Домовой, ведьма и её зверь · Глава 13

Глава 13

Дверь за Зорей закрылась тихо.

Слишком тихо.

Яр ещё несколько секунд стоял посреди избы, глядя на тёмный проём, будто надеялся, что она вот-вот вернётся, скажет что-нибудь колкое, будто передумала, и всё снова станет проще. Но за дверью была только ночь — сырая, густая, с далёким собачьим лаем и едва слышным шорохом травы у плетня.

Он резко выдохнул.

— Дурь, — сказал себе под нос.

— Это ты про кого сейчас? — тут же подал голос Кузьма из-за печи.

Яр даже не обернулся.

— Про весь этот дом.

— А-а. Тогда ладно. Я уж подумал, про хозяйку.

Яр подошёл к столу, взял оставленный там нож, повертел в пальцах, положил обратно. Потом переставил кружку. Потом зачем-то поправил край скатерти, которая и так лежала ровно.

Кузьма наблюдал за ним из-под лавки, высунув только нос и глаза.

— Ой, — сказал он с деланным изумлением, — да у нас, никак, беспокойство пошло.

— Замолчи.

— А то что?

— Ничего.

— Вот и я говорю — ничего. А ходишь, как волк в клетке.

Яр резко повернулся.

— Я не волк.

— Да? А кто? — Кузьма вылез целиком и, отряхнув бороду, уселся на краю лавки. — Медведь, что ли? Нет, медведи зимой спят. А ты вон глазами дом протираешь.

Яр ничего не ответил.

Он вышел в сени, вернулся с охапкой дров, сложил их у печи. Потом заметил, что несколько поленьев легли неровно, и переложил. Потом вылил из кадки старую воду, принёс новую. Потом взялся за щеколду на двери, хотя починил её ещё утром.

Кузьма сидел на столе и следил за ним, как за особенно шумным, но забавным стихийным бедствием.

— Ещё можешь полы перемыть, — подсказал он. — Или ложки по росту выстроить. Очень успокаивает.

— Кузьма.

— А что? Полезное занятие.

Яр дёрнул щеколду так, что та жалобно звякнула.

— Если ты не перестанешь...

— Что? В лес меня прогонишь? — Кузьма важно выпятил мохнатую грудь. — Так я, во-первых, домовой. Во-вторых, упрямей тебя. В-третьих, мне тоже тревожно, но я ж не вырываю доски из двери.

Яр замер.

Секунду спустя медленно отпустил щеколду.

Кузьма сразу прищурился, будто поймал нужную ниточку.

— Во-от, — сказал он уже тише. — Значит, не только мне кажется.

Яр сел на лавку. Слишком резко, слишком тяжело. Провёл ладонью по лицу.

— Она давно ушла?

— Не очень.

— Долго.

— Для тебя — да.

Он бросил на домового тяжёлый взгляд.

— Ты всегда такой болтливый?

— Когда хозяева дурят — особенно.

Яр хмыкнул. Без веселья.

Потом молчал долго. Смотрел на дверь. Слушал дом. Слушал ночь за стенами. Пытался уловить в этом хоть что-то — шаги, голос, чужой крик. Но пока было тихо, и от этой тишины становилось только хуже.

Кузьма, видимо, понял, что шутки больше не помогают. Спрыгнул со стола, подошёл ближе и уселся на пол возле лавки, задрав голову.

— Ты сильно за неё боишься? — спросил он вдруг без всякой ехидцы.

Яр посмотрел вниз.

— Не твоё дело.

— Моё, — спокойно сказал Кузьма. — Это мой дом. И моя хозяйка.

В другой момент Яр бы огрызнулся. Но не сейчас.

— Да, — сказал он после короткой паузы. — Боюсь.

Кузьма кивнул, будто только этого и ждал.

— Ну вот. Уже честнее.

Яр опёрся локтями о колени.

— Я бы с ней пошёл.

— Знаю.

— И не дал бы ей одной.

— Знаю.

— И всё равно остался.

— Тоже знаю.

Кузьма поскрёб подбородок.

— Это, между прочим, трудно. Остаться, когда хочется идти. Для таких, как ты, особенно.

Яр посмотрел на него чуть внимательнее.

— Для таких — это каких?

Домовой фыркнул.

— Которым легче кулаком, чем ждать. Которые, если любят... — Он осёкся, покосился на Яра. — Ну, допустим, если сильно привязываются, то начинают думать, будто должны закрыть собой всё на свете.

Яр медленно выпрямился.

— Следи за языком.

— А то что? — беззлобно спросил Кузьма. Потом сам отмахнулся. — Да ладно тебе. Я старый, я вижу.

Яр сжал зубы, но промолчал.

Тишина стала другой — уже не колючей, а тяжёлой, живой.

Кузьма устроился поудобнее.

— Ты знаешь, что её тут многие боятся? — спросил он.

— Вижу.

— Не так, как тебя. Тебя боятся как силу. А её — как что-то, чего понять нельзя.

Яр слушал.

— Ещё когда мать её жива была, люди сюда шли ночью и днём. То жар, то кровь, то младенец не дышит, то корова на боку, то мужик белены объелся. Шли. Просили. Кланялись. А потом, за воротами, шептались. Про бабку, про кровь, про слова, про сглаз. — Кузьма покачал головой. — Люди любят помощь. Но не любят помнить, откуда она взялась.

Яр не отрывал взгляда от двери.

— Она одна давно?

— С тех пор, как мать померла. До того — втроём были. Бабка, мать, Зоря. Дом живой был. Смех бывал. Яблоки сушили целыми простынями. По вечерам спорили — так, что у меня уши в трубочку сворачивались. А потом сначала бабка ушла, потом мать. И девчонка осталась одна.

— Она не девчонка, — машинально сказал Яр.

Кузьма усмехнулся в бороду.

— Для тебя — может, уже и нет. А для меня — всё та же. Только выросла.

Он помолчал, потом продолжил тише:

— Она крепкая. Очень. Но это не потому, что ей не больно. А потому, что некому было за неё быть слабой. Понимаешь?

Яр медленно кивнул.

— Понимаю.

— Её звали на праздники? — Кузьма сам же и ответил: — Нет. Её звали, когда рожать страшно, когда умирать рано, когда гнить начало, когда лихорадка душит. А песни петь — нет. За стол рядом — нет. Сына крестить — с опаской. Хлеба дать — у двери. Благодарить — шёпотом. Боятся её, Яр. И нуждаются. Самая поганая доля.

Он вздохнул и добавил уже совсем тихо:

— А она всё равно идёт, когда зовут.

Яр опустил голову.

Перед глазами вдруг встали её руки — уверенные, тонкие, пахнущие травами; усталые глаза; та привычка говорить ровно даже тогда, когда внутри, наверное, всё давно в клочья. Он думал, что понимает в одиночестве. Но это было другое. У него одиночество было бегом, голодом, дорогой, боем. У неё — домом. Порогом. Постоянством.

— Почему ты мне это говоришь? — спросил он.

Кузьма посмотрел на него долгим, неожиданно серьёзным взглядом.

— Потому что ты на неё смотришь не как они.

Яр медленно поднял глаза.

— А как?

Домовой пожал плечами.

— Как на человека. Не на ведьму, не на удобство, не на страх. На живую.

От этих слов в избе вдруг стало теснее.

Яр отвернулся.

— Не твоё дело.

— Моё, — упрямо повторил Кузьма. — Я за ней давно смотрю. И я вижу, как она рядом с тобой дышать начала не только когда кто-то умирает.

Он уже ожидал, наверное, что Яр сейчас рявкнет. Но тот только сжал пальцы в кулаки и долго молчал.

Потом спросил глухо:

— А если я всё испорчу?

Кузьма моргнул.

Впервые за всё время.

Потом очень тихо ответил:

— Ну, это ты, конечно, можешь. У тебя дар. Но знаешь... — Он вздохнул. — Хуже, чем без тебя, ей уже было.

Эти слова Яр принял глубоко. Так глубоко, что даже не сразу смог что-то ответить.

И именно в этот миг далеко, с улицы, донёсся собачий лай.

Он вскинул голову.

Кузьма тоже насторожился.

— Не её, — быстро сказал домовой. — Дальняя.

Но Яр уже встал.

— Я пойду.

— Она просила не ходить.

— А я и не обещал сидеть до утра.

Кузьма смерил его взглядом.

— Только не наломай там.

— Постараюсь.

— Вот это особенно страшно слышать.

* * *

У дома Мирона было темно, но не мертво.

Зоря услышала шаги раньше, чем дверь открылась. Тяжёлые, осторожные, с той внутренней натугой, когда человек уже понял, кто пришёл, и судорожно решает, выходить или притвориться, что его нет.

Она стояла у ворот прямо, не кутаясь в платок, хотя ночной воздух тянул сыростью. В руке у неё был мешочек с мазью и чистой тряпицей. Не подарок. Не примирение. Просто дело.

Дверь всё-таки скрипнула.

Мирон вышел на крыльцо.

Даже в полутьме было видно, как он осунулся за эти дни. Под глазами тени, рубаха наспех застёгнута, волосы растрёпаны, будто он и правда не спал. Когда увидел её ясно, остановился так резко, будто его толкнули в грудь.

— Зоря...

— Тише, — сказала она. — Дом разбудишь.

Он спустился на одну ступеньку, потом ещё на одну.

— Ты... зачем пришла?

— А ты как думаешь?

Мирон нервно усмехнулся.

— Не знаю. Если честно — не знаю.

— Верю.

Он замолчал. В ночи это молчание было особенно жалким.

— Я подарок вернул не потому... — начал он.

— Я знаю, почему вернул.

— Я не тебе отдавал.

— А надо было мне?

Он опустил глаза.

— Я хотел извиниться.

— Ты уже хотел.

— На этот раз — по-настоящему.

Зоря долго смотрела на него. Потом кивнула в сторону двора.

— Сядь.

Он не понял сразу.

— Что?

— Сядь, говорю. Покажи, куда укусило.

Он вспыхнул даже в темноте.

— Не надо.

— Мирон.

— Я сам...

— Если бы сам, оно бы у тебя уже не гноилось.

Он вздрогнул.

— Откуда ты...

— От тебя пахнет воспалением, — сухо сказала она. — Сядь.

Это было слишком по-зоровски: прийти ночью, отрезать всё лишнее одним голосом и оставить человеку только выбор между стыдом и послушанием.

Мирон сел на нижнюю ступеньку крыльца.

Она присела перед ним на корточки — не близко, ровно настолько, насколько нужно для дела. Ослабила узел мешочка, вынула тряпицу, пузырёк, мазь.

Мирон смотрел на неё сверху вниз так, будто боялся моргнуть.

— Ты меня ненавидишь? — спросил он вдруг.

Зоря даже не подняла глаз.

— Нет.

И это, кажется, задело его сильнее, чем если бы она сказала «да».

— Лучше бы ненавидела.

— Не выдумывай.

— Я серьёзно.

— А я нет?

Она осторожно осмотрела укус, нахмурилась.

— Болит?

— Терпимо.

— Врёшь.

Он коротко выдохнул, когда её пальцы коснулись кожи.

— Зоря...

— Сиди спокойно.

Она мазала рану молча, уверенно, как мазала сотни других. Но между ними всё равно стояло то, что нельзя было вылечить мазью: его стыд, её усталость, то, как далеко он зашёл, и то, что он всё ещё надеялся выпросить хоть что-то одним только правом быть раненым.

— Я не хотел, чтобы всё так вышло, — сказал он наконец.

— Вышло.

— Я был зол.

— Я заметила.

— Ты выбрала его.

Вот теперь она подняла на него глаза.

— Мирон, ты до сих пор ничего не понял?

Он сглотнул.

— Я пытаюсь.

— Нет. Ты всё ещё говоришь так, будто речь о выборе между тобой и им. А речь вообще не об этом.

Он смотрел на неё, будто хотел удержать каждым словом, каждым вдохом.

— Тогда о чём?

Зоря завязала повязку и только потом сказала:

— О том, что ты решил, будто имеешь право приходить ко мне ночью с мужиками. Право злиться на меня за то, что я не та, какую тебе хочется. Право говорить про другого человека, как про зверя, только потому, что рядом с ним ты чувствуешь себя меньше. Вот о чём.

Мирон побледнел.

— Я не...

— Не надо, — оборвала она. — Не ври хотя бы сейчас.

Он долго молчал. Потом тихо спросил:

— И совсем уже ничего нельзя исправить?

Зоря встала.

Плечи у неё в полутьме казались узкими. Но голос был твёрдый.

— Можно.

У него сразу дрогнуло лицо. Надежда — глупая, поздняя — всё ещё жила в нём, несмотря ни на что.

— Как?

— Оставь меня в покое.

Эти слова прозвучали спокойно.

Почти ласково.

От этого они стали ещё беспощаднее.

Мирон опустил голову.

— Я думал... если объясню...

— Ты всё время думаешь, что дело в объяснениях. Иногда дело в том, что уже поздно.

Он сидел, ссутулившись, будто вдруг стал моложе и жалче.

— Я правда тебя любил, — сказал он совсем тихо.

Зоря устало прикрыла глаза.

— Нет, Мирон. Ты любил то, что придумал обо мне. А меня — нет. Меня настоящую ты всё время пытался переделать.

Он не спорил.

Наверное, потому что впервые и сам это услышал.

Несколько секунд стояла тишина.

Потом за забором чуть хрустнула ветка.

Зоря едва заметно повела головой, но виду не подала.

Знала.

Яр всё-таки пришёл.

Мирон тоже что-то услышал, поднял голову, насторожился.

— Ты не одна?

— А это уже не твоё дело, — сказала Зоря.

Он горько усмехнулся.

— Конечно.

Она затянула мешочек, перекинула через плечо и отступила на шаг.

— Повязку менять утром и вечером. Если поднимется жар — пришлёшь кого-нибудь. Сам не приходи.

Мирон поднял на неё глаза.

— А если я всё-таки...

— Не надо.

Он кивнул.

Как человек, которого наконец добили не ударом, а правдой.

Зоря развернулась и пошла к воротам.

Там, в тени старой яблони, уже стоял Яр — высокий, молчаливый, темнее самой ночи.

Он ничего не сказал.

Только посмотрел на неё.

И этого взгляда ей хватило, чтобы вдруг остро, почти до боли понять: всё это время он действительно ждал.