Глава 30.
* Илья *
Тома выплескивает этот свой пропитанный ядом вопрос и замолкает, глядя на меня так, будто я лабораторная крыса, которую она только что препарировала.
Я смотрю на неё в ответ. Слишком долго. Пока тишина между нами не начинает вибрировать, как натянутая до предела струна.
И чувствую, как в глубине, под всеми этими слоями напускного благополучия, поднимается то, что я годами приучал сидеть на цепи. Холод. Тот самый, сухой и режущий, от которого внутри всё каменеет.
Выпрямляю спину, чувствуя, как мышцы наливаются свинцовой тяжестью.
– Всё? Выговорилась? – спрашиваю пугающе ровно, без единой лишней эмоции.
Тома не отводит взгляда, только подбородок чуть задирает.
– Нет, – бросает она коротко. – Но для первого акта твоего разоблачения пока хватит.
Я медленно киваю, принимая правила игры, и подаюсь вперед. Теперь я буду говорить иначе. Не повышая тона, без всяких мелодраматичных выкриков, но так, чтобы каждое моё слово вбивалось в её сознание.
– Тогда давай ты сейчас хотя бы на минуту откинешь в сторону эту свою благородную розовую чушь про «любовь до гроба» и «в горе и в радости»… и попробуешь взглянуть на ту ситуацию глазами взрослого человека, а не обиженной девчонки.
Она прищуривается, лисьи глаза становятся злющими, но я продолжаю, не давая ей вставить ни слова.
– Давай нарисуем картинку без прикрас, Том. Лежачий мужик. Просто гора бесполезного мяса на койке. Без малейших гарантий, что он когда-нибудь вообще почувствует свои пальцы. С повреждённым в хлам позвоночником. С башкой, которая после контузии работает через раз и выдает такие спецэффекты, что хоть в петлю лезь. С психикой, которая сыпется при каждом громком звуке.
Я делаю паузу, чтобы этот образ хорошенько отпечатался у нее в воображении.
– Мужик, который, скорее всего, никогда больше не встанет. Которого надо мыть, переворачивать, кормить и выгребать за ним дерьмо. Буквально.
Она молчит, но я вижу, как в глубине её зрачков что-то мелко, судорожно дёргается. Настоящий страх или запоздалое осознание — мне плевать.
– Сколько бы ты меня так таскала, а? Ну, будь честной. Год? Два? Пока не стерла бы себе руки в кровь и не возненавидела бы сам запах этой комнаты? Молчишь, видишь? А я отвечу. Через сколько ты начала бы выть в подушку по ночам? Не от любви ко мне, нет. От лютой, всепожирающей жалости к себе, угробившей свою молодость на инвалида, и от тихой ненависти ко мне за то, что я всё ещё жив.
Тома поджимает губы в узкую линию, но я не собираюсь останавливаться. Она выговорилась, теперь моя очередь.
– И кто бы тебя из роддома встречал, Томка? Кто бы цветы покупал и коляску на четвертый этаж пер? Представь: два младенца на руках. Один — пацан, которому нужен отец, а не обуза. Второй — я, который только и может, что зубами скрипеть от собственной беспомощности. Какая это жизнь, а? Это не жизнь, это медленное гниение заживо для всей семьи.
Пауза становится тяжелой. Я откидываюсь на спинку стула, в груди свербит.
– Да, я поступил эгоистично, – признаю я. – С самого начала и до конца. Я сам всё решил.
Она усмехается, горько и едко.
– Наконец-то… соизволил признать очевидное.
– Но, – я перебиваю её жестко, не давая соскользнуть в привычную обиду, – я дал тебе единственное, что у меня тогда оставалось ценного. Возможность.
Тома смотрит на меня в упор. Жёстко. Почти враждебно.
– Возможность жить, – продолжаю я, чеканя каждое слово. – Нормально дышать, развиваться, строить карьеру, растить сына без этой давящей, удушающей безнадёги за спиной. Без гребаного чувства долга, которое сожрало бы тебя изнутри.
Я сжимаю челюсть так, что зубы начинают ныть, и добавляю почти шёпотом, чувствуя, как слова рвут гортань:
– Потому что если бы я тогда сказал тебе правду… если бы увидел, как ты входишь в ту палату и смотришь на меня с состраданием… я бы просто захлебнулся в собственной жалости. И я бы никогда не отпустил тебя сам. Я бы стал твоим персональным паразитом. А так… ты хотя бы жила. Все эти восемь лет ты просто жила, Том. И, судя по тому, что я вижу сегодня, я всё-таки не зря тогда струсил.
Слова даются тяжело, каждое приходится буквально выдирать из глотки, раздирая старые шрамы, но я продолжаю, потому что назад дороги нет. Мосты сгорели ещё восемь лет назад.
– А так у меня был стимул, Том. Грёбаный, чёрный стимул, – продолжаю я глухо. – Я пёр напролом. Вытаскивал себя из этого дерьма за шкирку, как паршивого кота. Тренировался до кровавых точек в глазах, до хруста в суставах, тащил своё немеющее тело на ноги каждый божий день, когда хотелось просто сдохнуть и не проснуться.
Я смотрю прямо на неё, не мигая, вкладывая в этот взгляд всю ту ярость, которая кормила меня в госпитальных коридорах.
– Из чистого, дикого принципа. Чтобы не сгнить в казенной койке под жалостливые вздохи медсестер. Из желания однажды… просто однажды пройти мимо тебя по улице. На своих двоих, понимаешь? Твёрдым шагом, с прямой спиной, глядя в горизонт.
Я делаю паузу, чтобы она прочувствовала этот момент, эту мою персональную голгофу.
– А не подкатывать к тебе на коляске, заглядывая снизу вверх и ловя на себе твой сочувственный взгляд, который убил бы меня быстрее любой пули. Для меня это было важно, Том. Быть мужиком, а не обрубком с претензией на твоё личное время.
Тишина в ресторане становится вакуумной. Она смотрит на меня, и я жду чего угодно — слез, криков, может, даже... прощения. Но Тома вдруг хмыкает. Коротко, едко, так, что у меня внутри всё холодеет.
– Ты давай тоже тут розовых соплей не накидывай, герой-страдалец, – говорит она абсолютно спокойно.
Я замираю, не зная, как реагировать на такой ледяной душ.
– Наврал? Наврал. Бросил? Бросил, – продолжает она, чеканя каждое слово. – Пока ты там героически сражался со своими тараканами в голове и заново учил свои ноги ходить, я здесь, в реальности, тащила всё на себе. И знаешь, что? Тащила успешно.
С равнодушным видом она делает глоток воды и продолжает:
– И что в итоге? – разводит руками, и в этом жесте столько пренебрежения, что мне хочется провалиться сквозь землю. – Ты встал. Ты пошёл. Ты победил свою судьбу. Только вот что-то дорожку к моему порогу ты после этого не истоптал. Не явился с повинной, не сказал: «Смотри, я справился».
Я сжимаю кулаки под столом, чувствуя, как её правда выжигает мою гордость.
– Вместо этого ты завёл себе Ксюшу с губами-уточками, жил вольготно, строил из себя успешного решалу и в ус не дул, – она делает паузу, глядя мне прямо в душу. – Ты меня сюда зачем припёр, Илья? Чтобы я оценила масштаб твоего подвига?
Я молчу, потому что крыть мне нечем. Весь мой «героизм» сейчас выглядит как дешёвая самодеятельность. – Ну, молодец. Галочку в списке добрых дел поставил. Совесть, наверное, сразу полегчала.
Секунда тишины, в которой я слышу только гул крови в ушах.
– Вот и вали в это своё прошлое, Кравцов. Там тебе и место.
Тома встаёт. Резко, порывисто, возвращая себе статус хозяйки положения.
– У меня есть настоящее, – говорит она ледяным тоном, поправляя сумку на плече. – И в этом настоящем тебя нет. И, честно говоря, не планировалось.
Пауза. Она смотрит на меня в последний раз . Сверху вниз.
– Спасибо за ужин. Просветил.
Она разворачивается и уходит. Быстро, уверенно, стуча каблуками по паркету, не оборачиваясь и не давая мне ни единого шанса на ответный ход.
Я сижу, не шевелясь, уставившись в скатерть, на которой всё ещё стоит её бокал. Этот разговор… он ни черта не закончился.
Он только что начался по-настоящему. Потому что теперь я знаю не только то, что я потерял, но и то, во что превратилась женщина, которую я когда-то решил «спасти».
И это «настоящее» мне нравится гораздо меньше, чем мой привычный, вылизанный до блеска самообман.
Она права — я мудак. Но я мудак, который проснулся и который хрен останется в прошлом.