Глава 28

Глава 28

При моем появлении Григорий Иванович поднялся мне навстречу. Шляпа и перчатки его лежали на столе, и это означало, что он расположился надолго.

Анфиса Петровна стояла у шкафа с таким видом, будто сейчас ей предложат подписать признание в государственной измене, поджоге приюта и злостном кипячении белья без врачебного разрешения.

Круглое мягкое лицо Григория Ивановича с бородкой клинышком выглядело благодушным. Все портил взгляд. Цепкий, холодный, лишенный того снисхождения к дамской смекалке, с которым он смотрел на меня после перекинутого через стул Оболенцева. Этот взгляд был обращен не на светскую даму, продемонстрировавшую удачный фокус, а на конкурента на его территории.

— Анна Викторовна. — Доктор вежливо поклонился. — Вижу, вы навели здесь немалый хозяйственный порядок.

Похвала прозвучала так, что любой более-менее соображающий порядок немедленно захотел бы накрыться простыней и отползти под плинтус.

— Приют остро нуждался в уборке и дровах, Григорий Иванович, — ответила я, спокойно выдерживая его взгляд.

При моем появлении экономка едва заметно выдохнула. Зря. Я тоже не знала, что делать. С другой стороны, у меня хотя бы был статус губернаторши, много лет на кафедре в другой жизни и богатый опыт общения с мужчинами, уверенными, что их правота подтверждается самим фактом наличия… штанов.

— Я как раз собирался отправить вам записку с нижайшей просьбой о встрече в приюте, по возможности скорее, — продолжал он.

В переводе с местного на русский — с предложением, от которого невозможно отказаться.

— Рада, что вам не пришлось утруждать себя этим или тратить несомненно драгоценное время, дожидаясь меня, — улыбнулась я.

— Я не стал бы тратить его зря. Доктору всегда есть чем заняться рядом с болезнью.

— Однако я не ожидала, что вы снизойдете до приюта.

— Это удивление взаимно. — Он вернул мне светскую улыбку. — Кто бы мог подумать, что вы, Анна Викторовна, всерьез озаботитесь положением сирот.

Готовое оправдание у меня уже было — и его наверняка придется повторить на все лады еще раз пятьдесят.

— Раз уж Господь был так милостив, что сохранил мне жизнь, следует сделать ее не напрасной.

— До меня дошли сведения о поветрии среди воспитанников приюта, о ваших распоряжениях и о том, что состояние детей улучшилось. Анфиса Петровна сообщила мне: за последние два дня новых больных не появилось, а те, что есть, чувствуют себя удовлетворительно и просят пищи. Это благоприятный признак.

В устах любого нормального человека последняя часть фразы звучала бы хорошей новостью. В устах Григория Ивановича она прозвучала обвинением.

Конечно, он на самом деле не желал сиротам смерти. Я помнила, с какой болью он говорил о крестьянских детях, гибнущих от оспы из-за суеверий родителей. Но смириться с тем, что дети выздоравливают без врачебного вмешательства, он вряд ли мог.

В том и состояла самая пакость. Григорий Иванович не был ни глупцом, ни злодеем, ни равнодушным. Он был образованным для своего времени, добросовестным врачом, намеренным всеми силами спасать больных. И именно поэтому мне хотелось размеренно постучать лбом о стену. Со злодеями проще. Их можно хотя бы с чистой совестью отходить чем-нибудь тяжелым, применить к ним ланцет неподобающим образом, после чего выставить вон.

— Состояние детей действительно улучшилось, — сказала я.

— Рад это слышать. Но благоприятный признак не есть доказательство того, что принятые здесь меры имеют врачебное значение. Путать уход и лечение — заблуждение, которое может дорого обойтись не только сиротам, но и всему Светлоярску.

Заблуждение, значит. Именно уход спас здесь меня саму: вода, тепло, чистое белье, мое упрямство, изрядная доля везения и молодой организм, который слишком хотел жить. Если бы не «просто уход», сейчас картина в приюте была бы куда печальней.

Впрочем, я по-прежнему могла бы опустить глаза, смиренно согласиться, что Григорий Иванович, разумеется, знает лучше, получить положенное внушение и дождаться, пока он уедет. В конце концов, бумага Андрея у меня была, распоряжения уже работали, дети пили, горшки выносили, белье кипятилось. Формально спорить было незачем.

Однако за спиной доктора стояла бледная как побелка на стене Анфиса Петровна. И очень внимательно слушала — в самом деле, наказывать потом будут ее.

Если я сейчас кивну и соглашусь, что все, сделанное за эти дни, лишь бабская возня, не имеющая никакого врачебного значения, в следующий раз, когда в приюте начнется повальный понос — а он начнется, к гадалке не ходи — Анфиса Петровна велит ждать врача, а не изолировать больных и поить их.

Просто уход. Просто вода. Просто чистая рубаха. Просто вынесенный вовремя горшок.

Просто ребенок, который не умер.

— А плохой уход, по-вашему, врачебного значения не имеет? — обманчиво мягко поинтересовалась я.

Григорий Иванович не попался. Только чуть поджал губы.

— Плохой уход может погубить больного. Но из этого не следует, что всякий уход становится лечением.

— Значит, вы не спорите с тем, что уход влияет на течение болезни и результат лечения?

Он помедлил.

— Я был бы глупцом, если бы спорил с этим. Влияет. Как воздух, тепло и пища влияют на всякого человека. Но влияние еще не есть лечение.

— Даже если под уходом подразумевается поить того, кого рвет и кто поносит уже вторые сутки?

— Питье поддерживает силы больного, — сухо произнес Григорий Иванович. — Но не действует на причину болезни.

— Просто не дает ему умереть от потери воды, — не удержалась я.

— От потери воды? — настороженно переспросил он.

Твою ж…

«От сочувствия мозга и сердца воспалению кишечника происходит упадок сил, пульс слабеет, происходит судорога и поверхность тела холодеет» — вспомнились мне слова из какого-то древнего трактата. Сочувствие мозга и сердца, а не обезвоживание, заруби себе на носу, Анна Викторовна!

Впрочем, переобуваться на лету было поздно. Оставалось нападать.

— А как иначе назвать состояние, когда из человека вода выходит через рот и кишечник быстрее, чем попадает обратно? — спросила я. — Если бочка течет, ее не чинят рассуждениями о природе сырости. Ее конопатят. Или хотя бы подливают воду, если найти дыру сразу не получается.

Анфиса Петровна едва слышно пискнула. Кажется, сравнение ребенка с бочкой окончательно добило ее представления о приличной благотворительности.

Григорий Иванович нахмурился.

— Человеческое тело не бочка, Анна Викторовна.

— Знаю. Бочку по крайней мере не рвет от слишком большого глотка.

Григорий Иванович смерил меня долгим, непривычно пристальным взглядом. Будто впервые разглядел за модным столичным платьем и губернаторским статусом кого-то, кто категорически не вписывался в его картину мира.

— И поэтому вы давали детям воду с солью и медом?

— Да.

— Именно как средство? — Он чуть подался вперед.

— Как питье.

— Иными словами, врачебное назначение.

Я тоже не собиралась попадаться в расставленную ловушку. Губернаторская жена не может делать врачебных назначений — просто потому, что не может быть врачом, ведь женщин в университеты не пускают.

— Иными словами, попытка не дать ребенку умереть раньше, чем его организм справится с болезнью.

— Вот в этом и состоит опасность! — Снисходительность исчезла из его взгляда. — Вы называете это уходом, но действуете по врачебному рассуждению.

— Если врачебное рассуждение начинается там, где человек замечает, что больной хочет пить, значит, половина матерей в губернии опасно близка к медицинской практике, — огрызнулась я.

Он зачем-то взял со стола перчатки, стиснул их в пальцах.

— Половина матерей в губернии хоронит половину своих детей прежде, чем те доживут до пяти лет. Одни отпаивают, другие отчитывают, третьи суют младенцев в печь «перепекать» от хвори. Обывательское разумение у постели больного — страшная вещь, Анна Викторовна. Страшная и убийственная.

В этом он, чтоб его, был прав. Обывательские предрассудки действительно могли убивать. Но врачебные предрассудки, требующие лечить обезвоживание слабительным и кровопусканием, убивали ничуть не хуже.

— Согласна. Именно поэтому я не предлагаю лечить детей печью, заговорами и травами от всего. Я предлагаю поить того, кто теряет воду, и убирать за тем, кого рвет и поносит. Если это обывательское разумение, то у него сегодня удивительно здравый день.

Доктор сокрушенно покачал головой.

— Сегодня у вас здравый день, Анна Викторовна. Завтра ваше здравое разумение выйдет за ворота и превратится в рецепт от поветрия. Вы вмешиваетесь в процесс лечения, забывая, что должны быть осторожны и не давать повода для слухов!

Конечно. Жена цезаря должна быть выше подозрений. Даже если жена цезаря стоит по колено в чужих горшках и пытается убедить сиротский приют не превращаться в рассадник заразы.

— Не дают поводов для слуха только покойники, Григорий Иванович. Только они способны лежать тихо и не отсвечивать… в смысле полностью бездействовать. Любое действие можно истолковать как угодно. Но, если ребенок хочет пить, я не стану ждать, пока город договорится, как именно следует толковать то, что я дала ему воды.

— Не передергивайте! Я не веду речь о каждом сплетнике. Но вы подаете пример! Вы заметны. Город смотрит и видит: губернаторша поила детей водой с молитвой — дети встали. Какой вывод, по-вашему, люди из этого сделают?

— Город смотрит и видит: губернаторша не заперла дверь перед врачом, не выбросила лекарства в окно и не объявила себя целительницей. Губернаторша подавала детям воду, велела убирать нечистоты и отделила больных от здоровых. Полагаю, люди сделают вывод, что до появления врача не следует сидеть сложа руки, а нужно поить больного и убирать грязь.

— А если люди сделают вывод «врач не нужен»?

— Тогда надо повторять правильную формулу, пока хотя бы часть запомнит. Больного поить. Грязь убирать. Здоровых отделять. Врача звать, если он доступен.

— Кому повторять? — сухо спросил он. — Кухаркам? Водовозам? Девкам на рынке? Бабам, которые завтра перескажут ваши слова так, будто вы нашли средство против холеры и прячете его от докторов?

— Если не объяснять вовсе, они точно ничего не поймут.

— Чернь не способна ничего понять! — взорвался Григорий Иванович. — Многие не чета вам тратили время и силы, пытались объяснить — а потом их разрывала на части толпа, уверенная, что врачи отравили колодцы холерой. Мой друг…

Он осекся.

— Царствие небесное вашему другу, — негромко произнесла я.

Григорий Иванович отвернулся к окну. Ненадолго — на один вдох, не больше. Но этого хватило, чтобы я поняла: он сказал лишнее и сожалеет об этом.

— Именно поэтому я не люблю, когда с медициной начинают обращаться как с предметом для народного толкования.