карьера на экране ему пока не светит. Прячется обратно. В переговорной наступает такая тишина, что слышно, как у банкира на той стороне что-то пикнуло в гарнитуре.
Я перевожу взгляд на экран.
— Продолжим?
— Да, — банкир кашляет. — Разумеется.
Вот и прекрасно.
Под пиджаком еще пару минут происходит хаотичное шевеление, потом все затихает. Судя по ощущениям, Шурик устраивается где-то под внутренним карманом, прямо у подкладки, и решает, что на сегодня с него хватит публичности. Я медленно выдыхаю через нос и продолжаю так, будто ничего не произошло.
Совещание я все-таки довожу до конца, потому что если я сейчас сорвусь раньше времени, эти люди запомнят не цифры, не сроки и не мои слова, а рыжую морду у меня из-под лацкана. Этого я не допущу.
Поэтому я сижу прямо, говорю ровно, закрываю встречу холодным, спокойным голосом.
Банк отключается первым, потом расходятся инвесторы. Финансовый директор собирает бумаги с лицом человека, который сегодня увидел что-то лишнее. Илья пытается делать вид, что ничего не произошло, плохо получается, но он старается. Через минуту в переговорной остаемся только мы с Соболевой.
Она стоит напротив стола, белая, собранная, плечи прямые, лицо держит, только глаза уже не те. Она понимает, что это еще не конец.
Я молча расстегиваю пиджак, запускаю руку внутрь и достаю Шурика. Теплый, наглый, совершенно довольный собой. Кладу его на стол, между нами, и только потом поднимаю взгляд на Надю.
Она открывает рот.
— Я…
— Сейчас лучше просто помолчите, — говорю я тихо.
Она сразу замолкает. Правильно.
Я беру папку со стола и выхожу из переговорной. Шаги ровные, голова холодная. Все уже произошло, теперь осталось только расставить точки.
Марина вскакивает, едва я подхожу к стойке.
— Степан Евгеньевич, я…
— Последний вариант приложения, — говорю я. — Я положил его сюда перед совещанием.
Она моргает, смотрит на стол, потом на лоток, потом снова на стол.
— Он был здесь, — говорит она быстро. — Я только что…
Уже ищет обеими руками — перебирает бумаги, заглядывает под папку, под блокнот, под подставку с ручками. Документа нет.
Я жду.
Соболева выходит из переговорной с хомяком в руках, быстро подходит к столу, берет клетку и, не глядя на меня, закрывает Шурика внутри. Движения точные, быстрые, видно, что пальцы дрожат, но она все равно справляется.
Я машинально слежу за ее руками, потом взгляд опускается на столик у дивана, и вижу этот документ под Мишиной ладонью. Миша сидит сосредоточенный, как маленький чиновник на проверке, и что-то дорисовывает на документе зеленым карандашом.
Я подхожу.
Миша поднимает голову. Марина перестает дышать. Надя замирает с клеткой в руках. А я смотрю на этот лист и понимаю, что вот теперь — все. Не хомяк в пиджаке, не рыжая морда у воротника, не то, что полсовещания сидело с каменными лицами. А вот это: документ в моей приемной, в руках ребенка.
Я медленно беру лист двумя пальцами и поднимаю глаза на Надю. Она бледнеет еще сильнее, хотя, казалось бы, уже некуда.
— Это моя вина, — говорит она быстро. — Я должна была…
— На этом наше сотрудничество закончено, — отрезаю я.
Она осекается. Миша переводит взгляд с меня на мать, но не говорит ни слова.
— Всего хорошего, — продолжаю я тем же голосом. — В ваших услугах я больше не нуждаюсь.
У Нади дергается щека.
— Степан Евгеньевич, я…
— Нет.
Она замолкает. Теперь ее лицо становится каменным.
Марина стоит за стойкой как человек, который очень хотел бы прямо сейчас провалиться под землю. Я не смотрю ни на нее, ни на Мишу, только на Соболеву.
— Марина, — говорю я, — проследите, чтобы через пять минут посторонних в приемной не было.
— Да, Степан Евгеньевич, — шепчет она.
Я разворачиваюсь и ухожу в кабинет, но дверь не закрываю.
Надя берет Мишу за руку, и он даже не сопротивляется, наверное, чувствует, что сейчас не время для вопросов. Марина провожает их взглядом, но молчит, и это правильно, потому что любое слово сейчас было бы лишним.
Я уже поворачиваюсь к ноутбуку, когда слышу шаги. Быстрые, легкие, детские.
Миша бежит обратно. Подлетает к моему столу, останавливается в полуметре и смотрит прямо в глаза — без страха, без капризов, просто смотрит, как будто я должен понять что-то важное, а он ждет, когда это наконец случится.
— Верни динозавра, — говорит он твердо. — Ты не прошел проверку.
Я молчу. В его голосе нет злости, только справедливость. Та самая детская, абсолютная справедливость, которая не знает компромиссов и не умеет прощать просто так.
— Отдай, — повторяет он. — Он мой.
И я молча отдаю. Просто протягиваю зеленого динозавра, который так и лежал на краю стола все это время, и Миша забирает его бережно, словно раненого. Прижимает к груди, разворачивается и идет к выходу. Но в дверях оглядывается, смотрит на меня пристально, вздыхает и уходит.
Надя ждет его в приемной. Она бледная, губы сжаты, но она ничего не говорит, только кладет руку ему на плечо, и они выходят вместе.
Я остаюсь один. Смотрю на пустое место на столе, где только что лежала игрушка, и чувствую, как воцаряется тишина, которую я всегда ценил. Идеальный порядок. Никаких детей, никаких хомяков.
Только теперь эта тишина кажется мне не победой, а пустотой.