Глава 11
Черновик я написал ещё в пятницу.
Сидел вечером за кухонным столом — Нина Васильевна ушла спать, коммуналка затихла — и писал от руки. Не на листке из блокнота, а на обычной бумаге для письма, какую продавали в канцелярском отделе универмага. Советская бумага, слегка желтоватая, в слабую линейку.
Писал аккуратно, но не своим почерком. Слегка менял наклон, делал буквы чуть крупнее — ненамного, просто чтобы экспертиза не вышла сразу. Параноя? Наверное. Но параноя обоснованная.
Текст был простым. «В горком партии города Краснозаводска. Уважаемые товарищи. Считаю своим гражданским долгом сообщить о фактах, ставших мне известными в ходе работы на предприятии…»
Дальше — конкретика. Три счёта, движение средств, даты, приписки в плановых показателях. Всё, что я нашёл в архиве завода. Всё, что Петрович подтвердил. Без имён свидетелей — только факты. Без упоминания убийства — только финансовая схема.
Расчёт был простым: горком не может игнорировать анонимное письмо с конкретными цифрами. Не потому что хочет справедливости — потому что если окажется, что знали и молчали, будет хуже. Ревизоры придут на завод. Ревизоры найдут расхождения. А расхождения ведут к Громову.
Убийство Савченко вскроется через финансовую дыру. Не напрямую — через неё.
Я перечитал текст трижды. Поправил одно предложение. Сложил, убрал под матрас рядом с тетрадью.
Утром показал Горелову.
Горелов читал долго. Стоял у окна, держал листок двумя руками. Читал — не быстро, как читают знакомое, а медленно, как читают что-то, в чём нужно понять каждое слово.
Потом сложил. Посмотрел на меня.
— Это не по правилам.
— Я знаю.
— Анонимное письмо в горком — это серьёзный шаг. Если найдут, кто написал…
— Не найдут. Отправлю из другого района, через почту. Почерк изменён.
Горелов смотрел на меня.
— Зачем менять почерк, если ты из детдома? Твой почерк нигде не зафиксирован в городских документах.
Я помолчал секунду. Он был прав — я не подумал об этом.
— Привычка, — сказал я.
— Привычка, — повторил Горелов медленно. Смотрел на меня с тем выражением, которое я уже хорошо знал. — Ладно. — Он вернул мне листок. — Я этого не видел.
— Понял.
— Воронов.
— Да?
— Это работает?
— Должно, — сказал я. — Горком не может позволить себе закрыть глаза на конкретные цифры. Если потом всплывёт — им хуже. Они пришлют ревизоров.
— Ревизоры найдут?
— Расхождения в плановых книгах — да. Я видел их сам. Там нельзя ошибиться.
Горелов кивнул. Взял папиросу, закурил. Посмотрел в окно.
— Когда отправишь?
— Сегодня. В обеденный перерыв.
— Хорошо, — сказал он. И ещё, не оборачиваясь: — Ты правильно делаешь.
Это было сказано тихо. Не похвала и не одобрение официальное — просто человек, который сказал, что думает.
Я убрал листок в карман.
Почтовое отделение на улице Мира работало до шести. В обед я поехал на автобусе — три остановки, чужой район, никого знакомого. Встал в очередь за марками. Купил конверт, надписал — «В горком КПСС города Краснозаводска, лично первому секретарю». Положил листок, заклеил. Опустил в ящик.
Всё.
Стоял у почтового ящика секунду. Смотрел на щель, через которую исчез конверт.
Теперь — ждать.
Горком отреагирует через неделю, может, две. Ревизоры выйдут на завод. Громов будет пытаться управлять ситуацией. У Ирины ещё есть время — она говорила три недели.
Письмо уйдёт по своему маршруту. Я пойду по своему.
Я вышел из почты. На улице было холодно — октябрь уже полностью вступил в права. Листья лежали ровным слоем на тротуаре, мокрые, прибитые ночным дождём.
Пошёл на автобусную остановку.
В субботу вечером Горелов позвонил.
— Воронов.
— Да.
— Завтра рыбалка. Ты обещал.
— Когда я обещал?
— Ты сказал «хорошо», когда я позвал. Это обещание.
Я подумал. Действительно, в конце гл.10 — точнее, в конце разговора в коридоре после Рябова — он что-то говорил про воскресенье. Я, кажется, кивнул.
— В котором часу?
— В шесть утра у меня. Улица Кирова, двадцать два. Знаешь?
— Найду.
— Оденься потеплее. На реке холодно.
— Горелов.
— Что?
— Рыба вообще будет?
— Рыба всегда будет. Вопрос только сколько. — Пауза. — Ты умеешь рыбачить?
— Нет.
— Научу.
Он положил трубку. Я стоял у коммунального телефона в коридоре и думал о том, что завтра в шесть утра буду на реке учиться рыбачить.
Нина Васильевна вышла из кухни — услышала разговор.
— Горелов?
— Он. На рыбалку позвал.
— Хорошо, — сказала она. — Рыбу привезёшь?
— Если поймаем.
— Если поймаете — я пожарю.
Горелов жил в хрущёвке — я нашёл сразу, дом стоял торцом к улице Кирова. Второй этаж, квартира восемь. Дверь открылась раньше, чем я постучал — он, видимо, слышал шаги на лестнице.
Горелов был в ватнике и резиновых сапогах, с термосом в руке. Посмотрел на меня — на пальто, на обычные ботинки.
— Сапог нет?
— Нет.
— Ноги промочишь.
— Доживу.
Он покачал головой, но не настаивал. Вышел, закрыл дверь.
— Жена не встала? — спросил я.
— Аня никогда не встаёт в шесть утра по воскресеньям, — сказал он. — Это единственный день, когда она спит до восьми. Я берегу эту традицию.
Мы пошли к машине — «уазик», стоял у подъезда. Горелов кинул в багажник два удилища, ящик с снастями, брезентовый мешок.
— Давно рыбачишь? — спросил я.
— Лет двадцать, — сказал он. — Отец научил.
— Отец жив?
— Умер в шестьдесят восьмом. Сердце.
— Извини.
— Ничего. — Он завёл машину. — Давно уже.
Мы ехали молча — через спящий город, через пустые улицы. Воскресное утро, шесть часов, темно ещё. Фонари горели, но редко. Изредка — пешеход, собака, кошка на подоконнике.
— Горелов, — сказал я.
— М?
— Как жена?
Он посмотрел на меня — коротко, потом обратно на дорогу.
— Хорошо. Работает в библиотеке. Читает много — это заразно от работы.
— Дети?
— Трое. Старший — Витька, семнадцать, скоро в армию. Средняя — Катя, четырнадцать, учится хорошо. Младший — Мишка, девять, хулиган.
— Мишка в честь кого?
— В честь тестя. Тот тоже хулиган был, — сказал Горелов и усмехнулся. — Говорю жене — в кого пошёл. Она говорит — в тебя.
Я смотрел на дорогу. Думал о том, что у Горелова — Аня, Витька, Катя, Мишка. Конкретные люди, конкретная хрущёвка. Реальная жизнь, со всеми её деталями. Это была другая вселенная, чем моя, — и одновременно очень понятная.
У меня была Зоя. Была Маша. Была квартира в Москве, которую я сейчас не мог представить так же ясно, как эту дорогу в темноте.
— Воронов, — сказал Горелов.
— Да?
— Ты сказал — есть дочь. Маша.
— Да.
— Где она?
Я молчал секунду.
— Далеко, — сказал я.
— Это ты уже говорил. — Пауза. — Я не настаиваю. Просто — если захочешь поговорить.
— Я знаю.
— Хорошо.
Мы замолчали. Город кончился, началось шоссе — прямое, с деревьями по обочинам. Октябрьские берёзы, голые уже, белые стволы в темноте.
Река была небольшой — Воронка, так её называли местные. Горелов знал место: заросший берег, поваленное дерево над водой, тихая заводь. Мы вышли из машины, прошли метров сто по тропинке. Трава была мокрой — я почувствовал это через ботинки сразу.
— Говорил — промочишь, — сказал Горелов без злорадства.
— Говорил.
Он разложил снасти — быстро, привычными движениями. Достал из ящика удочку, оснастил. Протянул мне.
— Держи. Вот так. — Показал, как держать. — Бросаешь — вот это движение, плавное, не резкое. Поплавок должен лечь на воду без всплеска.
— Понял.
— Попробуй.
Я попробовал. Поплавок шлёпнул по воде с хорошим всплеском.
— Резко, — сказал Горелов.
— Я вижу.
— Ещё раз.
Я попробовал ещё раз. Лучше — поплавок лёг почти тихо.
— Вот, — сказал Горелов. — Теперь жди.
— Долго?
— Как пойдёт.
Мы стояли на берегу. Горелов закурил — первый раз за утро. Я смотрел на поплавок. Река была тихой — только лёгкое течение двигало поверхность, поплавок слегка качался.
Рассветало. Небо над берёзами светлело — не ярко, постепенно, как бывает в октябре. Туман над водой. Запах прелых листьев и чего-то речного.
Хорошо было. Неожиданно хорошо.
— Горелов, — сказал я.
— М?
— Спасибо, что позвал.
Он затянулся, посмотрел на воду.
— Ты давно не отдыхал, — сказал он. — Видно.
— Здесь отдыхают?
— Смотришь на воду — и голова пустеет. Это и есть отдых.
Я смотрел на воду. Голова не пустела — там крутились Зимин, Громов, Колосов, ревизоры. Но было немного лучше. Речная тишина работала — медленно, но работала.
— Степан Иванович, — сказал я.
— М?
— Расскажи про себя. Как пришёл в угро.
Горелов помолчал. Потом — неожиданно — начал рассказывать.
Он вырос здесь, в Краснозаводске. Отец — рабочий на заводе, мать — учительница. После школы хотел в армию, но забраковали по зрению — минус два, незначительно, но достаточно. Пошёл в торговое училище, проработал год в магазине. Скучно было.
— В угро как? — спросил я.
— Сосед служил, позвал попробовать. — Горелов усмехнулся. — Я думал — скучнее торговли ничего нет. Оказалось, есть чем заняться.
— Двадцать лет уже.
— Двадцать один. С пятьдесят восьмого. — Он докурил, бросил окурок. — Аню встретил на третий год службы. Она тогда в школе работала, учительницей. Молодая была, серьёзная. — Пауза. — Сейчас тоже серьёзная. Только смеётся чаще.
— Счастливый.
— Наверное, — сказал он просто. — Я не думаю об этом часто. Просто живём.
Мы помолчали. Поплавок чуть дёрнулся — я напрягся — но это было течение, не рыба.
— Ты думал уйти? — спросил я.
— Куда?
— Из угро. В другое место.
— Нет, — сказал Горелов. — Ни разу. — Помолчал. — Это моё место. Я это понял ещё на первом деле. — Пауза. — У тебя будет так же.
— Откуда знаешь?
— Вижу. — Он взял своё удилище, проверил. — Ты работаешь не потому что надо. Ты работаешь потому что это твоё. Это видно сразу.
Я смотрел на воду.
Это твоё. Он сказал это так просто, без анализа. Просто наблюдение.
И он был прав. Это было моё — и в той жизни, и здесь. Двенадцать лет в угро, потом ещё здесь. Разные системы, разные методы, разные правила — а суть одна. Идти туда, куда другие не идут. Смотреть на то, на что другие закрывают глаза.
Это было моё. Просто теперь — здесь.
Поплавок нырнул резко. Я дёрнул — рефлекс.
— Подсекай! — сказал Горелов.
Я подсёк. Удочка согнулась, леска натянулась. Я тянул — осторожно, как показывал Горелов. Что-то сопротивлялось. Потом — не сопротивлялось. Я вытащил из воды небольшого окуня — красноватого, в полосочку, живого и злого.
— Вот, — сказал Горелов. — Первая.
Я держал окуня в руках. Он бился — сильно, испуганно. Маленький, грамм сто, наверное.
— Отпустить?
— Это тебе решать.
Я смотрел на рыбу. Потом положил в мешок с водой — Горелов его специально подготовил.
— Нина Васильевна обещала пожарить, — сказал я.
Горелов засмеялся — первый раз за утро, по-настоящему.
Мы рыбачили часа три. Поймали пятерых — я двух, Горелов троих. Небольшие, но настоящие. К десяти утра стало совсем светло и чуть теплее — октябрьское солнце, слабое, но всё же.
Горелов разлил из термоса чай — горячий, крепкий, с сахаром. Мы сидели на поваленном дереве, пили, смотрели на воду.
— Горелов, — сказал я.
— М?
— Ты двадцать один год работаешь. За это время — бывало что-то, чего не мог объяснить?
Он посмотрел на меня.
— В смысле?
— Ну, дело, которое не сходилось. Не по уликам — по логике. Что-то, что выходило за рамки привычного.
Горелов думал. Серьёзно, не отмахиваясь.
— Один раз, — сказал наконец. — В шестьдесят четвёртом. Нашли мужика в лесу — живой, без документов, без памяти. Вообще. Не амнезия, не травма — просто ничего не помнил. Как родился заново. — Пауза. — Мы его неделю держали, опрашивали. Ничего. Потом отправили в психиатрию.
— И что?
— Через год объявился его брат. Из другого города. Говорит — это мой брат, пропал три года назад. Узнали по шраму на руке. — Горелов взял кружку. — Но сам он так и не вспомнил ни братa, ни прошлую жизнь. Жил дальше — с нуля.
— Как жил?
— Нормально, говорят. Женился. Работал. — Горелов пожал плечами. — Просто другим человеком.
Я смотрел на воду.
— Это не объяснить? — спросил я.
— Медики говорят — объяснить. Диссоциативное что-то. Но я смотрел на этого человека — и мне казалось, что он не притворяется. Что он действительно новый.
Мы помолчали.
— Почему ты спрашиваешь? — спросил Горелов.
— Просто интересно.
— Просто, — повторил он. Смотрел на воду. — Воронов.
— Да?
— Я не знаю, кто ты, — сказал он ровно. — Я не знаю, откуда ты знаешь то, что знаешь. Почему ты думаешь так, как думаешь. — Пауза. — Но я знаю, что ты делаешь правильно. И что тебе можно доверять.
— Откуда знаешь?
— Потому что двадцать один год умею отличать, — сказал он просто.
Я смотрел на него. Он смотрел на реку.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что.
Он поднял удилище, проверил наживку. Я тоже поднял своё.
Мы рыбачили ещё час. Молча, рядом. Это было хорошее молчание.
Домой я вернулся в полдень. Нина Васильевна была на кухне — ждала.
— Поймал?
Я достал из мешка пятерых окуней.
Она посмотрела. Кивнула — серьёзно, как кивают профессионалы, оценивающие работу.
— Небольшие, но хорошие.
— Горелов троих.
— Ты двух. Для первого раза — хорошо.
— Горелов говорит, что рыбалка — это медитация.
— Горелов умный человек, — сказала Нина Васильевна. — Садись, я жарить буду.
Я снял пальто, умылся. Сел за кухонный стол. Она чистила рыбу — быстро, умело, привычными движениями. Я смотрел и думал о рыбалке, о разговоре, о «я знаю, что тебе можно доверять».
— Нина Васильевна, — сказал я.
— М?
— У вас бывало — кому-то доверяешь без объяснений? Просто чувствуешь.
— Бывало, — сказала она, не прерывая работы. — Мой муж умел это. Говорил — человек либо правда говорит, либо нет. Это сразу видно, надо только смотреть.
— Он ошибался?
— Иногда, — сказала она. — Но редко. — Пауза. — Он однажды взял на поруки одного человека. Тот украл, попал под следствие. Гриша поручился. Все говорили — зачем, ненадёжный человек. — Она убрала рыбу на сковороду. — Тот человек не подвёл. Вернул, что украл. Жил нормально потом.
— Муж знал?
— Чувствовал. — Она зажгла конфорку. — Это трудно объяснить словами. Просто видишь человека — и что-то внутри говорит: этот настоящий. Или — этот нет.
— А обо мне?
Она обернулась. Посмотрела на меня — спокойно, прямо.
— Ты настоящий, — сказала она.
Я смотрел на неё.
— Откуда знаете?
— Вижу, — сказала она. Точно так же, как Горелов — «потому что двадцать один год умею отличать». — Садись, скоро готово.
Я сидел и смотрел, как она жарит рыбу. Думал о том, что сегодня два человека сказали мне одно и то же разными словами. Один — двадцать один год в угро. Другая — семьдесят лет жизни.
Разными дорогами — к одному выводу.
После обеда я вышел погулять.
Не было особой причины — просто захотелось пройтись. Октябрьский город, воскресенье, тихо. Прошёл по проспекту Ленина, свернул на Советскую, потом — к набережной. Небольшая речка, не та, где рыбачили. Скамейки вдоль берега, голые тополя.
Я шёл и думал о письме. О том, что оно уже в горкоме — или будет завтра утром, когда почта откроется и пойдёт сортировка. Оттуда — к первому секретарю. Оттуда — к ответственному за промышленность.
Думал о Громове. О том, что он умный и осторожный — и что умные осторожные люди иногда делают ошибки именно тогда, когда чувствуют угрозу. Контролируют одно — упускают другое.
Думал о Зимине.
И вот — Зимин.
Он стоял у скамейки метрах в пятнадцати. Смотрел на воду. В пальто, с папкой — как всегда. Как будто просто прогуливался.
Я остановился.
Он обернулся. Увидел меня. Не удивился.
Мы смотрели друг на друга секунду. Потом он сделал небольшой кивок — вежливый, нейтральный — и подошёл.
— Алексей Михайлович, — сказал он.
— Виктор Андреевич, — сказал я. Я знал его имя-отчество — узнал ещё после субботника через Митрича.
Что-то в его лице чуть изменилось. Он не ожидал, что я знаю имя.
— Гуляете? — спросил он.
— Да. Вы тоже?
— Да.
Мы помолчали. Стояли рядом, смотрели на воду.
— Завод Савченко, — сказал он наконец.
— Что именно?
— Интересное дело. — Пауза. — Я слежу за ним. Не официально. — Ещё пауза. — Просто интересно.
Я смотрел на воду.
— Почему вам интересно?
— Потому что там много всего, — сказал он. — Больше, чем кажется.
— Например?
— Например, схема работала не только на этом заводе. — Голос ровный, спокойный. — Это часть чего-то большего. Я работаю над этим давно.
Я обернулся. Посмотрел на него — впервые по-настоящему, не боковым зрением.
Лет сорок — сорок пять. Лицо спокойное, умное. Усталое немного — не от этого дня, от чего-то длинного. Человек, который давно занимается одним делом.
— Вы говорите это мне, — сказал я.
— Да.
— Почему?
Он смотрел на воду.
— Потому что вы работаете правильно, — сказал он. — И потому что мне нужно, чтобы дело Громова закончилось правильно. — Пауза. — Если оно закроется неправильно — ниточка оборвётся.
— Какая ниточка?
— Большая, — сказал он. — Я не могу говорить подробнее.
Я смотрел на него. Думал.
— Зачем вы мне это говорите? — спросил я. — Не следствию. Не Ирине. Мне.
— Потому что вы единственный, кто работает на этом уровне, — сказал он. — Все остальные — либо выше, либо не понимают. — Пауза. — А вы понимаете.
Снова это слово. «Понимаете». Без вопроса.
— Откуда вы знаете, что я понимаю? — спросил я.
— Это видно, — сказал он. — Я умею смотреть.
Мы помолчали. Река текла тихо. Ветер шевелил последние листья на ветках.
— Что вы хотите от меня? — спросил я наконец.
— Ничего, — сказал Зимин. — Просто — делайте что делаете. До конца.
— Это всё?
— Это всё.
Он кивнул — снова вежливо, нейтрально. Повернулся, пошёл по набережной. Я смотрел ему вслед — прямая спина, ровный шаг, папка под мышкой.
Через пятьдесят метров свернул за угол. Исчез.
Я стоял у реки и думал.
Схема работала не только на этом заводе. Это часть чего-то большего. Ниточка. Зимин работал над этим давно — значит, не один год. Значит, были другие заводы, другие Громовы, другая цепочка.
Дело о смерти директора провинциального завода — это не просто дело о смерти директора провинциального завода.
Я достал блокнот. Записал несколько слов. Убрал.
Пошёл домой.
Нина Васильевна сидела с вязанием — редко она вязала, обычно читала. Посмотрела на меня, когда я зашёл.
— Долго гулял.
— Встретил знакомого.
— Приятного?
Я подумал.
— Непонятного, — сказал я.
Она кивнула. Продолжила вязать.
Я сел напротив. Смотрел на её руки — быстрые, умелые. Спицы двигались ровно.
— Нина Васильевна, — сказал я.
— М?
— Когда вам говорят что-то важное — и не договаривают. Как понять, чего не говорят?
Она не останавливала спицы.
— По тому, что говорят, — сказала она. — Люди, которые не договаривают — они всё равно говорят. Просто вокруг. Смотришь на круг — и видишь, что внутри.
— Даже если специально скрывают?
— Особенно тогда. — Она перебросила нитку. — Скрывающий человек думает о том, что скрывает. Это видно.
Я думал о Зимине. О «схеме больше, чем кажется». О «ниточке». О том, что он работает давно.
Что он скрывал? Что знает. Что именно — пока неизвестно. Но — много. И давно.
— Нина Васильевна, — сказал я. — Вы сказали — поберегитесь. В прошлый раз.
Она остановила спицы. Посмотрела на меня.
— Да.
— Почему именно тогда?
— Потому что ты стал по-другому смотреть, — сказала она. — Раньше ты смотрел — и замечал вокруг. Потом начал смотреть — и замечал за спиной. Это разные взгляды.
— Вы замечаете такие вещи.
— Я старая, — сказала она просто. — Старые люди много замечают. У нас времени нет торопиться.
Она снова взяла спицы.
— И сейчас? — спросил я. — Как я смотрю?
Она помолчала.
— Сейчас ты смотришь вперёд, — сказала она. — Это лучше.
— Почему лучше?
— Потому что за спиной всегда что-то есть. Это нормально. Важно не останавливаться из-за этого.
Мы помолчали. Спицы двигались. За окном темнело — рано, октябрь.
— Нина Васильевна, — сказал я. — Поберегитесь сами.
Она посмотрела на меня — удивлённо. Потом — с тем редким выражением, которое я у неё иногда видел.
— Хорошо, Алёша, — сказала она.
Я встал, пошёл к себе. В комнате достал тетрадь, написал несколько строк — про Зимина, про набережную, про «схему больше, чем кажется».
Потом написал ещё одну строчку, внизу страницы:
Горелов: этот человек стал своим.
Закрыл тетрадь. Убрал.
Лёг на кушетку. Смотрел в потолок.
Завтра — ждать ответа от горкома. Письмо ушло, процесс запущен. Ирина держит дело. Свидетели есть. Ляхов, Петрович, Колосов — пусть шатается, но есть.
Зимин сказал: делайте что делаете. До конца.
Буду делать.
За стеной тикали часы. Ровно, методично.
Хорошие часы.