Глава 16
Катя
2 месяца назад
Весь день тянется мутной, вязкой жижей, как будто меня обмазали изнутри серым клеем и я в нем тону, не могу ни двигаться, ни думать, ни даже нормально дышать, тело просыпается тяжело, как после наркоза, голова гудит, будто в ней живет чужой рой, и мне не хочется ничего — ни вставать, ни есть, ни видеть свет, ни слышать шаги Леши за стеной, говорить с ним — не вариант, я уже прожила этот разговор тысячу раз в голове, уже видела, как он сначала не верит, потом бледнеет, потом темнеет, как грозовое небо, как хватает оружие, как уезжает, как возвращаются не все, и я больше не выдержу ни одной смерти, не выдержу еще одного гроба внутри себя, я просто не переживу, меня не хватит, я уже треснула по всем швам, и чтобы не сойти с ума совсем, я хватаюсь за самое тупое, за самое земное — за посуду, потому что грязная тарелка не убивает, а мысли убивают, я включаю воду, горячую, до ожога, пар поднимается, запотевает окно, тарелки скользкие в руках, мыло пахнет лимоном, режет нос своей нарочитой чистотой, будто издевательство, я тру кружку, одну, вторую, третью, механически, как робот, не чувствуя пальцев, в груди пусто, в животе холод, и вдруг ладонь срывается, будто отпускает жизнь, кружка вылетает и со звоном падает в раковину, разбивается взрывом, осколки разлетаются, как брызги крови, и в этот момент все — все, что я держала зубами, что глотала, что запихивала внутрь глубоко, навзрыд, с треском рвется наружу, я медленно сползаю по шкафчику вниз, прямо на холодный кафель, поджав ноги, как сломанная кукла, прижимая ладони к лицу, чтобы не слышали, как я плачу, как вою, как задыхаюсь собственными слезами, как воздух рвется из груди рывками, как будто меня душат изнутри, я плачу до спазмов, до боли в горле, до соленого вкуса на губах, плачу не из‑за кружки, не из‑за страха даже, а из‑за того, что я уже приговорена, что бы я ни выбрала, из‑за того, что меня поставили перед выбором, которого не должно быть ни у одной женщины, ни у одной матери, ни у одного живого человека, и я сижу на полу среди стеклянных осколков, а внутри меня таких осколков в тысячу раз больше, и каждый из них режет, режет, режет, не давая зажить.
И я выбираю единственный вариант, который не убивает меня сразу. Не лучший, не простой, но единственный, где еще дышит надежда. Поговорить с Сашей. Может, это глупо, может, наивно, может, опасно до дрожи в зубах — но это то, что остается. Он не так под прицелом, как Леша, не так открыт, не так уязвим. Он ведь поможет, да? Он же не из тех, кто бросает.
Мы встречаемся за городом, на заброшенной турбазе. Я сижу на скамейке, деревянной, сырой, покрытой мхом, и долго молчу, долго смотрю на сосны, на то, как свет просачивается сквозь иглы, и не могу начать, потому что если скажу — уже нельзя будет вернуться. Но потом все срывается — и я говорю. Все. От начала и до самого дна. Каждую деталь, каждую угрозу, каждую секунду ужаса. Говорю, будто исповедуюсь, будто больше не женщина, а испачканная вины бумага, на которой написали приговор. Я жду, что он отодвинется, скажет, что это не его война, что надо идти в милицию, или в церковь, или к черту, но не к нему. Но он смотрит на меня спокойно, долго, чуть щурясь от солнца, а потом выдыхает.
— У меня есть… есть план получше.
И в этот момент я начинаю дышать заново. Не так, как раньше. Не на полную грудь, а как будто учусь жить в воде — медленно, тяжело, без права на ошибку. В тот день мне приходится радоваться по‑новому — не вслух, не лицом, не глазами, а как умеют только те, кому нельзя. Мне приходится учиться врать, дышать сквозь ложь, скрывать боль, прятать злость, затыкать любовь так, чтобы она не проросла в глазах, стать другой. Стереть себя настоящую, оставить только оболочку, которая будет выживать. Я согласна. На все. На каждую роль. На любую маску. Лишь бы не тронули тех, кого я люблю. Саша подходит ближе, садится рядом, плечом едва касается моего, как будто силой передает стойкость, смотрит вперед, не на меня.
— Как бы больно тебе ни было, — хрипло говорит он, — до каких бы ссор вы ни дошли… помни, что это ради него. Когда он будет кричать на тебя. Когда обвинит. А зная Леху — он будет. Ты держись, Катя. Ради него. Ради мелкого. Ты сможешь.
Я сглатываю воздух, как воду после жажды, горло сжимается от кома, от страха, от того, что меня никто не будет защищать, потому что я сама — защита. Я киваю. Тихо. Без слов. Потому что теперь я молчу ради жизни.
***
План разрабатывает Саша, сосредоточенно, точно, как хирург, которому нельзя дрогнуть — несколько дней, бессонных, выкуренных до фильтра, с записями, схемами, списками, через несколько проверенных людей, среди которых двое из милиции — старые друзья, не продадут, не дрогнут, и еще один — тот самый Демин, с вечно сальным прищуром, с руками, которые могут и замок взломать, и человека собрать по частям. Все просчитано до самых мелочей — до того, где будет стоять машина скорой, кто включит музыку, кто даст нужный сигнал. Они спорят, как настоящие придурки, прямо посреди холодной кухни, где окна запотели от нервов, а время стекает по стенам, как сырость.
— Это, по-твоему, трупные пятна? — раздраженно кидает Саша, оглядывая лицо Демина, который что-то там мажет у зеркала.
— А че я, по-твоему, курсы проходил? — отзывается тот, не поднимая глаз.
Он хватает пудру, кисточку, фыркает и мотает головой.
— Нормально накрась, черт возьми. Я ж не на свиданку иду, а в могилу. Мертвеца делаем, а ты меня, как девку на дискотеку, мазюкаешь. Пудры давай. Синеву. Грязь под ногти. Понял?
Они ругаются, а у меня внутри все тонет в глухом страхе, потому что я понимаю — это не театр, не кино. Это человек ложится в гроб ради того, чтобы кто-то другой не оказался в настоящем. И играет песня — «Седая ночь», как издевательство, как оскорбление, как нож, которым скребут по нервам. Я сижу на табуретке, руки на коленях, ногти впиваются в кожу, потому что держать себя иначе уже невозможно. Страшно не от того, что они делают. Страшно от того, что я согласна. Что я часть этого. Что я не только смотрю — я внутри. И выхода нет.
— Теперь смотри, — говорит Демин, подойдя ближе, — задерживаешь дыхание, когда они войдут. Все начинают суетиться, шум, паника. Ты медленно, беззвучно выдыхаешь, только когда услышишь щелчок. Это будет сигнал. После этого снова замираешь. Не дыши, не моргай, не двигайся. Понял? Вот так и работаем.
Я смотрю, как Саша кивает, как он даже не шутит больше, а просто кивает — тихо, устало, как человек, который уже похоронил себя внутри. И я понимаю, что ради нас, ради меня, ради Лехи и ребенка, он готов. А значит, и я должна быть готова. К тому, что после этого не будет радости, не будет счастливого финала. Будет просто — выживание. Смерть во имя жизни. Иллюзия ради спасения. Молчание, которое кричит громче любой истины.
Саша стоит у зеркала, разглядывает себя пристально, будто не себя, а чужого — бледного, измазанного, с затененными глазами, с серым, как пепел, лицом. Смотрит не мигая, как будто хочет заранее убедиться, что узнает этого "мертвеца", если вдруг увидит его где-нибудь потом, на фото, в газете, на могильной плите.
— Леха убьет меня, — тихо говорит он, и голос его не звучит испуганно, он просто констатирует, как врач диагноз.
— Огорчу тебя, — лениво, почти весело отзывается Демин, — для него ты и так сдохнешь.
Саша фыркает, толкает его в плечо, будто из последних сил держит этот фарс на плаву.
— Это временно. А потом он меня разукрасит лучше, чем ты, только не кисточками, а кулаками.
Усмехается. Улыбка тонкая, кривая, из тех, что держатся не на радости, а на злости и страхе. Демин отходит от зеркала, оглядывает его, прищурившись, будто не на человека смотрит, а на экспонат. Воздух в комнате натянутый, плотный, пахнет пудрой, потом, страхом и сигаретами.
— Ладно, смотри, — говорит он, снова становясь деловым, — гроб не открываем. Скажем, бабки на похоронах не выдержат. Мол, шок, труп страшный. И пока все нюни в платки, ты делаешь ноги из города. Понял?
— Та понятное дело. Ты ж не думал, что я в гроб лягу? — хмыкает Саша.
— Ну… это еще не точно. Может, и нужно будет, — спокойно бросает Демин, даже не моргнув.
Саша замирает на секунду, смотрит на него — остро, раздраженно, как будто готов заехать, но не может — все слишком серьезно, все не до конца шутка. Этот взгляд вызывает у Демина улыбку, но она быстро тает. И у меня внутри тоже что-то сползает, как воск с пламени. Я чувствую — слишком сильно чувствую — как это будет, когда Леша узнает. Когда кто-то чужой, чертовым сухим голосом, скажет ему, что Саша погиб. Что его брат, его друг, его родной, погиб. Что нет его. Что не будет. Я уже слышу, как он спросит "когда", "где", "кто", и как потом замолчит, и замолчит так, что тишина задушит всех вокруг. Я чувствую, как внутри него все хрустнет, как под снегом ледяная ветка, и уже нет во мне ни улыбки, ни сил, только тошнота и безумная, ледяная жалость — к нему, к себе, к Саше, ко всем нам, кто оказался здесь, в этой грязной игре, где живые прикидываются мертвыми, чтобы выжить.