Глава 27

Глава 27

Андрей раскрыл на столе передо мной футляр, выстеленный темным бархатом. Внутри лежала стеклянная пластина. Свет отражался от серебра, через прозрачные участки просвечивала темная подложка, и все это вместе удивительным образом превращало негатив в нормальное изображение.

Простор Волги, изгиб берега, город на заднем плане. Женщина в салопе смотрит на фотографа через плечо.

Я вгляделась в свое-не свое изображение. Вздрагивать, увидев себя в зеркале, я уже перестала. Возможно, потому, что все это время не смотрела на себя по-настоящему. Отмечала детали: как Марфа уложила волосы, хорошо ли сидит платье, не осталось ли на лице чернильного пятна. Зеркало сделалось инструментом, вроде термометра, только предназначенного для проверки, соответствует ли оболочка обстоятельствам.

Но за все это время я ни разу не разглядывала себя. С одной стороны, было как-то неловко, будто я снова вернулась в тот возраст, когда по три раза на дню изучаешь новый прыщ на подбородке и внезапно ставший заметным ужасный нос, а на самом деле — привыкая к постоянно меняющемуся лицу.

С другой стороны, тогда было проще: и лицо, и тело менялись постепенно. Не так, что вчера одно лицо и один возраст, а сегодня — другое все. Здравый смысл подсказывает, что нужно жить и радоваться второму шансу. Только вокруг все чужое: мир, время, дом, муж. И тело чужое — свихнуться впору.

Потому, чтобы не свихнуться, я каждый день прибивала разум на место мелкими бытовыми делами, словно обойными гвоздиками: выпить воды, сделать гимнастику, поесть, умыться, одеться, распорядиться. Не думать. Не смотреть слишком долго. Не спрашивать, где заканчиваюсь я и где начинается она. Отвернуться от зеркала прежде, чем в голову закрадутся совершенно ненужные мысли.

От фотографии отвернуться не получалось.

Женщина стояла на берегу Волги. Крупный план, и все же на фоне огромной реки она казалась маленькой. Совсем юная, красивая женщина. Незнакомые черты складывались в слишком знакомое выражение лица — то, что я много лет видела в зеркале.

Сквозь чужую оболочку слишком сильно проглядывала я. И от этой мысли хотелось то ли рассмеяться, то ли разрыдаться, то ли аккуратно закрыть футляр и попросить Андрея унести эту штуку куда-нибудь, где она бы не попалась мне на глаза.

Но я продолжала смотреть.

Андрей тоже смотрел. Молча. Краем глаза я видела его: неподвижный, собранный, слишком прямой. Он пришел извиняться. Наверняка продумал порядок действий: я уже знала, что для него важен порядок. Войти, признать неправоту, предъявить доказательство, принести извинения и тем самым закрыть вчерашнюю нелепую и унизительную сцену.

Разумный, наверное, план. Жаль, что я в него не вписалась. Вместо того, чтобы торжествовать и снисходительно принять извинения, я просто сидела и смотрела на женщину в салопе с таким знакомым выражением чужого лица.

И Андрей, разумеется, это заметил.

— Говорят, фотография, в отличие от живого художника, не умеет льстить, — сказал он.

От художника здесь привыкли ждать лести. Глаза — больше, губы — меньше, шея — тоньше, взгляд — умнее, чем Господь выдал при рождении. А если не понравится, всегда можно списать на неумеху-художника. Это он виноват, а модель тут ни при чем. Фотография такой роскоши не оставляла: фотошоп еще не придумали.

Да, я знала, что снимки тоже врут. Неудачный ракурс способен превратить красавицу в корову, попытка не моргнуть — в человека, которому срочно требуется невролог, а вспышка в лоб делает лицо плоским как блин.

Но здесь фотограф знала свое дело. Фотография не льстила: этой модели незачем было льстить. Она честно показывала все, что полагалось Анне Викторовне Дубровской: молодое красивое лицо, осанку, горделивую посадку головы. И все равно на снимке была уже не она.

Я видела это. И Андрей наверняка видел. Мы оба смотрели на доказательство перемены и не могли отвести глаз. Я — пытаясь привыкнуть к себе новой. Андрей — привыкая к тому, что врать себе про горячку, притворство или женскую дурь получалось все хуже.

Он ведь хотел перемены. Не такой, конечно — нормальной, приличной, не вредящей ни человеческой психике, ни семейному благополучию. Чтобы глупая жена поумнела. Чтобы остепенилась: стала сдержаннее, разумнее, полезнее дому и более соответствующей своему положению. Чтобы не приходилось стыдиться, раздражаться, ждать новой сцены, нового каприза. Да в самом деле, разве он желал настолько уж невозможного?

Бойтесь своих желаний, Андрей Кириллович. У Господа весьма своеобразное чувство юмора.

Анна изменилась, только причиной изменения были не раскаяние или перевоспитание. Для того, чтобы измениться, она умерла. Отворачиваться от этого факта у него больше не получалось.

— Я обвинил тебя во лжи. Я был неправ. Прости меня.

Я подняла на него взгляд.

— Я понимаю, почему тебе было трудно поверить.

Футляр закрылся без щелчка. «Прощаю» не прозвучало. Думаю, Андрей это заметил. И поэтому предпочел свернуть на более безопасную тему.

— Сегодня я был в «Светописи» Вересаевой. Екатерина Павловна объяснила мне свой способ в общих чертах. Это действительно прорыв. Я посоветовал ей хлопотать о привилегии и обещал помочь, чем смогу.

— Спасибо, — кивнула я.

Он не стал спрашивать за что, а я — пояснять, что поняла: Андрею наверняка было сложно признать, что у барышни есть ум и способность создать что-то новое, и я благодарна ему за то, что он все же смог это сделать и даже предложить помощь. Почему-то меня это обрадовало, даром что я была едва знакома с барышней Вересаевой.

— Екатерина Павловна повторила предложение, — сказал он. — О портрете… нашем семейном портрете.

— Что ты ответил?

— Я ответил, что не стану решать за тебя.

— Спасибо, — кивнула я.

— Не за что.

— Есть за что.

Он не ответил.

Я провела пальцем по крышке футляра.

— Не знаю, хочу ли я семейный портрет. А ты — хочешь?

— Я тоже не знаю.

И за честность тебе тоже спасибо. Хотя вслух я не стану об этом говорить.

— Ты позволишь мне забрать эту фотографию? — спросил Андрей. — Хочу поставить у себя в кабинете.

— Я не против. — В конце концов, привыкать к новой себе я могу и глядя на себя в зеркало. Своего рода экспозиционная терапия: столкнуться с пугающим и понять, что катастрофы не произошло. — Но зачем тебе это?

Вряд ли он станет любоваться Анниной неземной… Стоп. Теперь — моей. Любоваться моей красотой.

— Оставлю себе как напоминание о том, что поспешные выводы могут посадить в лужу. И о том, что я не всеведущ.

Он взял футляр, открыл, закрыл снова. Притворил за собой дверь.

Какое-то время я смотрела ему вслед. Опомнилась, встряхнувшись, перевела взгляд на тринадцатый том свода законов. Тот с издевательской улыбкой посмотрел на меня.

Хватит. На сегодня — хватит. Да и на завтра, наверное, тоже: все, что я могла вытащить из этого талмуда, я вытащила.

Я взяла бумагу и перо.

«Ваше превосходительство, прошу назначить мне время в ваши приемные часы для обсуждения особого благотворительного капитала при сиротском приюте».

Марфа унесла записку. Я поколебалась немного и достала вязание. В последние дни было совсем не до него, такими темпами я закончу платок к следующей Масленице. Сегодня вечером займу руки и разгружу голову, иначе канцелярские обороты у меня из ушей полезут.

Через пять минут горничная вернулась.

«Завтра в два часа пополудни в приемной. А. К. Д.».

Вот и славно. Значит, с утра в приют, потом обед, потом прием у губернатора, а дальше буду действовать исходя из того, что я услышу во время этого приема.

Я откинулась в кресле и защелкала спицами.

* * *

Посещение приюта не должно было затянуться. Провести обход. Убедиться, что собранный вчера фильтр промыли и используют по назначению — чтобы получить чистую воду для бытовых нужд. Напомнить, что, какой бы прозрачной и чистой ни выглядела после фильтра вода, она все еще оставалась волжской и поэтому пить ее без кипячения нельзя. Еще напомнить, что наступивший относительный порядок — не повод радостно выдохнуть и пустить все на самотек. Потому что любая изолированная система стремится к максимальной энтропии: порядок, зараза такая, не самовоспроизводится, в отличие от бардака, его приходится поддерживать регулярными усилиями.

С другой стороны, сильно вдаваться в дела и воспитание всех, кто не успеет увернуться, я не намеревалась. К обеду мне нужно было возвращаться домой, а потом предстоял прием у губернатора, и явиться на этот прием следовало не с грязным подолом и дергающимся глазом.

Однако дергающийся глаз мне обеспечили еще на подлете.

У крыльца приюта стояли незнакомые сани, добротные, с медвежьей полостью. Кто-то не бедный и явно не из знакомых мне дам: их транспортные средства я уже знала.

В сенях меня встретила Глашка. Прежде чем я успела спросить, кто ее выпустил с карантина, она поклонилась.

— Анфиса Петровна очень просила, чтобы вы, как только появитесь, немедленно изволили зайти к ней.

Да я и так к ней собиралась — хотя бы потому, что больше переодеться в рабочее мне было негде. Но выражение лица у служанки было такое, что я передумала прямо сейчас спрашивать, почему она нарушила карантин.

— Губернский доктор приехали, — быстро зашептала девушка. — Самолично! Четверть часа назад в кабинет зашли и все еще с Анфисой Петровной беседуют!

Для меня Григорий Иванович был человеком, едва не устроившим мне повторное отбытие в мир иной. Для Андрея — прежде всего самым лучшим врачом в округе. Для всех остальных — губернским доктором, и его визит в приют — все равно как если бы глава регионального департамента здравоохранения вдруг решил без предупреждения заехать в детский дом.

Для того, чтобы?..

Вот для чего именно, сходу сообразить не получалось. Если бы его беспокоило здоровье сирот — явился бы немедленно после Колычева. Если бы моя неприличная активность — заехал бы с визитом в губернаторский дом и между делом попенял мне, что благородной даме не к лицу выносить горшки.

Впрочем, может быть, как раз ко вчерашнему вечеру отчет Колычева до него и дошел. После чего высший медицинский авторитет губернии решил сперва лично осмотреть богоугодное заведение и самостоятельно оценить успехи хозяйственных мер взбесившейся губернаторши.

Что ж, пусть смотрит, только бы лечить не полез. К счастью — если за ночь не случилось ничего непредвиденного — никаких медицинских мер дети уже не требовали. Дать окрепнуть тем, кто перенес болезнь тяжелее остальных, и можно выпускать, пока они спальню не разнесли.

Хотя не уверена, что местная медицина со мной согласна.

— Ночью никто новый не заболел? — шепотом поинтересовалась я.

— Нет, слава Богу.

— Игнат?

Не думаю, что доктора должны беспокоить посторонние на территории приюта, но лучше перебдеть.

— Игнат из спальни в окно вылез и в сторожке у Прохора сейчас.

Не отсвечивает. И правильно делает.

— Скажи Луке, чтобы окна закрыл. И в девичьей палате тоже закрой, — так же шепотом распорядилась я.

Хлорку не спрячешь, да и незачем, а вот свежий воздух в приюте может рассматриваться как преступление против сиротского здоровья и разумной экономии дров.

— Хорошо, барыня. Извольте салоп ваш.

Я скинула ей на руки салоп и отправилась в кабинет смотрительницы. Придется, пока не поздно, сделать все возможное, чтобы наша дезинфекция, изоляция больных и чистые рубахи не превратились в преступное издевательство над медицинским здравым смыслом, требующим кровопускания, пиявок и каломели.

Хотя, судя по саням у крыльца, поздно было еще четверть часа назад.