Глава 18
Леха
Никакой правды не было. Ни по капле, ни целиком. Она и не собиралась мне ничего рассказывать, хоть я каждый вечер смотрел на нее так, будто готов вырвать это молчание с корнем, с мясом, с последним ее вдохом. Она молчала, как камень, как мертвый вход в подвал, где давно уже сгнило все живое. Нет, она могла говорить. Говорила много — о погоде, о ребенке, о том, как у него в садике, как спал, как ел. Она могла плести все что угодно, кроме одного — того, что я хотел услышать. Того, что я чувствовал шкурой, нутром, нервом в зубах. Поэтому утром она не отходила от меня — ни на шаг, как будто приклеилась. Крутилась по квартире, делала кофе, что-то бубнила про носки, смотрела на меня с этой фальшивой мягкостью, с этой жалкой надеждой, будто я забыл, какой сегодня, мать его, день. Будто вылетело у меня из головы, куда она собиралась идти. Будто не чувствую я, как в ней вибрирует страх и отчаяние. Как она хочет, чтобы я поверил. Чтобы остался. Чтобы не поехал туда, куда она надеялась успеть первой.
— Нам нужно забрать Лешу. — говорит она, сидя на краю кровати, обняв колени так, будто ей снова двенадцать и мир рушится где-то за окном. Смотрит, как я застегиваю рубашку, как пальцы проходят по пуговицам, как лезвия. Голос у нее ровный, но глаза — бегают.
— Отлично. — говорю я, не глядя. — Займешься этим, пока меня не будет.
— Меня тоже здесь не будет! — резко бросает она, и голос дергается, как натянутая струна. Я поднимаю на нее взгляд, и наши глаза встречаются в воздухе, как выстрелы.
Я подхожу. Медленно. Тяжело. Как грузовик в гору. Упираюсь руками в матрас по бокам от нее, склонившись чуть вперед. Смотрю прямо в лицо.
— Ты не поедешь со мной. — говорю твердо.
— Поеду сама, значит! — врезает она мне в лицо своим тоном, как пощечину. И все внутри начинает гудеть, как силовой трансформатор. Я сжимаю челюсти, замираю на секунду, чтобы не вцепиться в нее, не встряхнуть. В руках комкается простыня — сильно, с хрустом суставов.
— Или, может, ты заранее скажешь, с кем у нас свиданка? — говорю глухо, не повышая голос, но с таким нажимом, будто каждое слово — это выстрел. — С какой тварью у тебя встреча там, а? Где он тебя ждет? У какого гниющего борта, у какого сарая, в каком ебучем тупике этой жизни?!
Она не отвечает. И не моргает. Сидит, упрямая, глаза сверкают, как ножи. И в этой тишине я слышу все — как она уже проиграла про себя этот день, как прятала записку, как дышала не в ту сторону, как боялась, чтобы я не уехал первым. И теперь просто молчит. Как будто молчанием можно отменить взрыв. Я смотрю на нее, на эту чужую женщину в теле моей, и снова поворачиваюсь к рубашке, к брюкам, к ключам, к пистолету в кобуре, к дню, который сожрет нас обоих. Я продолжаю собираться.
Слышу, как она встает с кровати — босиком, тихо, будто боится не разбудить, а вспугнуть. Она подходит ко мне сзади, медленно, почти без дыхания. Я застегиваю ремень, пытаюсь поймать свой ритм, когда весь организм гудит, как оборванный кабель под током.
— Их будет много, Леш… и они вооружены… и… они тебя там ждут. Поэтому тебя не должно там быть.
Слова вырываются у нее изо рта, как будто через внутреннюю рану — едва слышно, срываются, шепчутся, дрожат. Голос у нее — не ее, слабый, женский до боли, до невозможности. Я замираю. Ремень падает из пальцев. Плечи каменеют. Висок стучит так, что будто молот долбит изнутри. Медленно, очень медленно я поворачиваюсь к ней. Она стоит, в одной футболке, растрепанная. В глазах слезы — мокрые, стеклянные, неподвижные, будто застряли на полпути. Губы дрожат. Плечи трясет, как от температуры, от внутреннего лихорадочного озноба. И в этом ее виде, в этих ее руках, висящих вдоль тела, в глазах, полных вины и надежды — я чувствую, как у меня в груди что‑то разрывается. Сердце рвется наружу, как зверь из капкана. Я сжимаю челюсти, так что будто сводит кости. Грудь ходит ходуном, воздух идет с усилием, будто кислород в этой комнате теперь выдают по граммам. Я подхожу и беру ее лицо в ладони — резко, жадно, так, как будто оно сейчас исчезнет, если я не успею. Мои пальцы холодные от злости, от напряжения.
— Он угрожал тебе? — выдавливаю хрипло, голос мой больше похож на рев, задавленный рев зверя, которому не дали убить.
Ее трясет сильнее, с каждым моим словом, с каждым вдохом, с каждым взглядом. Она не отвечает, но глаза говорят за нее. Говорят все. И это "все" мне не нравится. Я чувствую, как она рассыпается под пальцами. Я чувствую, как меня захлестывает, как в горле поднимается злость, густая, вязкая, будто кровь.
— Просто останься дома, пожалуйста… — шепчет она, рвущимся, сломанным голосом, цепляясь за мою рубашку, вгрызаясь пальцами в ткань, как утопающий в спасательный круг. — Пожалуйста… с ним разберутся…
— Кто разберется, Кать? — говорю я, не отрываясь от нее, давя на каждый слог, будто вбиваю гвозди в стену. — Что ж ты у меня наивная такая, а? Кто, блядь, разберется? Сказки тебе кто рассказывает?
Прижимаюсь к ней лбом, дышу в нее, как в последнюю исповедь. Лоб к лбу. Два дыхания, сбившихся в один рваный пульс.
Я не уверен до конца, что вообще, блядь, происходит, но уже безумно хочется самому себе вмазать — с размаху, с хрустом в челюсти, чтобы зубы на пол, чтобы кровь на язык, чтобы хоть на секунду сбросить этот хрустящий ком в груди, который не дает ни вдохнуть, ни выдохнуть, потому что только сейчас до меня дошло, как сильно она меня спасала. Не собой, не телом — враньем. Этим жалким, натянутым до скрипа враньем, когда смотрела хирургу в глаза и тряслась, а говорила четко. Без дрожи. Без паники. Защищала меня, идиота, когда я сам должен был грудью, пулей, чем угодно — ее, сука, вытаскивать, а не стоять как истукан, не видящий, что у нее в глазах сидит страх, загнанный, острый, но при этом она — блядь, она, не я — идет вперед и держит лицо. Я не дал ей быть слабой. Не позволил. Как будто она не имеет права. Как будто я не должен был первым это заметить. И теперь сердце сжимается до боли, до спазма, до чертовой ненависти к себе.
Я прижимаю ее к себе, крепко, со всей дикой силой, что во мне осталась. Вдавливаю в грудь так, будто пытаюсь вобрать ее обратно в себя, как часть, которую у меня вырвали. Утыкаюсь носом в ее макушку.
— Перестань геройствовать. Я со всем разберусь. От тебя лишь требуется сидеть дома с Лешей. Закрыть дверь на замок. И никому, слышишь, никому, сука, не открывать. Ясно? — хриплю ей прямо в волосы, прижимая все сильнее, будто боюсь, что если ослаблю хватку — все, пиздец, исчезнет.
Она трясется в моих руках. Мелко, будто замерзла. Плечи содрогаются, дыхание срывается, и я чувствую, как ее слезы впитываются в мою рубашку — горячие, живые, как пули, прошивающие меня изнутри. Она плачет. Беззвучно. Прямо в грудь мне, и от этого внутри горит хуже, чем от самого грозного выстрела. Я глажу ее по спине, по лопаткам, по плечам, не отпуская, наоборот — сжимаю сильнее, будто хочу растащить эту хрупкую женщину по себе, зашить себе в грудную клетку, чтобы не потерять.
— Обещай. — выдыхаю, сквозь зубы, сквозь злость, сквозь страх, который уже грызет мне сердце изнутри.
— Да!.. Хорошо!.. Обещаю!.. — плачет она, утыкаясь в меня еще сильнее, хватаясь руками за мою спину, будто тонет.
И в этот момент я отрываю ее от себя. Схватываю лицо в ладони, поднимаю, смотрю в глаза, которые распухли от слез, и целую.
Вжимаюсь губами, вдавливаю их в ее рот, в ее дыхание, в ее суть. Я чувствую, как она раскрывается мне навстречу, отвечает, хватает меня за плечи. Наши языки встречаются — жадно, глубоко, без пауз. Держу ее за лицо, будто фиксирую, чтобы не сорвалась, не оттолкнула, не исчезла. Мне нужно запомнить это. Нужно, чтобы осталось.
Я прерываю поцелуй, медленно, будто отрываю от себя часть, без которой уже не дышится. Лоб остается рядом с ее лбом, наши дыхания смешаны, горячие, рваные, будто мы оба бежали, долго, в полную силу, и только сейчас остановились. Я тяжело дышу, сжимаю челюсти, чтобы не сказать ничего лишнего, чтобы не остаться, чтобы не заткнуть все это снова ее губами. Руки опускаю медленно, будто пальцы сами не хотят отпускать, будто тело сопротивляется. Ее взгляд держит меня до последнего, но я отвожу глаза. Поворачиваюсь, беру куртку, ключи, пистолет. И выхожу из квартиры.