Судовой лекарь. Том 3. Через океан · Глава 6

Глава 6

Никифор Янин посмотрел на меня. Лицо у него было спокойное.

Слишком спокойное для человека, который три минуты назад видел женщину в океане. Он не был испуган, не был возбуждён и не смеялся.

— Свечу сюда.

Мне принесли свечу. Я поднёс к его лицу и стал смотреть зрачки. Они были широкие, и широкие сильно, на свет отозвались вяло и не до конца. Ночью, при свече, зрачок широк у всякого, и сам по себе он не значит ничего. Значит другое: как быстро он сходится на свет. У Янина он сходился лениво и не до конца.

— Янин, тебе не дурно?

— Не, вашбродь.

— Ничего не болит?

Он подумал.

— Дык пальцы.

— Что пальцы?

— Мураши ползут, — сказал он и пошевелил рукой. — Как отсидел вроде.

— Давно?

— Второй день.

— Где именно?

— Тут, — он показал на кончики пальцев обеих рук. — И на ногах тоже, с утра началось.

Онемение в пальцах рук и ног. С обеих сторон одинаково. Холодные руки. Синеватые ногти. Слабый пульс. Широкие зрачки. И видения, которые человек рассказывает спокойно, не понимая, что рассказывает странное.

Всё это вместе есть не суеверие и не пьянство. Это симптомы.

— Янин, скажи мне число.

— Девятнадцатое октября.

— Где мы идём?

— Дык в Атлантике. К Бразилии.

— Кто капитан?

— Василий Михайлович, — сказал он с недоумением. — Вашбродь, вы чего?

Отвечал он разумно. Знал число, знал место, знал имя. Соображал и не путался. А после сам вернулся к своему.

— Она вот так плыла, вашбродь. Руки вдоль. Я ж её видел.

Я велел вести его в лазарет. Он пошёл спокойно и по дороге спрашивал, не будут ли над ним смеяться. Я уложил его, поставил свечу и сел рядом. И стал думать.

Перебрал всё, что знал, и ничего не сошлось. Тепловой удар не подходит: ночь, кожа влажная, жара нет. Пьянство отпадает, потому что взять негде. Помешательство тоже, потому что помешанный не знает числа, места и имени капитана. Отравление? Чем?

Янин уснул быстро и спал ровно, а я сидел при свече и смотрел на него. И вот тут меня взяло.

Не от русалки. От того, что я сижу над человеком, у которого налицо шесть признаков, и ни один из них не складывается ни с чем, что я знаю. Я перебрал всё своё ремесло и обе свои жизни, и не нашёл названия. В прошлой жизни за моей спиной стояли лаборатория, снимок и консилиум, и всегда был кто-то, к кому можно постучаться. Тут за моей спиной был Новицкий, который скажет «гм».

Я сидел и считал его пульс без нужды. Потом задул свечу и пошёл спать, и не заснул до склянок.

* * *

Утром снова взялся за Никифора. Спал он хорошо, и это было первое, что меня удивило.

Зрачки сузились до обыкновенного и на свет отзывались живо и ровно. Ночью были широкие, нынче нет. Пульс шестьдесят четыре, полного наполнения. Кожа тёплая и влажная, как у всякого в эту жару, ногти розовые. Язык чистый и не обложен, дёсны в порядке, я смотрел особо. Жара нет.

То есть по всему выходило, что человек здоров.

— Никифор, спал как?

— Дык хорошо, вашбродь. Как лёг, так и заснул.

— Голова не болит?

— Не.

— Воды пил вчера сколько?

— Дык как все. Кружек шесть, может, семь.

Дальше я стал расспрашивать заново. Человек, который выдумывает, не повторит выдумку дважды одинаково. Он помнит главное, а подробности сочиняет всякий раз, и во второй раз у него волосы делаются светлее, а расстояние меньше. Это я в прошлой жизни проверял десятки раз. А тот, кто говорит про виденное, повторяет одно и то же.

И он повторил ровно то же самое. Волосы тёмные, длинные, мокрые, по спине. Голая до пояса. Руки вдоль тела и не двигаются. Шла вровень, не отставая. Повернулась, поглядела и ушла вниз, не ныряя. Я слушал и сверял со вчерашним, и не нашёл ни одного расхождения.

Это меня и встревожило по-настоящему. Ежели бы он врал, я бы поймал его на второй минуте. А примерещься ему спьяну, он бы нынче сам смеялся, потому что человек, протрезвев, первым делом начинает объясняться.

А он повторил слово в слово и при этом был совершенно здоров.

— Никифор, а ты сам-то что про это думаешь?

Он подумал.

— Дык не знаю, вашбродь. Видел, и всё.

Он правой рукой потёр пальцы левой. Я вспомнил, что вчера он тоже говорил про пальцы.

— Как рука?

— Дык отсидел вроде.

— Когда отсидел?

— Позавчера, — он пошевелил пальцами. — Мураши всё ползут, вашбродь. Третьи сутки.

Я записал это в тетрадь. И пока отложил.

Мурашки в пальцах есть вещь обыкновенная. Отлежал руку, отсидел ногу, придавил чем-нибудь, и ползают, и проходит само.

* * *

Вечером я всё-таки сел и написал объяснение. «Янин Н., матрос 2 ст. Видение над водой в ночь на 19 окт. Осмотрен 20 окт. Здоров. Жалоб не имеет, кроме онемения в пальцах. Объяснение полагаю следующее. Четвёртая вахта, усталость, ущербная луна, светящаяся вода. Человек, глядящий в тёмную воду при свечении, видит формы, каких нет. На то есть множество свидетельств у мореплавателей».

Потом приписал ниже, потому что врать себе не умею.

«Объяснение сие меня не удовлетворяет. Ежели бы он выдумал, повторил бы иначе. Ежели бы примерещилось от усталости, сам бы нынче над собою смеялся. А он повторил слово в слово и спокоен. Держать под наблюдением».

А корабль тем временем говорил. Я это понял не сразу, потому что со мной об этом не говорили вовсе. Со мной говорили про потёртости и про воду. А между собой говорили другое, и говорили везде.

Двадцатого вечером я шёл мимо баковой сходни и услышал.

— … Дык ясно кто. Утопленница.

— Какая утопленница на десятой тыще миль?

— А хоть какая. Она ж не по дну шла.

Я остановился и стоял, покуда мог. Голосов было три или четыре, и спорили они не о том, было или не было. Что было — у них сомнения не имелось ни у кого. Спорили, к чему.

— Она к перемене ветра выходит.

— К покойнику она выходит.

— Дык выходила уже, и ничего.

— Кому ничего, а кому и всего.

Наутро я велел Прошке слушать и докладывать. Он вернулся к обеду и доложил, что у русалки уже завелась история: будто она шла вдоль борта не одна, а третьей, и будто до Янина её видел ещё кто-то, но смолчал.

— А кто видел, Прохор?

— Дык не говорят. Говорят — видели.

Так оно и делается. Двадцать человек постояли молча у борта, и через сутки «видели» уже все, и никто не первый.

* * *

Штиль пришёл двадцать первого, к вечеру. Сперва ветер стал переменным, и паруса начали похлопывать, и вахтенный офицер по нескольку раз в час менял положение рей. Потом захлопало сильнее. А к закату всё стихло.

До этого я понимал штиль неверно. Я думал, что это покой. Ничего похожего. Штиль есть работа, и работа злая, потому что вся впустую.

Паруса нельзя оставить висеть. Обвисший хлопает при всякой качке, а качка при штиле есть непременно, потому что зыбь идёт и при безветрии. От хлопанья парусина перетирается о снасти и рвётся, а рангоут расшатывается. А сверх того всякий час кто-нибудь замечает дуновение.

И тогда свистят всех наверх, разворачивают реи, ловят эту струйку, и корабль на минуту трогается, проходит полкабельтова и встаёт. И всё это надо переделать обратно. За двадцать второе число мы вставали так четыре раза и прошли миль восемь, и всякая из них стоила команде двух авралов.

А кругом лежало зеркало. Такого я не видел никогда и не думал, что вода может быть такой. Гладкая до самого горизонта. Красиво это было чрезвычайно, и через три дня я на эту красоту смотреть не мог.

Жара при штиле сделалась другой. При ходе нас обдувало, а тут не стало и этого. Смола в пазах потекла, и на палубе в полдень босиком было не встать. Тенты не спасали, потому что под ними стоял тот же неподвижный воздух. Ночью не делалось прохладнее. Вода в бочках зацвела окончательно, и я велел добавлять уксус во всякую, а не только к обеду.

Работы у меня прибавилось разом. Тепловых ударов за три дня было пять, и все пять пришли сами, как перестали потеть. Поносов было по два-три в день. Потница у половины команды.

И у троих я увидел то, чего ждал и боялся. Дёсны рыхлые и при нажатии кровят. Срок для этого был малый, и я удивился. Из Портсмута мы вышли месяц назад, и свежее там брали. Оттого я и смотрел их особенно долго.

Это были те, кто и так слабее прочих. Старый конопатчик, писарь, сидящий целыми днями в духоте, и один из молодых, у которого после Портсмута шёл понос неделю. Я велел им лимонный сок сверх положенного и вытащил свой горох.

Съели без всякого спора, потому что человек, у которого кровят дёсны, ест что дадут. А смеялись теперь не надо мной, а над ними, и смеялись беззлобно, и один из молодых даже попросил сам, на всякий случай.

А про русалку я себе объяснил на четвёртый день, и объяснение вышло логичное. Штилевая полоса есть место, где люди дуреют. Это известно всякому, кто ходит в тропики, и мне про это говорил ещё Новицкий, когда мы шли Бискаем.

Судно стоит неделями, кругом зеркало и зной, работы нет, разговоры кончились. И человек начинает видеть. Ему кажется, что вода стала твёрдой и по ней можно пройти, что там луг или улица. Он идёт к борту, и его ловят. Такое бывает во всяком штиле, и про это пишут в книгах.

Правда, шли мы в ту ночь узлов шесть, и никакого штиля не было. Я сказал себе, что штиль уже надвигался, и что это одно и то же. Это было неправдой, и я это знал.

Янин стоял четвёртую вахту при ущербной луне, над светящейся водой, и ему привиделось. А повторил он слово в слово оттого, что за эту ночь и за весь следующий день он свою картину сам себе затвердил, прокрутив её в голове полсотни раз.

Объяснение почти сошлось, и я закрыл случай. Записал в тетрадь, велел Янину две недели не стоять ночных вахт и перестал о нём думать.

* * *

Я пошёл к Новицкому со штилевыми распоряжениями, и распоряжений было четыре. Тенты растянуть и над той частью палубы, где работают, а не только над шканцами. Воду давать без счёта и держать при бочке человека. Соль в питьё всем, кто работает, а не только больным. И работы с одиннадцати до трёх не производить вовсе.

— Четвёртое не пройдёт, — сказал штаб-лекарь.

— Отчего?

— Оттого, что это распорядок, — он положил лист. — Тенты я вам подпишу, воду тоже, соль и подавно. А работы отменять не моего ума дело и не вашего.

— Ваше благородие, у меня пять ударов за три дня.

— Знаю, что пять, — Новицкий поглядел на меня. — И всё-таки распорядок вахт есть дело строевое. Начните с вахтенного начальника. Через голову не ходите, вам же дороже.

* * *

Обваренные шли по-разному. Кок поправлялся быстро. Рука у него подживала, пузыри подсохли и стали сходить, и он уже просился на камбуз, и я его не пускал. Первый подручный, тот, что получил в лицо и в грудь, шёл хуже, зато шёл верно.

А со вторым случилось то, что я обещал вслух при всех. На четвёртые сутки лоскуты отошли. Те самые четыре лоскута прикипевшей рубахи, которые я обрезал вокруг и оставил на нём.

Они отошли сами, вместе с мёртвой кожей под ними, и отошли чисто, и под ними открылось то, что я и надеялся увидеть. Розовое, влажное, живое. Не везде. В двух местах было хуже, и там осталось глубокое.

Но три лоскута сошли чисто, и я велел позвать кока. Я четыре дня назад сказал при всех, что эти тряпки отойдут сами и что так будет правильно. И кругом стояли люди, и половина из них решила, что подлекарь дурит. А нынче они отошли.

Так что я позвал кока и двоих матросов, которые тогда рвались сдирать, и показал им.

— Глядите. Вот сюда.

— Ишь ты, — сказал кок.

Больше он ничего не сказал, и больше было и не надо.

* * *

Воду я стал убавлять на пятые сутки. Весов у меня нет и измерить потерю нечем, так что смотрел я по-другому. Я смотрел три вещи.

Первое. Мочится ли и сколько. Ежели человек мочится помалу и моча тёмная, воды мало. Ежели светлая и помногу, довольно.

Второе. Кожа. Я брал складку на предплечье, и ежели она расправлялась медленно, воды мало.

Третье. Язык. Сухость его — это вернейший знак.

У кока и у первого подручного всё стало хорошо к пятому дню. Моча светлая, складка расправляется мгновенно, язык влажный. Я убавил им до обыкновенного.

А второму убавлял медленнее, и объяснил это Любушину, и Любушин записал, не споря.

— Стало быть, ещё дней пять?

— Ещё пять, Арсений Кузьмич. А после и он на норму.

— Запишу, — баталёр подул на строчку. — Вы ещё вот что, Андрей Ильич. Хлеб нынче не тот пошёл.

— Что значит не тот?

— Темнее, — он пожал плечами. — И горчит малость. Початы бочки из другой партии, портсмутской. Я к тому, что ежели кто станет жаловаться, так это не порча, а мука такая.

— Плесени нет?

— Нету. Смотрел.

Я кивнул и стал думать о воде.

* * *

Тихонова я смотрел двадцать второго. Провалов у него за неделю не было.

Головная боль осталась, и осталась слева, и на неё он пожаловался сам, не дожидаясь вопроса. Пробу с вытянутыми руками я делал трижды. Дважды правая ушла вниз. В третий раз не ушла.

Я записал и это, и записал честно, включая третий раз.

* * *

Цепь вакцинации подошла двадцать четвёртого.

Васильев, Яковлев и Кондратьев, восьмой день, и у всех троих взялось. Я взял из Кондратьева и привил ещё троих.

Непривитых осталось четверо. На тридцать с лишним звеньев. Это две прививки, ежели по трое, и одна, ежели повезёт меньше. До Рио недели три.

Ефрема я расширял через день, как обещал. К двадцать четвёртому мы дошли до третьего прутка, и он входил уже не так тяжело, и Ефрем перестал зажмуриваться.

— Вашбродь, а долго ещё?

— Недели две.

— Дык ладно.

Он теперь говорил об этом деле буднично, как говорят про больной зуб, и вот это было лучшим признаком из всех.

* * *

Новицкий считал мне пульс раз в неделю, как уговорено. За две недели наперстянки перебои стали реже. Раз на двадцать ударов вместо раза на двенадцать, и наполнение выровнялось. В глазах у него не рябило, не тошнило, и я держал ту же малую долю и прибавлять не стал.

— Ну как? — спросил он двадцать третьего.

— Лучше, ваше благородие.

— Гм.

И больше мы об этом не говорили.

* * *

Письма я дописывал по вечерам. Маршаллу вышло длинное, и вышло оно почти целиком про обварку. Как лил воду полчаса, отчего не вскрывал пузыри, как обрезал вокруг прикипевшего и как считал воду ладонями. И про мёд с известковой водой, взятый из его же тетради, я тоже написал.

Честно приписал, что не знаю, отчего мёд помогает, и что он тоже не знает, и что мы с ним в этом сошлись.

А Мэри я дописывал медленно, и всякий вечер оставлял на середине.

* * *

Двадцать пятого утром я собрался к вахтенному начальнику. И, собравшись, сообразил, что за три месяца не сказал ему ни одного слова по делу.

Фёдор Иванович Кутыгин, лейтенант, тридцати двух лет. На «Камчатке» он второй после Филатова и держит вахту, и по всему, что я видел, держит хорошо. А знакомы мы с ним не были.

За три месяца мы не имели друг в друге надобности. Он не болел. Ни разу, ни единым днём, и в лазарет ко мне не приходил даже с занозой. У него в вахте калечились не чаще прочих, и всё, что я про него знал, я знал со стороны. И потому, когда я шёл к нему с бумагой, я шёл к человеку вовсе незнакомому.

Нашёл я его на шканцах, у нактоуза.

— Фёдор Иванович, дозвольте.

— Слушаю.

Он обернулся вполоборота, не отходя от нактоуза и не сняв с него руки. Человек он был невысокий и сухой, с обветренным до кирпичного цвета лицом, и стоял так, как стоят люди, простоявшие на ногах половину жизни: ровно и без усилия, и не переступая.

— Я к вам с медицинским представлением.

— Подавайте, — он взял лист и прочёл, и прочёл до конца, не пропуская. — Четвёртый пункт. Вы предлагаете не производить работ с одиннадцати до трёх.

— Предлагаю.

— Это невозможно.

Я приготовился к разговору.

— Отчего невозможно, ваше благородие?

— Оттого, что это четыре часа, — сказал Кутыгин. — Работы у меня идут от шести до шести, двенадцать часов. Вычеркните середину — останется восемь. А работ в штиль прибавилось вдвое, потому что всякий час ловим ветер.

— Я это видел.

— Видеть видели, а не посчитали.

— Посчитайте вслух, Фёдор Иванович. Аврал при перемене ветра занимает от четверти часа до получаса, и за сутки их бывает от трёх до шести. Сверх того идёт обыкновенная работа. Помпы, приборка, починка, вахта у бочки, которую я же и завёл.

Ежели вычеркнуть четыре часа середины дня, всё это придётся уложить в восемь.

— И тогда, — сказал Кутыгин, — у меня люди будут работать без роздыха с шести до одиннадцати и с трёх до шести. И вы придёте ко мне через неделю с тем же листом и другими жалобами.

— Стало быть, вы отказываете.

— Стало быть, я вам объясняю, — поправил он. — Отказываю я по другой причине.

— По какой?

— Оттого, что распорядок вахт устанавливает старший офицер с утверждения капитана. И ежели я его переменю по бумаге от подлекаря, меня спросят, с каких пор медицинская часть распоряжается вахтами. И спросят правильно.

Я стоял и не знал, что делать дальше. Три месяца всё, что я предлагал, проходило. Известь прошла, уголь прошёл, кружки прошли, правила прошли. Я привык, что меня выслушивают и делают. А тут мне сказали «нет», и сказали разумно.

— Фёдор Иванович.

— Слушаю.

— Дозвольте я вам объясню, отчего я это прошу.

— У вас четверть часа, — ответил он.

И я изложил. Что удары случаются между полуднем и двумя, и что это счёт, а не догадка. Пять случаев за три дня, и все пять в этот промежуток. Что человек, свалившийся от солнца, выбывает на трое суток, а вовсе не на час, и что за три дня я потерял из строя пятнадцать человеко-дней. Что ежели так пойдёт, к Рио у нас будет лежать половина.

И что четыре часа в сутки я прошу ради работы, а не ради людей, потому что за эти четыре часа мы теряем больше, чем выигрываем.

Кутыгин слушал не перебивая.

— Пятнадцать человеко-дней, — сказал он, когда я кончил. — Вы это считали?

— По дням, ваше благородие. Вот тут записано.

Он взял тетрадь, поглядел на страницу с именами и числами и вернул.

— Хорошо. Тогда так, — он глядел не на меня, а вверх, на обвисшие паруса, и губы у него шевелились. — Полностью отменить не могу. Могу перенести. Приборку с полудня на шесть утра. Помпы на вечер. Починку под тент.

— А ловля ветра?

— А ловля ветра останется, потому что её не перенесёшь, — он пожал плечами. — Зато аврал длится четверть часа, и это не работа на солнце, а пятнадцать минут.

Тут я поглядел на него по-новому. Шёл я к этому человеку как к препятствию и приготовился давить, приводить доводы и, ежели надо, идти через Новицкого к капитану. А он выслушал, взял мой счёт, признал его и за две минуты перестроил всё своё расписание. Без обиды, без торга и без единого лишнего слова.

— Благодарю вас, Фёдор Иванович.

— Не за что, — он уже глядел мимо меня, на горизонт. — Только у меня к вам условие.

— Слушаю.

— Впредь подобные представления подавайте через вахтенного начальника. Мне или кто стоит на вахте.

— А я разве не так?

— Не так, — сказал Кутыгин. — Вы пришли ко мне напрямую, а до того, я слышал, ходили прямо к капитану.

— Ваше благородие, я…

— Я вас не корю, — он поглядел на меня. — Я вам объясняю, как оно устроено. Ежели всякий станет ходить через голову, вахтенный начальник перестанет знать, что делается у него в вахте. И тогда он не начальник.

Тут он был кругом прав.

— Понял, Фёдор Иванович.

— Вот и славно.

Уходя, я заметил у него одну вещь. На нактоузе, под рукой, лежала маленькая книжка в кожаном переплёте, потрёпанная. Стихи.

От этого человека я ждал чего угодно, кроме стихов. Сухой, счетоводный, говорящий цифрами, никогда не болевший и не улыбнувшийся при мне ни разу. И у него на нактоузе лежит томик, зачитанный до того, что корешок разъехался.

* * *

Филатов пришёл ко мне сам, в тот же день, к вечеру.

После его удара у нас с ним переменилось всё. Три месяца он под меня подкапывал, и подкапывал умело, а после того, как я его вытащил из-под солнца, сказал мне прямо, что теперь должен и подличать не станет.

— Андрей Ильич.

— Никандр Иванович.

Сел он не сразу и сел осторожно, и прежде чем сесть, взялся рукой за переборку. Я это увидел и ничего не сказал. Лицо у него было в испарине, а в лазарете у меня не жарче, чем везде. И щурился он на свечу так, как щурятся, когда в голове стоит.

— Я к вам с добрым известием. Ваши распоряжения по штилю приняты. Все четыре.

Я поднял голову.

— Как все четыре?

— Так. Тенты, вода, соль и работы.

— Работы отменили?

— Перенесли, — Филатов улыбнулся. — Фёдор Иванович предложил перенести, я поддержал, и в кают-компании прошло.

— Благодарю вас.

— Не за что. Правда, вышло не совсем гладко.

— Что значит не гладко?

— Возражали двое, — Филатов пожал плечами. — Один говорил, что мы разбалуем команду. Другой, что распорядок менять в плавании нельзя.

— И что?

— И я им объяснил.

— Никандр Иванович. Как вы им объяснили?

— По-разному, — он поглядел на меня с приветливым лицом. — Одному напомнил про рапорт, который он подавал в прошлом году и который остался без движения. Другому сказал, что Василий Михайлович про эти распоряжения знает и одобряет.

Мои распоряжения прошли. Они прошли, и они правильные, и от них людям станет лучше, и в этом нет ни малейшего сомнения.

А прошли они так, что я бы этого не выбрал никогда. Один человек прижат старым рапортом. Второму сказано то, чего ещё нет.

— Никандр Иванович, я вас об этом не просил.

— Не просили, — согласился он.

— И я бы вас не попросил.

— Знаю, — Филатов поднялся. — Оттого и не спрашивал. Андрей Ильич, вы поймите одну вещь.

— Какую?

— Вы мне нынче можете сказать, что вам мои способы не по душе, — он обернулся. — И вы будете правы, и я вас пойму. Только ваши четыре пункта прошли бы без меня месяца полтора. А люди у вас валятся нынче.

Он вышел. Я остался сидеть.

Мои распоряжения и вправду ползли бы через кают-компанию неделями, потому что всякое новшество ползёт, и я это видел на извести, на кружках и на всём прочем. А он их провёл за один вечер.

И ежели завтра кто-нибудь из тех двоих поймёт, чем его прижали, он этого не забудет. И припомнит мне, а не Филатову, потому что бумага моя.

Я вспомнил ещё одно. Три недели назад я был твёрдо уверен, что этот человек работает на Компанию. Я его подозревал с августа. Считал, что он подкапывается под меня по чьему-то поручению, и что его вопросы про корзину и про трюм идут оттуда же, откуда идут вопросы Лобанова.

А он оказался просто человеком, который шесть лет сидит при капитане и привык всё знать. Я поставил ему диагноз до осмотра.

Решил, кто он такой, по двум-трём наблюдениям, и после этого три месяца подбирал под своё решение всё, что видел. В моём ремесле за такое бьют, и бьют справедливо, потому что человек, который решил заранее, найдёт подтверждение чему угодно.

Я это знал всю прошлую жизнь и учил этому других. И попался.

А сверх того я остался с тем, чего он мне не сказал. Человек, который держится за переборку и щурится на свечу, обязан прийти к медицинскому чину и доложиться. Он не пришёл и не доложится, потому что старший офицер, единожды свалившийся от солнца, делается на «Камчатке» человеком с изъяном, и это помнят до самого Кронштадта.

Стало быть, он мне должен за то, что я его вытащил. А я ему — за то, что молчу. И я не мог бы сказать, кто из нас двоих задолжал больше.

* * *

Литке нашёл меня двадцать шестого октября.

— Андрей Ильич! Мне нужна ваша помощь.

— Слушаю, Фёдор Петрович.

— Мне надо записать в журнал ночное происшествие. За девятнадцатое у меня до сих пор пробел, и Никандр Иванович нынче его заметил, — он сказал это быстро и покраснел. — Начисто переписывать третий раз, Андрей Ильич. Третий. А я не знаю, что туда ставить.

Вахтенный журнал ведут офицеры, и в него пишут всё. Ветер, курс, работы, происшествия. А того, что случилось в ночь на девятнадцатое, записать было нельзя никак.

— И что вы хотите от меня?

— Слов, — сказал Литке. — Я не знаю, как это написать. Я пробовал три раза. Первая проба такая. «Вахтенный матрос усмотрел в воде женщину». Вторая: «Вахтенному матросу привиделось». Третья зачёркнута.

— Отчего первое не годится?

— Выйдет, что на «Камчатке» видели русалку, и над нами будут смеяться в Петербурге сорок лет.

— А второе?

— А второе неправда.

Я поглядел на него.

— Отчего неправда?

— Оттого, что я ему верю.

Тут я, признаться, опешил.

— Фёдор Петрович. Вы верите в русалку?

— Господь с вами, — Литке даже отмахнулся. — Я верю Янину.

— Это как?

— А вот так, — он сел на бухту и заговорил, и заговорил с тем жаром, с каким говорил про хронометры. — Андрей Ильич, вы знаете, что такое ложная земля?

— Не знаю.

— Это земля, которой нет.

И он рассказал про то, как честные капитаны, люди трезвые и опытные, видели острова и наносили их на карты, и как эти острова потом искали и не находили. И как в атлантических картах до сих пор стоят земли, которых нет, и всякое поколение их вычёркивает, а они появляются опять.

— И что это?

— Рефракция. Воздух над водой лежит слоями разной теплоты, и свет в них преломляется. Ежели внизу холодный слой, а сверху тёплый, дальний предмет подымается над горизонтом. И вы видите землю, которая лежит за двести миль.

— И она настоящая?

— Вполне. Только не там, где вам кажется. А бывает и хуже: она вытягивается и переворачивается, и вы видите горы там, где стоит островок. А в штиль это бывает чаще всего, оттого что воздух не перемешивается.

Говорил он всё быстрее и уже не сидел, а ходил передо мной от борта к борту и черкал пальцем по воздуху. Видно было, что рассказывать ему это удовольствие чрезвычайное и что случая рассказать выпадает нечасто.

Слушал я с интересом и не понял главного.

— Фёдор Петрович, к чему вы это?

— К тому, — сказал Литке, — что Янин мог видеть.

— Что видеть?

— Что-нибудь, — он развёл руками. — Дельфина. Бревно с водорослями. Что угодно, что лежало на воде в трёх саженях.

— И принять это за женщину?

— А отчего нет? Только рефракция тут ни при чём, — тут же сказал он. — В трёх саженях она не работает вовсе, это я вам как наблюдатель говорю. Я не про причину, я про породу людей. Море обманывает добросовестных. Постоянно и подробно. Человек честный, трезвый и внимательный видит то, чего нет, и описывает точно, потому что он в самом деле видел.

— А три сажени?

— А три сажени — тоже показание, — Литке пожал плечами. — Ночью на воде расстояние определяют скверно. И это тоже подлежит проверке.

— И что вы предлагаете написать в журнал?

— Вот это я у вас и спрашиваю.

Мы сочинили вместе, и сочиняли минут двадцать. «В ночь на 19 октября вахтенный матрос донёс о предмете, усмотренном за бортом и принятом им за человека. Осмотр за бортом произведён, ничего не обнаружено. Матрос освидетельствован медицинским чином, найден здоровым».

Литке перечёл и просветлел.

— Вот это хорошо. Тут и неправды нет, и смеяться не над чем. Знаете, Андрей Ильич, что делают с ложной землёй?

— Что?

— Её не оспаривают, — мичман сложил свою бумагу. — Ежели капитан донёс, что видел остров, с ним не спорят и его в глаза дураком не называют.

— А что делают?

— Идут и проверяют. Лотом и счислением, — он поднялся. — Приходят в то место, где он его видел, и меряют глубину. И считают, где на самом деле был корабль в тот час.

— И находят?

— Иногда находят, — Литке усмехнулся. — И тогда оказывается, что человек видел настоящую землю, только за двести миль. А иногда не находят, и тогда вычёркивают. А спорить с показанием, Андрей Ильич, толку нет никакого. Показание надо проверять.

* * *

Янина я видел эти дни часто. Ночных вахт он не стоял, работал днём и работал хорошо. Над ним не смеялись, и это было хуже, чем ежели бы смеялись: с ним стали говорить осторожно. Он это чувствовал и раза два спросил меня, скоро ли забудут.

А пальцы он тёр по-прежнему. Я видел это трижды и трижды подумал, что мураши пройдут сами.

* * *

Второй случай заметили не сразу. Случилось это двадцать седьмого, в четвёртом часу дня, при полном штиле.

Матрос по фамилии Байдин стоял у фок-мачты и разговаривал. Стоял вполоборота, чуть склонив голову, и говорил с кем-то, кого рядом не было, и говорил обыкновенным голосом, не громко и не тихо.

Мимо него ходили. И, что самое удивительное, на него сперва никто не обратил внимания, потому что мало ли кто с кем говорит на палубе.

Заметил его Прошка и прибежал ко мне.

— Андрей Ильич! Там Байдин с пустым местом разговаривает.

— Как с пустым?

— Дык так. Стоит и говорит. Я подошёл, спрашиваю, с кем он. А он на меня поглядел и говорит: с Тимофеем.

— И что?

— Дык нету у нас Тимофея, — сказал Прошка. — Я всех знаю.