Глава 4
Глава 4
Массивная дубовая створка неумолимо шла к косяку. Идеальный план летел в тартарары.
Я скосил глаза на Феофилактовича. Он застыл. Узкие плечи опущены, в глазах — глухая обреченность забитого системой интеллигента. Я втянул его в смертельно опасный блудняк. Если мы сейчас развернемся и уйдем с этими эклерами, Зарубин вышвырнет детей, а наивного педагога отправят по этапу за самоуправство.
Отступать было некуда.
Внутри сорвало резьбу. Холодный расчет сдох. Адреналин ударил, выжигая сомнения и принося забытое чувство дикого, отвязанного куража. Терять было нечего, и я решил, что просто переверну эту шахматную доску. Понеслась!
Жесткий носок ботинка с хрустом вклинился в сужающуюся щель, и я рванул вперед. Дверь с грохотом распахнулась. Чопорный лакей отлетел назад, нелепо взмахнув фалдами фрака, и рухнул на бархатную банкетку. Его ледяная спесь дала трещину, лицо перекосило.
Я ворвался внутрь и на мгновение замер, оглушенный монументальностью дома. Это оказался настоящий дворец. Мраморный пол прихожей плавно перетекал в бескрайний персидский ковер. Мои грязные, обледенелые ботинки безжалостно втаптывали уличную слякоть в густой светлый ворс. В огромных венецианских зеркалах замелькали десятки моих растрепанных отражений.
Я крутнулся на каблуках, чудом не свернув плечом напольную китайскую вазу с павлинами. Эхо сработало идеально.
— Караул! — завопил я срывающимся, истеричным голосом, пулей пролетая мимо бронзовых статуэток. — Люди добрые! Убивают! Матушку-попечительницу со свету сживают! Ироды!
— Арсений… окстись! — зашипел учитель в предынфарктном ужасе. Он метнулся следом, пытаясь поймать меня за рукав. Пенсне слетело и повисло на шнурке, бескровные губы мелко дрожали. — Нас же на каторгу… в кандалы!
Я вырвал локоть и юрким угрем скользнул мимо опомнившегося лакея. Промчался по широкому коридору и с разгона влетел в необъятную гостиную. Передо мной предстала огромная зала, уходящая вверх лепными сводами, где в полумраке широкая парадная лестница вела на второй этаж. Под потолком вздрагивала хрустальная люстра размером с телегу.
Сзади тяжело загрохотали шаги. Лакей бросился в погоню.
— Ах ты дрянь приютская! — прохрипел старик, врываясь следом и пытаясь ухватить меня за воротник.
Я резко обогнул массивный диван, обтянутый бордовым бархатом.
— Полиция! — надрывался я, изворачиваясь от цепких рук. — Свисти городового, Владимир Феофилактович! Изверги барыню изводят! Не дадим в обиду!
Слуга метнулся наперерез, едва не снеся журнальный столик, но на лету споткнулся о медвежью шкуру и чудом не впечатался лбом в каминную решетку. Из боковых дверей выскочили две горничные в накрахмаленных передниках, выронили стопку полотенец и замерли перед открывшейся картиной.
Озверевший лакей, красный как рак, загнал меня в угол между роялем и кадкой с разлапистой пальмой. Он растопырил руки, готовясь к финальному прыжку.
Я с размаху рухнул на колени, проехавшись по скользкому полу прямо у него под руками. Выкатился на середину залы, вскинул над головой коробку с эклерами и бутылку бордо, словно величайшую святыню, и выдал финальный аккорд:
— Не дадим в обиду нашу заступницу! Сироты от голода пухнут, последнюю кроху испекли, а вы сиротскую мать мучаете! Спасем заступницу!
Пошлейший, отвратительный цирк. И он сработал.
На вершине лестницы мелькнула тень. Шаги заставили слуг вздрогнуть и замереть. На ступенях возникла Анна Францевна.
От той надменной цапли, что когда-то брезгливо морщила носик при виде приютской нищеты, не осталось и следа. Передо мной стояла сломленная, резко сдавшая женщина. Дорогой шелковый халат накинут криво, обнажая худые ключицы. Седеющие пряди неряшливо выбились из сложной прически. Кожа приобрела землистый оттенок, а под глазами залегли темные провалы. Тонкие пальцы до побеления костяшек вцепились в перила.
Она обвела безумным взглядом разгромленную гостиную: задыхающегося лакея, испуганных горничных, съежившегося у входа Феофилактовича. И остановила мутные глаза на мне.
Шум оборвался. Наступила звенящая тишина. Слышалось лишь, как со свистом втягивает воздух перепуганный директор.
Пальцы разжались. Коробка с эклерами выскользнула из рук и мягко, без стука шлепнулась на толстый ворс ковра. Бутылка бордо глухо звякнула о картон, но выдержала.
Я рухнул на колени у самого подножия лестницы. Вскинул голову, глядя на попечительницу снизу вверх распахнутыми, полными фанатичной преданности глазами. Станиславский удавился бы от зависти на собственных подтяжках.
— Матушка! — выдохнул я с таким искренним, животным облегчением, словно узрел сошествие ангела. — Вы живы! Слава Создателю! А стервятники сплетничали, что вы слегли! Что вы покинули нас навсегда!
Я потянулся руками к ступеням, изображая смесь отчаяния и щенячьего восторга.
— Мы же извелись все! Думали, бросили вы своих сирот! Как же мы без вас⁈
Анна Францевна вздрогнула, словно от пощечины. Высший свет Петербурга брезгливо отвернулся от нее, вычеркнул из списков, оставил гнить в одиночестве с позором. А тут, посреди разгромленного дома, оборванный приютский пацан смотрел на нее как на божество. Абсолютно искренне. Со слезами на глазах.
Ее перекошенное страданиями лицо дрогнуло. Спина, сгорбленная под тяжестью депрессии, рефлекторно выпрямилась. Тонкие пальцы судорожно, но уже осознанно, запахнули полы шелкового халата, пряча обнаженные ключицы. Возвращалась хозяйка. Просыпалась власть.
Она бросила мимолетный, стыдливый взгляд на свое отражение в зеркале, затем на застывшую прислугу. Унижение от того, что дворня видит ее в таком жалком виде, окончательно отрезвило разум.
— Что за крики? — Ее голос прозвучал надтреснуто, хрипло, но в нем уже прорезались забытые командные нотки. — Встань с ковра. Ты не на паперти.
Она брезгливо перевела взгляд на красного лакея.
— Степан. Подбери это… — Она указала на оброненную коробку. — Подай чай в столовую. Живо. А вы двое… ступайте туда. И прекратите этот балаган.
Анна Францевна развернулась и, не оглядываясь, поплыла по галерее второго этажа, шурша шелком. Походка еще выдавала слабость, но гордыня уже взяла верх.
Я медленно поднялся с колен. Отряхнул брюки. Бросил короткий, взгляд на Феофилактовича. Старик смотрел на меня с нескрываемым ужасом. Он забыл, как дышать. Его зрачки за стеклом криво сидящего пенсне расширились.
— Идемте, Владимир Феофилактович, — процедил я одними губами, подхватывая с паркета листы наших протоколов. — Нас пригласили к столу.
Степан молча провел нас в столовую и указал на места. Просторная зала с задернутыми портьерами утопала в тягучем полумраке. В центре возвышался массивный дубовый стол, способный легко принять гостей сорок. Мы опустились на стулья с высокими резными спинками.
Едва шаги хозяйки затихли наверху, Феофилактович подался вперед. Его колотило.
— Арсений… — прохрипел он, судорожно протирая стекла пенсне скомканным платком. — Господи милостивый, что ты натворил… Ворваться в дом! Орать на прислугу! Это же неслыханная дерзость! Мы растоптали все нормы приличия! Что она о нас подумает⁈ Это же скандал на весь Петербург! Она прикажет вышвырнуть нас взашей и будет совершенно права!
Я спокойно откинулся на спинку стула, закинув ногу на ногу.
— Плевать я хотел на ваши приличия. — Я смерил директора ледяным, жестким взглядом. — Что она подумает? Она уже подумала, что мы — ее единственные преданные люди в этом городе. А нормы этики оставьте для генерала Зарубина. Будете цитировать ему правила хорошего тона, когда он станет опечатывать приют и надевать на вас кандалы. Наша жизнь висит на волоске. Ваша жизнь. Так что сидите, Владимир Феофилактович, и подыгрывайте. Скорбите о матушке-заступнице. И главное — молчите.
Учитель судорожно сглотнул, подавившись воздухом, и обреченно вжался в обивку стула.
Ожидание растянулось минут на двадцать. Степан застыл у дверей немой статуей, бдительно следя, чтобы приютская рвань не прикарманила столовое серебро. Я гипнотизировал взглядом канделябры, машинально прикидывая их стоимость.
Наконец двустворчатые двери бесшумно разошлись. На пороге появилась Анна Францевна. За эти минуты женщина совершила титаническое усилие, собирая свой разрушенный образ по кускам. Небрежный халат исчез. Теперь на попечительнице было строгое темно-синее платье. Седые пряди убраны в аккуратную прическу, в ушах тускло блеснули сапфировые серьги. Осанка выровнялась, вернув ей сходство с надменной птицей.
Землистая бледность проступала сквозь слои пудры, тени под глазами выдавали изнурительную бессонницу. Но во взгляде, устремленном на нас, уже не было прежнего опустошения. Там плескалась сложная смесь: настороженность, уязвленная гордость и крошечная искра заинтересованности. Она хотела верить в эту нелепую сказку про преданных сирот. Ей жизненно необходимо было почувствовать себя нужной.
Она плавно опустилась на стул во главе стола. Тонкие пальцы бессильно легли на полированную столешницу. Женщина картинно, с надрывом вздохнула, опуская ресницы. Умирающий лебедь.
Следом бесшумной тенью скользнул Степан с серебряным подносом. Слуга расставил перед нами тончайший фарфор, разлил дымящийся чай и водрузил в центр стола хрустальную вазу. В ней, дико контрастируя с великолепием сервиза, сиротливо лежали эклеры из нашей картонки. Лакей бросил на меня испепеляющий, полный презрения взгляд, поклонился хозяйке и вышел.
Сухой щелчок замка отрезал нас от внешнего мира.
Я незаметно двинул Феофилактовича ботинком под столом. Пора.
Учитель вздрогнул. Он судорожно сглотнул, вытер вспотевший лоб рукавом.
— Анна Францевна… матушка вы наша, — забормотал директор. Голос его срывался, ломаясь от неподдельного страха, что играло нам только на руку. — Девочки наши… старшие воспитанницы… Из последних крох, что на кухне оставались, муку по сусекам скребли… сахар берегли. Испекли вот, своими руками. Чтобы подсластить вашу скорбь.
Попечительница замерла. Ее взгляд медленно сфокусировался на выпечке.
Слов больше не требовалось. Я перехватил инициативу, но не произнес ни звука. Молча взял со стола бутылку бордо. Штопор нашелся тут же, на серебряном подносе рядом с сервизом. Короткое, выверенное усилие — и пробка с мягким хлопком покинула горлышко. Я взял пустой хрустальный бокал и плеснул на дно темной рубиновой жидкости.
Шагнул к Анне Францевне. Склонил голову в глубоком, почти рабском поклоне и двумя руками подал ей. Я не сводил с нее глаз. Никаких слов, никаких жалоб. Только взгляд — распахнутый, полный абсолютного, фанатичного благоговения.
Она механически приняла бокал. Вино дрогнуло в хрустале. Я физически ощущал, как в ее голове сходится пазл. Дорогие друзья, пившие шампанское в этой самой столовой, брезгливо отвернулись при первых же газетных сплетнях. Светское общество вычеркнуло ее из списков. А эти оборванные, обреченные на голод сироты… Они отдали свои последние крохи. И принесли вино, чтобы унять ее боль.
Он прильнула к бокалу, глоток, один, потом второй, и вот он пуст. Я тут же наполнил его еще раз.
Тишина стояла в столовой. Она протянула руку к эклерам, осмотрела их и, прикрыв глаза, откусила, медленно и с изяществом прожевала, наслаждаясь вкусом, и вновь прильнула к бокалу.
Грудь Анны Францевны судорожно вздымалась. Напудренное лицо исказила гримаса подступающих слез. Губы дрогнули. Бордо сделало свое дело.
Она заговорила. Сначала тихо, роняя слова, как тяжелые камни, но с каждой фразой ее голос набирал горькую, звенящую силу обиды.
— Они ведь даже визитной карточки не прислали… — Попечительница судорожно сжала ножку хрустального бокала, костяшки пальцев побелели. Землистое лицо пошло неровными красными пятнами. — Те, кто еще месяцы назад заискивал, выпрашивал приглашения на мои музыкальные вечера… Графиня Ливен третьего дня в Летнем саду просто подняла лорнет и отвернулась! Как от прокаженной! Свет не прощает скандалов. А Мирон… он выставил меня дурой перед всем Петербургом! Меня растоптали…
Она горько, надтреснуто рассмеялась и картинно прижала ладонь к груди. Театральный жест, за которым скрывалась абсолютно реальная, кровоточащая рана брошенной женщины.
Феофилактович за моей спиной сдавленно охнул и нервно промокнул лоб платком.
Я выждал ровно секунду. Дал эху ее отчаяния повиснуть в полумраке столовой. А затем ударил.
— Крысы! — выплюнул я.
Голос прозвучал резко, с надрывом. Я сбросил маску благоговейного молчания и включил яростный, праведный гнев. Вскочил со стула, словно меня подбросило пружиной.
— Ах они гады! Да кто они такие, Анна Францевна⁈ — Я вперил в нее горящий взгляд. — Кто они такие без вас⁈ Пустышки в шелках! Да они без вашего вкуса, без вашего слова даже узор для вышивки не смогут обсудить, не опозорившись!
Анна Францевна вздрогнула. Бокал в ее руке замер. Она подняла на меня затуманенные глаза, жадно впитывая эту ярость.
— Вы думаете, они отвернулись из брезгливости? — Я подался вперед, опираясь кулаками о столешницу. Мой голос вибрировал. — Да они испугались вашей силы! Вы всегда были выше их, умнее, благороднее! Они еще в очередь выстроятся у вашего парадного! Локти кусать будут, на коленях умолять станут, чтобы вы их обратно пустили! Вы — центр их никчемного мира!
Я видел, как расширяются ее зрачки, как выпрямляется спина под строгим синим платьем, как на пересохших губах появляется тень высокомерной улыбки. Владимир Феофилактович сидел ни жив ни мертв. Я краем глаза видел, как капля пота медленно катится по его виску. Учитель с ужасом наблюдал за происходящим.
Пора.
Я медленно обошел стол. Опустился на одно колено прямо у ее стул. Запрокинул голову, глядя в ее лицо с абсолютной, щенячьей преданностью, и произнес почти шепотом:
— Пускай эти сплетницы отворачиваются. Плевать на них. Для них вы, может, и оскандалились. Но для нас… — Мой голос дрогнул, имитируя подступающие слезы. — Вы единственная, кто о нас думал. Вы для нас как мать. Вы и есть наша матушка!
Анна Францевна перестала дышать. Воздух в столовой застыл. Часы в углу, казалось, перестали отбивать такт. Ей, холодной и бездетной аристократке, привыкшей к казенным речам и льстивым улыбкам, давно никто не говорил таких простых слов.
Нижняя губа попечительницы мелко задрожала. Взгляд метнулся по моему лицу, пытаясь найти хоть каплю фальши, но я держал маску намертво. По слою дорогой пудры медленно прочертила дорожку крупная слеза. Рука Анны Францевны дрогнула, оторвалась от подлокотника и неуверенно, почти невесомо опустилась на мою макушку. Пальцы зарылись в жесткие вихры.
— Мальчик мой… — выдохнула она одними губами.
Я чуть отстранился из-под ее руки. Благоговение в моем взгляде плавно, как по щелчку тумблера, сменилось заговорщицким, лихим блеском.
— Матушка… — шепнул я, подаваясь к ней ближе. — А ведь стервятники уже слетелись. Они решили, что вы сломлены и приют остался без защиты.
Анна Францевна напряглась. Ее пальцы замерли в воздухе, а затем медленно сжались в кулак.
— О чем ты говоришь, мальчик мой? — Ее голос мгновенно потерял мягкость. В нем снова прорезался металл.
— Третьего дня к нам нагрянула комиссия. — Я чеканил слова, подкидывая дрова в топку ее просыпающейся ярости. — Во главе с генералом в отставке Зарубиным. Пришли с проверкой. Хотели опечатать ваше здание, а нас вышвырнуть. Кого по казенным богадельням раскидать, а кого и просто на мороз.
Лицо попечительницы пошло красными пятнами. Глаза хищно сузились. Одно дело — терпеть бойкот от равных в светском салоне, и совсем другое — когда какие-то чинуши пытаются растащить ее законную вотчину, пользуясь ее слабостью.
— Выгнать⁈ Из моего приюта⁈ — прошипела она, до хруста впиваясь ногтями в подлокотник. Хрустальный бокал в ее другой руке опасно накренился. — Да как этот Зарубин посмел…
Я не дал ей раскрутить маховик гнева до конца. Губы растянулись в хитрой, беспардонной ухмылке.
— А он и не посмел, Анна Францевна. Мы его на порог не пустили.
Она осеклась. Ресницы с налипшими комочками мокрой туши непонимающе дрогнули.
— То есть… как не пустили? Полицию вызвали?
— Взяли мел из классной комнаты. — Я усмехнулся, глядя ей прямо в глаза. — Натерли щеки до бледности, красных пятен наставили. Вывесили на ворота желтый флаг и объявили жесткий карантин. Свинка!
Анна Францевна моргнула. На ее лице отразилось полное, абсолютное непонимание.
— Какая… свинка?
— Эпидемический паротит, — сдавленным эхом донеслось от Феофилактовича. Он сидел белый как мел, в ужасе от того, что я добровольно признаюсь попечительнице в подлоге против имперской комиссии.
— Смертельно заразная для взрослых господ болячка! — добил я, понижая голос до шепота. — Видели бы вы этого грозного генерала! Стоял весь в золотых позументах, ордена блестят, щеки надул, тростью машет… А как услышал про заразу — в лице переменился и попятился! Только пятки по брусчатке засверкали. Мы дверь перед самым его носом — хлоп! И на засов.
Повисла мертвая тишина. Учитель обреченно зажмурился, вжавшись в кресло.
Анна Францевна смотрела на меня широко распахнутыми глазами. Ее губы приоткрылись. Грудь судорожно дернулась раз, другой. Из горла вырвался странный, сдавленный всхлип.
А затем тишина столовой взорвалась.
Это был не сдержанный светский смешок, которому ее учили. Это был сырой, истерический, дикий хохот. Напряжение долгих недель изоляции, боль предательства, стыд, отчаяние — все это вырвалось наружу через этот сумасшедший смех.
Она хохотала так, что запрокинула голову. Сложная прическа не выдержала, шпильки брызнули в стороны, и седые пряди окончательно рассыпались по плечам. Рука дернулась, рубиновое бордо выплеснулось через край, оставляя на белоснежной скатерти кровавые кляксы, но она даже не обратила на это внимания. Ей, растоптанной аристократке, вдруг стало до одури, до спазмов в животе смешно от того, как кучка грязных оборванцев с помощью куска мела умыла грозную имперскую машину.
— Карантин! — выдохнула она сквозь слезы, сотрясаясь от хохота и хлопая ладонью по столу. — Свинка! Боже правый… Зарубин… бежал от мела! Жандарм!
Она икала, вытирала размазанную по щекам пудру и смеялась без остановки.
Владимир Феофилактович сидел с отвисшей челюстью. Его пенсне слетело и болталось на шнурке где-то в районе живота. Он переводил дикий, ошарашенный взгляд с заливающейся хохотом попечительницы на меня. В его картине мира только что рухнули последние несущие опоры.
А я сидел рядом, смотрел на эту истерику и спокойно улыбался.
Хохот постепенно стихал, распадаясь на короткие, судорожные всхлипы. Анна Францевна изящным, но уже твердым жестом вытерла выступившие слезы тыльной стороной ладони, окончательно размазав пудру.
Я видел, как на моих глазах воскресает та самая хищная, властная аристократка. Спина струной выпрямилась под строгим синим шелком, разворачивая узкие плечи. В потухших глазах вспыхнул ледяной, голодный блеск.
Она была жива. И она хотела крови.
Я поймал эту секунду. Подался вперед, нависая над столом и перехватывая ее взгляд. Никакого больше надрыва. Только жесткая, мужская хватка.
— Мы — хитрецы, Анна Францевна, — произнес я, растягивая губы в безжалостной ухмылке. — Шпана. Уличная рвань и сироты. Но мы — ваши хитрецы. Мы отбились от генерала и удержали приют. Теперь пришла пора и вам напомнить, кто вы… Они забыли!
Она не отвела взгляда. Слушала, жадно ловя каждое слово.
— Хватит прятаться за портьерами. — Я чеканил фразы, вбивая их в ее сознание. — У нас есть стряпчий. Лучший в городе. И у нас есть план, как заставить этот гнилой свет подавиться своими лорнетами и начать восхищаться вами. Вашей силой!
За моей спиной Феофилактович издал звук, похожий на писк сдавленной мыши. Учитель окончательно сполз по спинке кресла.
Анна Францевна замерла. Ее грудь медленно, глубоко поднялась. Она взяла бокал с остатками бордо и выпила его до дна, залпом, не морщась — как гусар перед атакой. Хрусталь с резким, сухим стуком припечатался к дубовой столешнице.
Женщина сцепила тонкие пальцы в замок. От пьяной, сломленной истерички не осталось и следа. На меня смотрел абсолютно трезвый, жесткий и расчетливый игрок, готовый перевернуть стол и сжечь казино. Ее губы дрогнули, складываясь в холодную, почти змеиную полуулыбку.
— Выкладывай свой план, мой бесенок, — отчеканила она.