Глава 13

Глава 13

Леха

Влад вернулся к столу, с кривой ухмылки не осталось и следа. Вся его дерзость, весь этот ехидный налет, что только что хлестал по воздуху, осел. Он молча уперся руками в стол, нагнулся, будто рассматривал древесину, будто читал в ней ответы, которых не давали мы, и какое-то время просто смотрел вниз, как будто ждал, чтобы в нас утихло. Потом поднял голову. Взгляд стал другим — спокойным, тяжелым, взрослым. Взгляд человека, который, возможно, и пес, и сучара, и хитрожопый, но в этом моменте — не враг. Он посмотрел прямо на меня.

— Если ты что-то знаешь… тебе же лучше разобраться в этом с нами. Если что-то угрожает Кате — мы, Леха, как раз единственные, кто может вам в этом помочь. — голос его не дрожал, не поднимался, не играл. Просто — по делу. Без нажима. Без хуйни.

И мне нечего было ответить. Потому что она молчит. Катя, блядь, даже говорить об этом отказывается. Стоит, как бетонная стена, смотрит, как будто я ей уже враг. Или как будто ей вообще все равно. Я не знаю, что хуже. И правда — ответить нечего. Я ничего не знаю. Но и слишком многое понимаю.

— Я не против тебя, Леша. Запомни это наконец. — он говорил без нажима, почти спокойно, и это раздражало больше, чем если бы орал. — Но это единственный способ надавить на тебя. Через нее. Все остальное в тебе давно умерло и не вызывает ни малейших эмоций.

Вот тут он, сука, прав. Потому что все остальное во мне и правда сдохло. Дружба? Похоронена с Сашкой. Уважение? Раздавлено предательством. Родство? Не смешите. Я бы и сам на себя не поставил. Осталась она. И только через нее меня еще можно сжечь, раздавить, вырвать из меня душу. Все остальное — глухо, мертво, зарыто.

— И я более чем уверен, что не ошибаюсь в своих догадках. Мы оба, — он прищурился, — знаем одну правду. Мы оба ее держим. И оба молчим. Но долго так не протянем.

Может, он и прав. Может, он херовый человек, но стратег у него внутри сидит меткий. Может, в прошлой жизни был адвокатом, психологом, сукой, сидящей напротив в допросной — не знаю. Но все равно я ему не верю. Не до конца. Не по-настоящему. Есть в нем что-то… змеиное. Гибкое. Ползущее. Но, черт побери, слушать его — уже приходится.

— Просто услышь меня, Леха. Можешь не отвечать. Я не жду. Просто… ничего не сработает, пока ты сам не надавишь. Это будет больно. Это будет предательство. Она, может, и не простит сразу. А может, и никогда. Но в плюсе окажутся все. Даже вы с ней. После.

Он выпрямился, бросил последний взгляд — тот, в котором больше не было угроз, ни сарказма, ни наигранной грубости — просто понимание. И вышел. Дверь за ним закрылась глухо, и в кабинете повисла тяжелая тишина, как в морге.

Я услышал его. Черт возьми, я услышал каждое слово. И понял. И мы друг друга поняли. Потому что такие разговоры — это не слова. Это подспудное. Это между. Это о том, о чем вслух не говорят, но после них уже не остаешься прежним. Как бы я ни хотел — не могу сказать, что не прислушался. Я прислушался. И это страшнее всего.

***

Спасибо за ваше терпение. Спасибо, что ждете главы. По некоторым причинам в последнее время как вы могли заметить))) Проды выходили редко. Очень надеюсь, что все наладится, и уже с понедельника обещаю вам много прод)

Когда я услышал этот ее легкий, звенящий смех — тот самый, от которого раньше у меня внутри расправлялись крылья, — меня словно ударило током. Катин голос летел из спальни, теплый, солнечный, почти девичий, такой доверчивый.

— Давай еще разукрасим ему нос, да? — весело смеялась она, и малыш хохотал ей в ответ, переливчато, искренне, как смеются только дети, которым еще никто не ломал мир.

Но как только я вошел в спальню, вся эта картина, как стекло, хрустнула. Улыбка исчезла с ее лица мгновенно, будто я погасил свет одним взглядом. Она замерла.

А вот у малого наоборот — лицо расплылось в радостной улыбке, и он потянулся ко мне, глаза искрились.

— Порисуешь с нами? — спросил он так жизнерадостно.

И он больше не называл меня «дядей Лешей». Уже несколько раз я слышал, как он запинался прежде, чем назвать меня папой… не решаясь, боясь моей реакции. А я… я ведь только этого и хотел — чтобы он сам. Чтобы в нем это родилось, а не было выдавлено. Все придет в свое время, а я не имею права торопить. Это мой сын. И я его не спугну.

— Нет, малыш, нам с мамой нужно кое-куда съездить. — спокойно сказал я, хотя внутренности уже крутило, как мясорубкой. — А тебя мы пока отвезем к Анастасии Сергеевне.

Катин взгляд метнулся ко мне — серьезный, испуганный, потерянный. И это меня резало хуже ножа.

— И я буду играть с Максимом? Да? Да-а!! — завизжал Лешка, подпрыгивая.

— Нет… нет, маленький, наверное не сегодня. — осторожно, почти шепотом сказала Катя, гладя его по волосам, будто боялась ранить.

Я перевел взгляд на нее, и все внутри скрутилось болью, такой, что даже дышать стало трудно. Эта сцена могла бы согреть, мог бы улыбнуться, мог бы почувствовать себя дома… если бы не то, что она — мать моего ребенка — работает на людей, которые убили Шурку. И я до сих пор, блядь, не могу поверить, что она может быть к этому причастна. Но правда — она такая: холодная, липкая, вгрызающаяся в мозг. И я смотрю ей в лицо.

Да она и сама этого не отрицает.

Катя подняла на меня глаза — полные тревоги и немого вопроса.

Я усмехнулся тихо, спокойно, но так, чтобы она это услышала и почувствовала каждой клеткой.

— Я уже предупредил. Будет некрасиво, Кать, если он не придет. — спокойно, почти мягко произнес я, но ехидство в голосе вылезло, как ржавчина из-под краски.

И она поняла. О, она прекрасно поняла, что разговор будет.

— Мама! Мама, пожалуйста, я могу поиграть с Максимом? — Лешка висел на ее руке, голос — умоляющий, глаза — огромные.

Я увидел, как Катя дернулась. Как грудь поднялась в резком вдохе, как будто я ударил ее словом. Она уже чувствовала: все выходит из-под ее хрупкого контроля. Она смотрела на меня — как зверек, загнанный в угол, но пытающийся держать спину ровной.

— Да, можно, малыш, — выдохнула она. Хрипло. И эта хрипота сказала больше, чем любые оправдания.

Я вышел первым. Не хотел смотреть, как она натягивает на него куртку дрожащими руками, как задерживает секунды, будто каждая — это отсрочка приговора. Но все равно слышал — шаги, шорохи, ее слишком тихий голос. Она тянула время. Боялась остаться со мной.

В машине говорил, как всегда, один ребенок. Радостно, взахлеб, как будто мы едем в сказку, а не вывозим его из дома, чтобы я мог разобраться с той, кого люблю так сильно, что от этого хочется разбить себе голову о руль.

И жаль его. Жаль до злости. Он не должен быть частью этой дряни, что происходит между взрослыми.

Когда мы подъехали, Катя открыла дверь и вышла с ним, аккуратно придерживая его ладошку.

— Я подожду тебя здесь, — сказал я ей тихо, но так, что у нее по плечам пробежала дрожь.

Она посмотрела. В ее взгляде — боль, растерянность… и это мерзкое, отталкивающее отстранение. Как будто она уже поставила между нами стекло. Закрыла дверь и ушла, и только когда дверь подъезда закрылась, я выдохнул. Сильно. Губы сжал до боли.

Мне тяжело разговаривать с ней так. Будто мы оба участвуем в какой-то кровавой игре, где правила просты: сначала ты ранишь, потом тебя. И оба делаем это не потому, что хотим, а потому что другого выхода нет.

Она ничего не отрицает. Даже не пытается.

Но и не говорит.

И вот это — самое худшее. За что мне ее ненавидеть? За что ломать ее пополам? Она дает мне молчание — как расстрельную очередь.

И самое мерзкое — я ее люблю. Люблю так, что от этого хочется вывернуть себя наизнанку.

Сильнее ярости.

Сильнее желания раскрошить ее спокойствие.

Сильнее всего того, что сейчас во мне копится, как кипящий чайник.

И да, когда я думаю о том, что мне нужно — придавить, надавить, забрать эту гребаную правду, вытянуть из нее все, что она прячет…

…в голове вспыхивает другое. То, как она напрягается. Как взгляд дергается. Как упрямо поднимает подбородок. Как будто я ей враг. Как будто я тот, кого она боится и… кому принадлежит — даже сейчас, когда между нами ад.

Это — ее дрожь, которую я чувствую даже через стену.

Это — любовь, которая хлещет, как кнут.

Это — то, что делает меня слабее.

Я сжал руль так, что костяшки побелели, и опустил голову. Чтобы не сорваться. Чтобы не выйти сейчас из машины и не сорвать с нее эту ледяную маску, которой она прикрывается.

Потому что я хочу правду.

Но, черт возьми, я хочу ее тоже.

И это ломает меня хуже предательства.

Я смотрел на дверь подъезда так, будто мог прожечь ее взглядом, ждал этот миг, когда она появится — и вот, выскользнула, не петляя, не оглядываясь, шла прямо ко мне, к машине, к тому разговору, от которого ей хрен куда деться. И шла она слишком уверенно, будто уже что-то решила, будто поставила себе галочку: вот сейчас приду, посмотрю ему в глаза и… И что, Катя? Что ты собираешься делать со мной, когда сама тонешь по горло в том дерьме, в которое влезла?

Я смотрел на нее, и мне хотелось рвать и метать. Я вижу эту ее походку, эту выправку, этот ее прижатый к телу строгий силуэт в пальто, юбку-карандаш, эти чертовы колготки, и у меня внутри все сжимается. Потому что да, вот так она выглядела, когда я впервые увидел ее, с этими ее глазами «я сама справлюсь», с этим ее упрямым подбородком, с этой чертовской, тихой, аккуратной красотой, из-за которой в башке начинался пожар без предупреждения, и с которой я до сих пор, мать его, ничего не могу сделать. Потому, что хочу ее до сих пор.

И теперь эта женщина идет ко мне — та же самая, только чужая. Моя жена, мать моего сына, и, возможно, человек, который держал за руку того, кто убил Шурку.

Она подошла ближе, и чем ближе, тем сильней меня трясло внутри, будто в груди стиснули два провода и чиркнули ими друг о друга. Злость, желание, отвращение, память — все разом, все так густо, что дышать тяжело. Хотелось хлопнуть дверцей машины, рявкнуть так, чтобы эхо по двору разошлось, схватить ее за локоть, встряхнуть, заставить говорить… Хотелось всего, что нельзя. Потому что если я сорвусь — я не остановлюсь.

Она открыла дверцу и села рядом, аккуратно, будто боялась задеть меня, а может, наоборот — боялась, что я ее коснусь. И от этого у меня внутри, в самом гребаном центре груди, что-то болезненно дрогнуло.

Я посмотрел на нее — и в этот момент она подняла глаза. Спокойно. Уверенно. И это спокойствие было хуже удара ножом.

Легкий, едва заметный вздох. Ни оправданий, ни попытки улыбнуться, ни привычного «Леш…» — ничего. Только взгляд. Прямой. Чужой. Знающий.

— Сядь нормально, — глухо сказал я, потому что голос мог дрогнуть, если бы я произнес хоть слово лишнее.

Она послушалась. Исполнила тихо, без споров — и именно это бесило сильнее всего.

Я ударил ладонью по рулю, коротко, зло, чтобы выдохнуть хоть каплю того, что во мне кипело. И посмотрел на нее снова. На женщину, которую хочу, как дурак, как пацан, как будто не прошло ни года, ни ада между нами. На женщину, которую, возможно, придется ломать.

И это, сука, хуже любых гаражей, любых разборок, любых смертей. Потому что от нее у меня нет брони. Никогда не было.

Но сегодня… сегодня я ее надену. Или сдохну пытаясь.

Я ткнул ключ в зажигание, мотор загудел, она повернулась ко мне, убрала волосы с лица — и выдала это своим спокойным, ровным голосом, которым она раньше могла успокаивать Лешку перед сном.

— Везешь меня к своим зэкам?

Холодно. Отстраненно. С той металлической ноткой, которой я от нее не слышал давно. Так говорят не жены. Так говорят люди, которые заранее в окопе, заранее держат оборону, заранее готовы огрызнуться, чтобы не дать себя ударить первыми. Защитная реакция — да. Но блядь, от кого она защищается? От меня?

Она смотрела на меня так, будто я уже приговор, уже угроза, уже кто-то чужой. И да, в ее голосе был этот тон — специально задеть, специально поцарапать, специально ткнуть туда, где больно. Будто хочет увидеть, сорвусь ли я, ударю ли по рулю.

Я усмехнулся, медленно, с тем ехидным спокойствием, которое она терпеть не могла — и которое всегда ставило ее на место.

— Можешь сама показать дорогу к твоим зэкам, — протянул я почти лениво, но каждое слово отточено, как лезвие. — Так будет и быстрей, и веселей.

Она вздрогнула. Настолько слегка, что любой другой этого бы не заметил. Но я-то видел. Я знал ее слишком хорошо. Знал, как у нее дрогнула шея, как она чуть опустила ресницы, как пальцы на коленях сжались — будто я попал ровно туда, куда и хотел. Потому что слово «твои» она услышала. И «зэки» тоже.