Дивные воды Юля Тихая · Глава 17. Чувства лгут

Глава 17. Чувства лгут

— Это правда?

— Что именно?

— Что я умерла.

Дима нахмурился, потом вытаращил глаза, а потом заржал.

— Ну коне-ечно, — брякнул он, рассмеявшись, — а я Марина Влюблённая!

Было бы приятно подумать о том, что Дима влюблён и потерял от меня голову. Именно об этом и должна была подумать женщина в ответ на его смех.

Вместо этого я спросила:

— У тебя есть племянники?

— Э? С чего бы это?

— Братья? Сёстры? Болтливые школьники среди пациентов?

— Это допрос? — Димины глаза лучились теплом.

— Люди редко знают этот Урок, — уже мягче пояснила я, почувствовав укол совести. — Но я давала его детям, и я подумала…

— Я в тринадцать сломал ногу, — небрежно сообщил он, и я нахмурилась, не понимая, при чём тут нога. — Пока валялся, перечитал всё, что было в доме.

Я кивнула, а когда он привлёк меня к себе, охотно откинулась на крепкое плечо. Дима хорошо пах, и борода его оказалась мягкая-мягкая, пушистая, и в неё приятно было зарываться руками. Но лицо от поцелуев всё равно горело, и первые несколько дней я подозрительно искала в зеркале красные следы на подбородке. А теперь ничего, привыкла, и теперь сама нашла его губы и позволила себе утонуть в ощущениях.

Мнительные люди могли бы подумать дурное. Мы проводили наедине много времени; Дима пунктуально следовал своей привычке встречать меня у ворот школы и то поправлять шарф, то помогать в войне с капризной косой — иногда, правда, казалось, что он выступал на стороне косы. Он бывал у меня в гостях почти каждый день, мы целовались, не задёргивая штор. Я позволяла ему немного распускать руки, но ничего большего не происходило.

«Пока», — добавил скептичный голосок внутри.

И я склонна была с ним согласиться. Мы очевидно симпатичны друг другу и свободны — почему бы и нет? Всё может быть, что и сейчас между нами стоят только мои сломанные рёбра.

— Так, — я с трудом разорвала поцелуй и приложила палец к мужским губам, препятствуя новым поползновениям. — Ты не ответил! Это правда или нет?

Дима закатил глаза.

— Вот тебе правда нужна сейчас лекция по медицине?

— Стремление к познанию — одна из важнейших добродетелей для любого ищущего смысл.

Я старалась сказать это серьёзно: в моих словах не было лжи, а никому ещё не повредило погружение в Учение, пусть и не в самый подходящий момент. Но, должна признать честно, из меня вряд ли получился бы хороший наставник. Губы предательски расползались в улыбке, да и в глазах наверняка плясало что-нибудь эдакое.

Дима снова заржал, и это вышло у него так заразительно, что я тоже расхихикалась ему в подмышку. Но потом он, смирившись, всё-таки принялся объяснять — но, увы, не сообщил ничего особенно нового.

Вот уж в чём разбирается любой инквизитор, так это в мертвецах: наше обучение включает в себя уход за терминальными больными, что позволяет им должным образом облегчить душу, а нам — во всех подробностях увидеть уход человека. Я наблюдала и тихий сон, при котором больной будто бы просто медленно опускался глубже в черноту, и мучительную агонию, и поразительную ясность сознания, предшествующую смерти.

Учение полагало благословение и исповедь ритуалами, готовящими умирающего к последнему и главнейшему из таинств — окончательному единению с Богом в полноте, недоступной живым. Сильный служитель может проводить дух к высшим слоям эфира и помочь ему найти покой без страха и сомнений, но обычно достаточно лишь напутствия. Так или иначе, мы никогда не можем сказать в точности, как далеко ушёл дух — и доподлинно знаем, что даже спустя десять лет после смерти на месте погребения можно различить след души, всё ещё стремящейся к свету.

Врачам чужды тонкие материи; врачи служат Богу иначе. Как фельдшер, работавший на скорой помощи, Дима воспринимал смерть как то, с чем следовало бороться в меру человеческих возможностей. Поэтому он ничего не говорил про путешествия духа. Вместо этого Дима сказал: если человек не дышит, а его сердце остановилось, с этим иногда ещё можно что-нибудь сделать.

— Мозг, — он постучал себя пальцем по виску, — умирает от гипоксии. Но не сразу. При своевременно начатой сердечно-лёгочной реанимации…

Я наблюдала за пациентами, которых не следовало реанимировать, но это не значило, что я не понимала основ. Без медицинского вмешательства клиническая смерть длится не дольше пяти минут, а затем наступает и полная смерть, безвозвратная.

Дима качал меня долго. Пока прибежала Елизавета Александровна, пока она позвала на помощь. Потом меня должны были доставить к шаману, потом шаман должен был сделать свои шаманские вещи. Если всё это время я была в состоянии клинической смерти, пусть даже Дима очень старался, очень странно, что я не получила необратимых неврологических повреждений.

До этого я как-то естественно полагала, что Диме удалось запустить сердце. Но он не сказал ничего такого — а я отделалась всего-то треснутыми рёбрами и слабостью.

— Мозг чрезвычайно пластичен, — сухо сказал Дима.

Я медленно кивнула.

— А Елизавета Александровна? Ты же её наблюдал. Она умирала?

— Елизавета Александровна болела, — он пожал плечами. — Люди болеют, люди выздоравливают.

— Но ты знаешь о Марине Влюблённой.

— При чём здесь это?

Я сама не взялась бы объяснить, при чём здесь это, и зачем я портила игривое настроение человеку, с которым мне нравилось целоваться.

В память снова ткнулось что-то — про мыльные пузыри, куриц и голоса. И снова я не успела поймать эту мысль за хвост.

* * *

Тем вечером, проводив Диму, я решительно раскрыла тетрадь на чистом развороте, наточила карандаш и выписала аккуратную хвостатую единицу в начале строки.

Во-первых… хм, что из этого во-первых… ну, пусть будет: во-первых, в лесах Дивноводного слышался рык.

Я слышала его не ушами, конечно же: этот рык звучал в эфире; это было, если угодно, дрожание тонких слоёв, похожее на расходящиеся от брошенного камня круги на воде. К сожалению, даже в самом начале, когда силы во мне было больше, я не сумела как следует рассмотреть это возмущение. Я записала отдельные черты, которые могли бы помочь другим служителям узнать этот отпечаток, но не заметила с их стороны никакой заинтересованности.

Я предполагала, что источником был гость. Возможно, подселенец — и тогда это должна была быть старая, нажравшаяся силы тварь. Возможно, дикий дух, безразличный к людям. Я малодушно надеялась на второе, потому что первое не сулило долгой жизни ни мне, ни окрестностям.

Чуть подумав, я дописала строчкой ниже: «? инквизиторы». В ложе Ерша к моим предупреждениям отнеслись с безразличием, граничащим с преступной халатностью. Это наводило меня на мысль о том, что они, возможно, знали об этом госте больше, чем готовы были мне рассказать.

«? ЕА», — добавила я к своим записям. Елизавета Александровна сказала, что в момент своей предполагаемой смерти и чудесного исцеления слышала рык. Это нельзя было причислить к достойным однозначного доверия свидетельствам, но можно было учесть в числе прочего.

Я посидела над этими тремя словами немного, бездумно обводя карандашом единицу. Потом заставила себя нарисовать ниже двойку.

Во-вторых, были духи — что бы местный шаман ни называл этим словом.

Учение знает лишь тот «дух», что есть в каждом живом существе и наполняет его смыслом и стремлением к Богу. Заключённый в смертном теле, однажды он освобождается и находит свой путь в верхние слои эфира. Местные шаманы — и даже обученные ими девочки, — умеют проводить ввысь дух умершего. Ещё местные шаманы умеют позвать обратно дух излишне самонадеянной служительницы, едва не скончавшейся от перенапряжения и истощения мистической силы.

Вместе с тем у шаманов были, кажется, и какие-то другие духи — по крайней мере, из рассказов Елизаветы Александровны выходило, что шаман говорит с ними. А мне он сказал, будто бы духи поведали ему о тёмной комнате. Хотя откуда бы шаману знать хоть что-то о тёмных комнатах?

Я могла бы предположить, что шаманы называют духами отражения в эфире. В конце концов, мир един, и мы — в зависимости от своей веры, — разными способами постигаем непостижимое. Служителей в первую очередь учат видеть в эфире; умение слышать приходит позже, спустя годы обучения, и далеко не ко всем. Только самые опытные из служителей могут потрогать эфир или почуять в нём что-то.

Это не об эфире, конечно же. Эфир невидим и молчалив. Но мы, люди, ограничены нашим человеческим восприятием; когда мы поднимаемся на тонкие слои, когда наши души касаются высокого, мы вынуждены придать своему пониманию ту форму, которую может выдержать физическое тело. Оттого все служители видят эфир немного по-разному.

Мы выбираем способы, с которыми больше знакомы, которым умеем доверять, в которых лучше отличаем настоящее и придуманное. Не так сложно услышать эфир, как сложно отличить услышанное от показавшегося. Может быть, шаманы слушают эфир и принимают это за разговоры с духами.

Кто знает, какую часть тех разговоров следует считать галлюцинацией.

Я записала это соображение, снабдив его очередным вопросительным знаком.

Следующим мне следовало спросить, смогла бы я, как служительница и посвящённая высокой ступени, вернуть саму себя так, как это сделал Уэмо. Ответ на этот вопрос во многом зависел от того, насколько я была мертва, и уклончивые Димины объяснения заставляли меня хмуриться. В момент клинической смерти, когда связи духа и тела только надорвались, — возможно, я могла бы. Спустя полчаса… я бы скорее доверила пострадавшего поселковому фельдшеру без медицинской укладки, чем себе самой.

И вылечить Елизавету Александровну я не взялась бы тоже. То я; но она была княжной — и её за щедрые пожертвования наверняка смотрели лучшие служители исцелением, которые тоже не смогли ничего сделать. Не смогли сделать то, что сделал шаман.

Шаман, которого я не могла увидеть в эфире. Шаман, который спрашивал, стану ли я его сжигать… хм.

Я выписала ещё пару вещей о шамане, которые показались мне потенциально имеющими значение, а потом отвлеклась на заточку карандаша. И точила так усердно, что укоротила бедный карандаш наполовину, прежде чем заставила себя вернуться к тетради.

В-третьих. Никитинский зал, ритуальный рисунок. Я могла поручиться, что как минимум пару последних месяцев его не использовали, но едва ли все десятилетия своего существования он служил исключительно украшением павильона. Кто-то черпал природные силы и использовал их для своей магии. Вряд ли шаман — но кто сказал, что шаман не делал того же?

Наконец, в-четвёртых, в Дивноводное приехал журналист-расследователь с дурацкими россказнями о пропавшем трупе.

Сперва я думала, что Евгений Рябов, возможно, был закопан где-то в глубине кедрового леса и стал вместилищем для гостя. Это был бы очень плохой сценарий, но теперь я видела новый — и он нравился мне ничуть не больше.

Может ли быть, что погибшего Евгения Рябова оживили — спустя неделю после смерти? И теперь он… Боже, милости Твоей мы воплощение. Чем вообще может стать труп, если поехавший от собственного могущества шаман вернёт в него давно ушедший в верхние слои дух?

* * *

Неудивительно, что после таких размышлений я не смогла уснуть.

Сперва я пыталась сидеть над книгой, но то ли книга была тяжеловата — я взяла с собой в основном справочники достаточно высоких ступеней, пару философских работ, свои личные Малый и Большой Лекционарии, и, конечно, Постулат, — то ли моё сознание было недостаточно спокойно, но слова о тонких материях не задерживались в голове и не превращались в смыслы. Вместо этого я то и дело отвлекалась на чай и на то, чтобы заглянуть в эфир и проверить, что белый маячок в соседнем доме занят своими делами и хорошо себя чувствует.

Потом я ни с того ни с сего затеяла опару для теста, хотя не собиралась ничего лепить, а ещё поставила в остывающую печь горшочек с молоком. Помыла посуду, помылась сама, усмирила желание чистить полы щёткой. Заставила себя лечь в постель.

Одеяло оказалось колким, а подушка — твёрдой. Я представила себе тишину, разливающуюся внутри головы и обнимающую собой мысли, но тишина подавилась и схлынула, уязвлённая. Я попробовала потянуться к эфиру одним из простых упражнений и дышала под ритм, но не нашла в этом привычного успокоения.

И всё-таки уснула. Всё равно что утонула в черноте.

* * *

Я проснулась от странного звука и какое-то время лежала, пытаясь осознать, где я нахожусь и точно ли что-то слышала. Потолок был едва различим в робком свете от окна — вечером я неплотно задвинула шторы, утро ещё не наступило, и за мной одним глазом приглядывала луна. Печь дышала теплом, на кухне спало тесто, в горшочке рыжело топлёное молоко, и мне было совершенно не о чем беспокоиться — но я лежала, глядя в потолок, и с трудом могла успокоить бьющуюся в сердце тревогу.

Эфир был спокоен и тих; белые огоньки людских душ пульсировали в такт дыханию, тонкие слои плыли и накладывались друг на друга. Я не могла ощутить ни дрожания, ни странных сдвигов в отражениях; я не слышала рыка и не видела чудовищ; я не заметила ничего, что могло бы быть неправильным, что было бы угрозой. Но…

Звук раздался снова. Я не могла определить, что он такое: это был глухой, странный звук, ни на что толком не похожий. Он прервался, и я повторила его в своём сознании, запоминая во всех деталях и пытаясь найти ему объяснение.

Может быть, это кошка? Но в эфире я не заметила кошки. Кошка гуляла сама по себе.

Я заставила себя сесть. Пошарила ногами по холодному полу, но не смогла найти тапки. Звук повторился снова, и теперь я смогла определить: он шёл снизу, из погреба.

«Мыши!» — возмущённо воскликнул во мне мамин голос.

Но это не звучало как мышиная возня.

Я встала, накинула на плечи рубашку, поправила серебряные браслеты, зябко повела плечами. Было уже довольно холодно, хотя печь ещё не догорела. В погребе не было электричества, и мне пришлось нащупать на столе ручной фонарик — свет ударил белым потоком, и я заморгала, привыкая к нему после темноты.

Крышка погреба была тяжёлой, а лестница — крутой. Сверху я не заметила ничего подозрительного и теперь убеждала себя, что одна нервная инквизиторша от провинциальной тоски завела себе паранойю. Третья ступенька скрипела. На полу погреба лежал фанерный щит, кое-как покрытый олифой и оскаленный шляпками гвоздей. Даже в тёплых носках стоять на нём было не очень приятно.

Я огляделась. Луч света мазнул по полкам, пересчитал вязанки чеснока, рассеялся в квадрате открытой крышки люка, уткнулся в жестяную банку с растительным маслом. Я посмотрела вниз…

Я стояла по колено в воде.

Теперь, когда я поняла это, я почувствовала и то, как лёгкое волнение то заставляет воду подняться выше и лизнуть бедро, то обнажает колено. Вода была тёплая и совершенно совпадала с температурой тела, что делало её почти неощутимой для кожи, а влажный след кололо холодом, и этот холод отравлял мою кровь и взбирался всё выше.

Я зябко обняла себя руками. Подол ночной рубашки набряк, сделался тяжёлым и тёмным и будто пытался утянуть меня на дно. Вокруг плавали, игриво покачивая круглыми боками, тыквы, с полок на меня глазели банки с соленьями, оглушительно пахло квашеной капустой. На полу затопленного погреба гибла картошка, но я даже не могла разглядеть её в воде.

Эта вода… она не была прозрачной. Она казалась сияющей, светящейся будто слои эфира, мерцающей мыльными пузырями. По полкам плескались металлические блики.

Я стиснула зубы и щёлкнула фонариком, погружая погреб во тьму.

Вода сияла. Вода сияла так, как не может сиять ничто в реальном мире. Она всё равно что разгоралась изнутри, она дышала волшебством, она обнимала меня с материнским теплом, и по телу, давно забывшему, как это бывает, лилась чистая, ни с чем не сравнимая сила.

Я вдохнула — и магия наполнила лёгкие. Я взлетела над собой — и весь Кедровый край раскрылся на ладони. Я чувствовала каждую веточку хвои, стремящуюся к горам; я слышала биение каждого из многих тысяч сердец; я видела, как светлые нити тянутся и тянутся, соединяясь в прекрасную сеть высшего Плана.

Сила лилась из меня, но не иссякала. Силы было так много, что я могла бы сейчас превратить весь Шонь-Цы в золото. Я стала могущественнее любого магистра, и сияющая вода текла по моим венам.

Что-то тронуло мою ногу, и ощущение схлынуло. Я покачнулась и схватилась за полку, чтобы не упасть, торопливо подобрала подол ночной рубашки.

У моих коленей плавала рыба. Сверкающая рыба с серебряной чешуёй.

У рыбы были длинные усы и белые глаза. Она была частью странного свечения дивной воды, и я почему-то думала: это рыба сияет, и её свет расходится по воде, или вода полна магией и наполняет ею рыбу?

Мне казалось, что это очень важный вопрос, и я никак не могла найти на него ответ.

А рыба кружила вокруг меня, кружила, кружила. Медленными совершенными движениями, полными иномирной грации. Рыба кружила, а я смотрела на неё. Смотрела… смотрела… смотрела…