13
Лев
Топорков сдох через сорок минут.
Перестал существовать как самостоятельная единица. Превратился в трясущуюся массу, которая только и могла, что выводить закорючки там, где я тыкал пальцем.
Я готовился к часу. Может, полутора. Старый хуй обожал разводить сопли, тянуть кота за яйца, делать вид, что у него ещё есть выбор.
Но сегодня я вошёл в такой раж, что к седьмой минуте его губы сжались в нитку.
К двадцатой голова заходила вверх-вниз, как у ебанного болванчика на приборной панели.
К тридцать пятой его собственный зам уже тянулся за ручкой.
Страх — лучший продажник. Лучший наркотик. Лучшая смазка для чужой воли.
— Лев Кириллович, — выдавил Топорков, выводя последнюю закорючку. — С вами опасно иметь дело.
Мы вышли в коридор.
Я сжал его вялую ладонь. Хлопнул по спине так, что он кашлянул.
Серега отконвоил делегацию к лифту.
Я остался на двенадцатом этаже один.
Гул голосов стих, растворился где-то внизу.
Надо мной нависла тишина — такая плотная, что я слышал, как гудят трубы вентиляции. Как жужжат лампы. Как кровь шумит в ушах.
Как у меня в штанах, блядь, шевелится.
Потому что я знаю: она где-то здесь.
Этаж вымер. Ни одной ебаной души.
Я стоял и смотрел на то место, где она лежала час назад.
И её взгляд, блядь, пробил насквозь. Я чуть не замер посреди коридора, как конченый идиот. Чуть не наклонился. Чуть не поднял её.
Даша.
Её губы, которые шептали «Вася» пока я драл её на столе с таким придыханием, что у меня до сих пор вставало от одного воспоминания.
Как она кричала, когда я входил. Как её тело выгибалось. Как эти её зелёные глаза смотрели на меня снизу вверх, когда она стояла на коленях в муке.
Потом её лицо побелело. Скулы заострились. Тело сжалось, будто я занёс ногу не для шага а для удара.
Я увидел страх. Настоящий, животный, бабий страх.
И меня это, сука, завело. У меня встал. Так, что яйца к горлу подпрыгнули.
Я двинул по коридору.
Завернул за угол, где висела табличка «Запасной выход» с потухшей лампочкой над ней.
Там находилась пожарная лестница и дверь в подсобку. Место, где уборщицы хранят тряпки. Где она сейчас наверняка собирает вещи, чтобы смыться.
Дверь приоткрыта.
Сердце, сука, колотится, как у пацана перед первым разом.
Я встал сбоку, прижался спиной к стене. Глянул в щель.
Она.
Спиной ко мне.
В синей робе, на талии стянутой узлом. Волосы мокрые, сбиты в пучок, пряди выбились, вьются вдоль шеи.
Я хочу зарыться в эти волосы лицом.
Она перебирала тряпки на полке, нагибалась, тянулась вверх. Ткань натягивалась на заднице, обрисовывая каждую округлость.
Господи, какая же жопа.
Особенно в муке. На столе. Она ходила ходуном, когда я входил. Шлёпал по ней, и она вскрикивала. Пальцы вминались в эту плоть.
Я смотрел, как она двигается. Плавно. Тяжеловато. С той медлительностью, которая бывает у людей, проведших на ногах весь день.
Складки робы собирались гармошкой на пояснице.
Она присела на корточки к нижней полке.
Роба натянулась, оголив поясницу.
Кожа там белая, мягкая, с ямочками над копчиком.
Член в штанах дёрнулся, упёрся в ширинку.
Стало больно — так больно, что я сжал зубы, чтобы не застонать.
Я сейчас кончу в штаны, как школьник. Как конченый идиот, который никогда не видел бабу.
В голове щёлкнуло затвором.
Она смоется. Сейчас соберёт вещички и испарится. Потому что поняла, кто я. А я не могу этого допустить.
Я отлип от стены. Отошёл в конец коридора. Прислонился лбом к стеклу.
Достал сигарету.
Руки дрожали — от злости на самого себя. От того, что эта баба, уборщица в синей робе, выбила меня из колеи так, как ни один партнёр за десять лет не выбивал.
Затянулся. Выпустил дым в потолок.
Руки всё равно трясутся. Пиздец.
Что я, блядь, делаю?
Я затушил бычок о подошву.
Развернулся.
Пошёл обратно.