22

22

— Чёрт! — спохватился Артём и, обжигая пальцы, стал помогать себе рукой.

— Я хотел сказать… — выдохнул Евгений.

Никогда не давались ему эти разговоры, серьёзные или по душам, с детьми, это жена могла, она всегда находила нужные слова. А он…

Он даже не понимал, что вообще нужно говорить детям в таком случае. Что они чувствуют. Как это может на них отразиться. Он не помнил, что чувствовал сам, когда умерла мама. Ему было семь или восемь. Он вырос без матери. И отец с ним разговоров по душам никогда не вёл.

Но мать его детей не умерла, Артём прав, хотя Евгений чувствовал себя именно так — словно потерял её навсегда.

— В общем, мама… — мялся Нестеров. — Вы не должны к ней относиться хуже. Вас это не касается. Это только между взрослыми.

— А я, значит, по-твоему, малыш? — положил сын лопатку прямо на стол и повернулся.

— Ты пачкаешь стол, там стоит специальная подставка, — показал отец.

— Да, плевать, вытру, — даже не дёрнулся сын. — Пап, ты меня всё ещё маленьким мальчиком считаешь?

— Нет, Артём, не считаю, — вздохнул Нестеров. — Но для нас с мамой ты всегда будешь ребёнком, сколько бы тебе ни было лет.

— И это, видимо, подразумевает, что со мной ты всегда будешь разговаривать с высоты родителя, а не как с равным, не как со взрослым человеком?

Сказать сыну, что не знает, как с ним разговаривать, не знает, что ему делать, Евгений Нестеров не мог. Это ведь всё равно, что расписаться в своём бессилии, проявить слабость, дать сыну почувствовать свою неуверенность. А родители на неуверенность не имеют права — дети должны знать, что у родителей всё под контролем, они со всем справятся, во всём разберутся.

— Не подразумевает, — ответил он. — Но понять меня ты, наверное, сможешь не раньше, чем женишься, заведёшь детей и проживёшь в браке хотя бы лет десять. Если я, конечно, до того времени доживу. Понять здесь, — постучал он по груди, — а не здесь, — приложил палец к виску.

— Ну, возможно. Потому что, если честно, я тебя действительно сейчас не понимаю, — покачал головой Артём. Даже едва заметно скривился, то ли болезненно, то ли презрительно.

И хрен его знает, что он имел в виду, и чего ожидать от сына.

Однажды он купил ему хоккейную амуницию, а тот уставился на него с непониманием. «Пап, любить хоккей и заниматься хоккеем — разные вещи».

А год назад Евгений думал, сын по его стопам точно не пойдёт, а тот взял и выбрал международные экономические отношения и нигде, кроме их компании, работать не хотел.

— Если хочешь, поговорим об этом потом, — Артём настолько выразительно замолчал и показал в сторону двери глазами, что Нестеров невольно подумал, он имеет в виду: их подслушивают. Но мог, конечно, и ошибиться, сын тут же добавил: — Сейчас тебе нужно поесть и сменить рубашку. Потому что она моя и тебе маленькая.

Он выложил на тарелку горячие сырники, поставил на стол.

Нестеров смущённо, но с облегчением оценил живот, на котором рубашка так натянулась, что пуговицы едва держались:

— Да вроде у меня была такая же.

— Вроде, — усмехнулся сын. — Я принесу твою, — сказал он и вышел.

Никогда Евгений не считал себя бытовым инвалидом, мог и постирать, и бельё погладить, и детей накормить, а в итоге без жены так растерялся, что даже рубашку не нашёл.

Сырники в глотку ожидаемо не полезли. Он из вежливости отломил кусочек, но, оглянувшись, тут же выплюнул в салфетку. Муки слишком много. Творога слишком мало. Масло было холодным, когда в него плюхнули тесто. В общем, спасибо, я это не ем, — вытер он рот.

И выходя из кухни, столкнулся с Мариной в коридоре.

— О, прости, — слегка отшатнулась она, ткнувшись в его грудь.

Нестеров чувствовал запах её духов, тепло её тела и крайнюю неловкость, что они стоят так близко.

А Марина словно не замечала, стала поправлять воротник его пиджака, вытерла что-то с его щеки.

— Мука, — пояснила она.

Салфетки, наверное, схватили грязной рукой, откуда бы ещё муке взяться на щеке, — подумал Евгений.

— Ты как? — заботливо спросила Марина.

— Ну, — неопределённо пожал плечами Нестеров. — Как-то так. А ты?

— Хочу убить их обоих, — она сцепила зубы. А потом, словно передумав или опомнившись, добавила совсем с другой интонацией: — Или убить себя. Не знаю. Себя, наверное, больше. Так больно.