Глава 28.
* Илья *
Снаружи я невозмутим. Каменная рожа, в глазах арктический холод, и по виду мне вообще до одного места всё, что происходит здесь и сейчас. Полный штиль и абсолютный пофигизм.
Но внутри… внутри такое ощущение, будто я ржавый стомиллиметровый гвоздь заглотил, и он, зараза, встал поперек где-то в районе солнечного сплетения. Торчит там, цепляет за живое при каждом движении и стоит гребаным комом, не давая сделать нормальный, глубокий вдох.
Воздух как будто упирается в этот острый кусок железа, и ты сидишь, цедишь кислород по капле, лишь бы не выдать, как тебя на самом деле корежит.
Сейчас нужно сказать. Просто открыть рот и выдать что-то вменяемое.
Вновь бросаю быстрый, косой взгляд вправо. Тома сидит рядом, вжавшись в пассажирское сиденье, тихая и какая-то пугающе собранная. Она смотрит в окно на мелькающие огни города. Выстроила между нами стену толщиной в восемь лет, и я об эту стену сейчас расшибаюсь в кровь.
Притормаживаю у небольшого ресторана.
– Пошли, – бросаю коротко, не глядя на нее.
Она лишь молча кивает. Никаких едких комментариев, никакого сарказма и от этого мне становится еще паршивее.
Внутри обычная, размеренная жизнь.
Нас провожают к столику в самом углу. Садимся друг напротив друга. Официант подлетает мгновенно, кладет на стол меню и что-то щебечет про «блюда дня», но его голос долетает до меня как сквозь слой ваты.
Я открываю меню, тупо уставившись в глянцевые страницы, и внезапно понимаю, что не вижу ни единой буквы. Вообще. Слова расплываются в какие-то нелепые черные кляксы, строчки прыгают, и я не могу разобрать даже название салата.
Смотрю в эту гребаную бумагу, но читаю не её.
Перед глазами то ли вчерашний пацан с рябиной в руках, то ли Тома, какой я её оставил. Я снова проваливаюсь. В ту самую яму, которую сам же и выкопал...
…Димка тащит меня на себе, как сраный мешок с костями, и я буквально чувствую, как его пальцы впиваются мне под рёбра, пытаясь удержать это обмякшее мясо в вертикальном положении.
Он что-то там надрывно орёт прямо мне в ухо, срывая связки, но до меня долетают только ошмётки звуков, которые не складываются ни в один вменяемый смысл.
Я не слышу его. Вообще ничего не слышу, кроме этого долбаного гула, как будто у меня внутри черепной коробки на форсаже работает турбина реактивного двигателя.
Боль… нет, это даже не боль в привычном понимании, не та острая вспышка, от которой хочется выть. Это что-то глухое, тяжёлое, разлитое по каждой клетке организма, словно мне в вены вместо крови залили кипящий свинец.
Я пытаюсь заставить свои ноги двигаться, пытаюсь хоть как-то помочь этому косолапому медведю меня волочь, но ноги — это больше не часть моего тела.
Это два бесполезных куска ваты, которые живут своей отдельной, абсолютно неуправляемой жизнью.
– Держись, Илюха, мать твою! – орёт он так, что у меня, кажется, перепонки лопаются. – Слышишь? Сейчас, брат! Ещё немного, сейчас выберемся!
Брат… это слово каким-то чудом цепляется за остатки моего сознания, застревает в мозгу, как зазубренная щепка.
Хочется что-то ответить, выдать какую-нибудь саркастичную хрень в духе «брось меня, командир», но челюсть словно заварили автогеном. Ни черта не получается.
Воздух просто выходит из легких со свистом, не превращаясь в слова.
Всё вокруг начинает рваться на куски, как старая киноплёнка в проекторе. Картинка идёт косыми полосами, звук то пропадает в вакууме, то бьёт по нервам ультразвуком.
Тело окончательно перестает подавать сигналы, превращаясь в чужой, холодный груз. И на смену всему этому дерьму медленно, но неотвратимо наползает тяжёлая, густая темнота.
И в этой темноте мне внезапно становится всё равно, докуда он меня там дотащит...
Я прихожу в себя в палате, и первое, что меня встречает — это всё тот же гребаный гул, который, кажется, за это время стал моим единственным верным спутником.
Потом в зрачки впивается резкий, стерильно-белый свет, бьющий по глазам так бесцеремонно, будто меня заживо препарируют под софитами.
Я пытаюсь осознать свое тело, собрать его по кускам, и в этот момент до меня доходит: что-то не так. Очень сильно не так.
Я не чувствую ног. Вообще.
Там, где должна быть тяжесть мышц и опора, теперь зияет огромная, ледяная пустота, от которой по спине ползет липкий холод.
Я опускаю взгляд вниз. Медленно, сантиметр за сантиметром, словно надеюсь, что если я буду двигаться достаточно осторожно, то реальность сжалится и передумает.
И я вижу это чертово казенное одеяло. Под ним угадывается какая-то форма, но контуры… они неправильные.
Мозг, этот трусливый предатель, поначалу просто отказывается обрабатывать картинку, выставляя «ошибку доступа».
Потом доходит. Наотмашь.
Одной ноги просто… нет. Не целиком. Огрызок под простыней. Вторая на месте, выглядит как обычно, но я пытаюсь пошевелить хотя бы пальцем, посылаю сигнал из мозга и тишина.
Никакого отклика. Вообще. Пусто, как в отключенном кабеле.
– Очнулся? – раздается голос откуда-то сбоку, сухой и безликий.
С трудом поворачиваю голову. Врач стоит уткнувшись в свою карточку, и бубнит что-то себе под нос, даже не удостаивая меня взглядом.
– Состояние было крайне тяжелое, парень. Повезло тебе, что вообще вытащили с того света, – говорит он, листая страницы.
Повезло? Я почти смеюсь. Чувствуя, как внутри всё выгорает до пепла. Великая удача, ничего не скажешь: проснуться куском мяса в стерильной коробке.
– С позвоночником там беда, – продолжает он всё тем же будничным тоном. – Повреждение серьезное, нервные окончания… короче, реабилитация потребуется долгая и нудная. Но…
Он делает паузу и наконец соизволит посмотреть мне в глаза. И в этом взгляде я читаю приговор.
– Ходить ты вряд ли будешь. По крайней мере, на своих двоих — точно. Готовься к другой реальности.
Эти слова меня заживо замуровывают в этой койке. Бам. И всё. Твоя жизнь «до» официально аннулирована.
– Нужно связаться с близкими, с родственниками, – добавляет он, поправляя халат. – Есть кому позвонить? Кто встречать-то тебя будет, выхаживать?
Я смотрю на него и не отвечаю. Просто не нахожу в себе сил разлепить губы. Потому что я не понимаю — как?
Как я должен позвонить Томе и сказать: «Привет. Я тут решил вернуться, только теперь меня нужно катать в кресле и выносить за мной судно»? Кому это сказать? Зачем вешать это дерьмо на женщину, которой я и так всю жизнь испортил?
Доктор продолжает что-то вещать, про процедуры, про режим, про надежду, которой у него самого в голосе ни капли нет. Но я его уже не слышу.
Тот самый гул возвращается, нарастая, заполняя всё пространство вокруг, пока не превращается в сплошной, оглушительный вопль тишины.
В палате нас четверо.
Четверо недобитых «счастливчиков», которых жизнь пережевала и выплюнула обратно в этот стерильный кафельный рай. Такие же, как я: собранные по кускам, сшитые на живую нитками.
Кто-то без руки, у кого-то вместо ноги — пустая штанина, а кто-то, самый тихий, просто сутками лежит и сверлит глазами потолок, будто надеется прожечь в нём дыру и улететь к чертям собачьим.
Я лежу и пытаюсь думать. Точнее, я имитирую мыслительный процесс, но получается хреново. Голова забита какой-то вязкой, серой ватой, сквозь которую изредка прорываются вспышки реальности.
Иногда накрывает так, что воздух застревает в глотке, и ты ловишь его ртом, как выброшенная на берег рыба, понимая, что твоё собственное тело тебе больше не подчиняется.
А иногда наступает абсолютная, звенящая пустота. И вот в этой пустоте становится по-настоящему страшно, потому что там нет боли, там вообще ничего нет, кроме осознания, что ты — балласт.
О будущем я не думаю. Какое, к чёрту, будущее у мужика, который не чувствует половины себя?
Я его не вижу, там сплошное белое пятно.
Зато прошлое лезет из всех щелей, как заправский садист.
Я думаю о Томе. О том, как она смеялась, так, что у меня внутри всё переворачивалось. О том, как она босиком ходила по нашей съёмной хате, вечно забывая тапочки, и как она смотрела на меня, будто я центр её грёбаной вселенной.
И от этих мыслей становится только хуже. Потому что её смех, её босые ноги, наше общее утро — это не про эту палату. Это не про это изломанное, обрубленное тело. Это не к этой жизни, где мой максимум — это докатиться до туалета на коляске, если повезёт.
А через пару дней всё окончательно встало на свои места.
К пацану на соседней койке, Сашке, он совсем молодой еще, обе ноги под корень, пришла жена. Красивая девчонка, в ярком платье, совершенно чужая в этом месте.
Она села рядом, сначала пыталась выдавить из себя улыбку, которая больше походила на судорогу. А потом её прорвало. Она начала говорить. Быстро, сбивчиво, давясь словами, лишь бы не дать ему вставить ни слова.
– Я не могу так часто ездить… это далеко, Саш… дети постоянно болеют… Работа…
Она отводила глаза, рассматривая свои ногти, лишь бы не встретиться с ним взглядом.
– Мне тяжело… понимаешь? Мне просто невыносимо тяжело…
Сашка молчал. Он просто смотрел на неё, как на икону, которая на его глазах превращалась в обычную раскрашенную деревяшку. А она уже почти рыдала, причитая о том, как ей теперь одной, с двумя детьми, тянуть этот воз.
Она не ушла сразу, посидела еще минут пять, но она уже не была рядом. Она уже была за тысячи километров, в той жизни, где Сашки больше не было.
Я лежал и смотрел на этот спектакль. И в этот момент до меня дошло.
Накрыло бетонной плитой. Томка. Моя Томка. Молодая, яркая, у нее вся жизнь впереди.
Она не обязана. Слышишь, Кравцов?
Она, блин, не обязана тащить на себе этот неподвижный, сломанный кусок мяса, в который ты превратился. Не обязана класть свою молодость на алтарь твоего несчастья, чтобы через год или два вот так же сидеть у моей койки, отводить глаза и шептать: «Мне тяжело».
Я не хотел этого. Ни для неё, ни, если честно, для себя. Видеть в её глазах жалость вместо любви было бы похуже любой ампутации. А устают все... Кто бы что не говорил.
Пацаны в палате, каждый со своим адом внутри, говорили по ночам одно и то же, как заведенные: «Отпусти ее», «Кому мы, кроме матерей, нужны теперь?», «Пусть живет, если любишь».
Я долго не решался.
Сутками пялился в этот грёбаный потолок, взвешивал, прокручивал варианты, если это вообще можно было назвать раздумьями.
А потом просто взял телефон у того же Сашки. Он протянул его молча, понимая всё без слов. Я включил какую-то музыку на фоне, погромче, чтобы перекрыть больничный шум и чтобы мой голос, этот предательский хрип, не выдал правды.
Прокашлялся, пытаясь вернуть себе тот самый уверенный, нагловатый тон «успешного Кравцова», у которого всё схвачено. Сделал вид, что я где-то в другом мире, на гребне волны, а не под капельницей в обшарпанной палате.
И набрал её номер. Сердце колотилось где-то в горле, но рука не дрогнула. Пора было ставить точку. Последнюю. Грязную. Но честную...
– Вы готовы сделать заказ? – голос официанта ввинчивается в мозг, как тупое сверло, окончательно выдёргивая меня из прошлого.
Я моргаю, пытаясь сфокусировать зрение на реальности. Снова этот ресторан с его приглушённым светом, меню, которое я только что бессмысленно сверлил взглядом.
И Тома прямо напротив меня. Не привидение из моих горячечных снов, а женщина из плоти и крови, которая ждёт от меня хоть каких-то внятных слов, а не этого затянувшегося припадка немоты.
– Да, – бросаю официанту. – Дайте нам ещё минуту. Мы… мы пока не определились.
Парень кивает и исчезает в полумраке зала, а я остаюсь один на один со своим враньём.
Смотрю на неё долго, жадно, запоминая каждую чёрточку её лица, которое за эти годы стало только выразительнее и как-то… Недоступнее.
Внутри всё горит. Тот самый гвоздь в груди, кажется, разбух и превратился в раскалённый шуруп.
– Я тогда ни на какую вахту не уезжал, Том.