Глава 9
Утро после той ночи пришло мутное, серое.
Солнце вроде бы поднялось, но за тонкой пеленой облаков свет был блеклый, будто день сам не хотел лишний раз заглядывать в деревню. Воздух стоял сырой, неподвижный. На дворе у Зори всё ещё виднелись следы ночной свалки: смятая пыль у крыльца, вдавленный каблуком край грядки, сбитая с петли щеколда калитки, тёмное пятно у ступени, где кто-то рассадил губу или нос.
Зоря вышла рано.
Сначала просто постояла на крыльце, обняв себя за локти. Лицо у неё было бледное, глаза темнее обычного, под ними залегли тени. Спала она, видно, мало. Или почти не спала вовсе.
Яр уже был во дворе. Молча вбивал обратно расшатавшуюся доску у калитки — короткими, точными ударами, слишком резкими для обычной починки. Возле него лежал молоток, горсть кривых гвоздей и тот самый нож Степана, поднятый ночью из пыли.
Зоря посмотрела на нож.
— Выкинь.
Яр даже не обернулся.
— Оставлю.
— Зачем?
— На память.
— Плохая память.
Он вогнал последний гвоздь, выпрямился, вытер ладонь о штаны и только тогда глянул на неё.
— Зато полезная.
Зоря устало потерла висок.
— Яр...
— Что?
— Не смотри так.
— Как?
— Будто они ещё здесь.
Он помолчал. Потом отвернулся к забору.
— А мне кажется, они всё ещё здесь.
Из дома донеслось деловитое шарканье, потом в дверях появился Кузьма с важным видом и половинкой сухаря в лапке.
— Ещё как здесь, — сообщил он. — Уже с ранья по деревне понесли. Такой ветер сплетен поднялся, что у меня борода дыбом.
Зоря закрыла глаза.
— Что теперь говорят?
Кузьма оживился, потому что пересказ деревенской глупости был для него почти видом искусства.
— О-о-о. По-разному! — Он поднял сухарь, будто считал по пальцам. — Во-первых, что к тебе ночью мужики ходили "вразумлять". Во-вторых, что их от двора отшвырнул сам лесной дух. В-третьих, что у тебя в избе живёт бесовский пёс с огненными глазами. И это, кстати, самая популярная версия. Ещё есть, что пёс не пёс, а душа покойной матери твоей, но это уже от Феклы, а Фекла без бреда говорить не умеет.
Зоря сжала губы.
Яр хмыкнул.
— Пусть боятся.
— Ага, — тут же подхватил Кузьма. — Боятся они хорошо. Умеючи. Особенно когда сами ночью с ножом лезут, а потом утром первые же и крестятся.
Зоря сошла с крыльца и подошла к калитке. Провела пальцами по свежей щепе у сломанной доски. Слова домового её не удивляли. Удивляло только, как быстро всё случилось. Вчера днём деревня ещё пересказывала сцену на улице, а сегодня уже жила новой историей — ночной, страшной, сладкой на язык.
И конечно, у колодца всё началось раньше всех.
Там с утра было людно: бабы в повязанных наспех платках, две девчонки с коромыслами, старуха в поношенной душегрейке, которая приходила не столько за водой, сколько за новостями. И новости у них были.
— Я тебе говорю, пёс был, как телёнок.
— Да какой телёнок! Мне Прошка сказал — с волка ростом.
— И глаза жёлтые-жёлтые, будто угли.
— А Мирона-то как цапнул!
— Сам виноват, нечего ночью к ведьме шастать.
— Тоже верно.
— Нет, а вы подумайте: это ж какую силу надо иметь, чтоб такую тварь в доме держать?
— Ой, не называй при свете. Ещё услышит.
У кузницы говорили по-другому.
— Нож, значит, Степан притащил.
— Дурак.
— Да не просто дурак — конченый.
— А Яр?
— А что Яр? Если б ко мне ночью с ножом полезли, я б тоже не хлебом-солью встретил.
— Всё одно плохо.
— Плохо, что туда вообще попёрлись.
— И это тоже.
Были и те, кто уже делал вид, будто предупреждал заранее.
— Я ж говорил: не трогайте ведьму.
— А кто тебя слушал.
— Теперь вот получите.
— Хорошо ещё, живые ушли.
Дети же, как всегда, выбрали из всего самое яркое.
Они носились по улице, лаяли друг на друга, изображая страшного чёрного пса, и наперебой кричали:
— Я — Черныш! Сейчас как укушу!
— А ты будь Мироном!
— Не хочу я быть Мироном!
— Тогда Степаном будешь!
— Фу, ещё хуже!
Один мальчишка так старательно изображал ночной вой, что его собственная мать отвесила ему подзатыльник и велела перестать кликать беду.
К полудню деревня уже жила этой историей так, будто сама стояла ночью у Зориного крыльца.
Кто-то сочувствовал.
Кто-то злорадствовал.
Кто-то крестился.
Кто-то шептал, что у ведьмы, видно, и правда не всё человеческое.
И все, конечно, ждали, что будет дальше.
Когда Зоря всё-таки пошла в деревню — не из упрямства даже, а потому что люди болеют и после дурных ночей, — на неё смотрели иначе, чем прежде. Осторожнее. Тише. Бабы у колодца расступались чуть раньше обычного. Мужики здоровались короче, но почтительнее. Даже те, кто раньше позволял себе говорить о ней громче, теперь опускали глаза.
Яр пошёл с ней.
И теперь уже никто не удивлялся.
Наоборот — это будто подтверждало все слухи разом.
Вот идёт Зоряна, ведьма-травница.
Вот рядом с ней её лесной чужак.
А может, и не чужак уже.
А может, страж.
А может, беда.
Люди глядели и молчали.
Только одна старуха, та самая, у которой Зоря позавчера снимала жар, перекрестилась, потом вдруг сунула ей в руку узелок с тремя яйцами и прошептала:
— Спасибо, доченька. И за лекарство... и за то, что не убила дураков.
Зоря только вздохнула.
А в доме Мирона утро было совсем другим.
Его отец узнал обо всём ещё до рассвета.
И не потому, что кто-то специально прибежал донести. Просто деревня умела носить слухи лучше ветра. К тому времени, как Мирон, хромая и бледный, добрался ночью до дома, там уже горел свет в сенях, а отец ждал его на лавке у стены.
Мать не вышла — слава богам. Мирон не вынес бы ещё и её взгляда.
Отец сидел, широко расставив ноги, локти на коленях, и молчал. Это молчание было хуже крика.
Мирон вошёл тихо, стараясь не показать, как больно идти. Но стоило закрыть за собой дверь, как отец поднял глаза — и взгляд у него был тяжёлый, как мокрая земля.
— Ну? — спросил он.
Мирон скинул сапоги.
— Что — ну?
Отец раздражённо цокнул языком.
— Не прикидывайся. Ты где был?
Мирон промолчал.
— Ещё раз спрошу: где. ты. был?
— Ходили... поговорить.
— К кому?
Мирон стиснул зубы.
— Ты и так знаешь.
— Знаю, — отрезал отец. — Я хочу от тебя услышать.
Тот отвернулся.
— К Зоре.
Отец медленно выпрямился.
— С кем?
— Со Степаном. С Глебом. С Павлом.
— Ночью.
— Ночью.
— Вчетвером.
— Да.
Отец встал.
Не резко. Не с криком. Просто встал, и от этого в избе стало теснее.
— Я тебя, видать, совсем плохо воспитал, — сказал он тихо.
Мирон вспыхнул.
— Да ничего не было бы, если б...
— Молчи.
Одно слово — и Мирон осёкся.
Отец шагнул ближе.
— Ты ночью попёрся к одинокой бабе в дом. Не один. С дружками. Один из вас притащил нож. И теперь полдеревни знает, что вас оттуда вынесли не с честью, а с позором. Я ничего не упустил?
Мирон тяжело дышал.
— Мы не собирались...
— Да мне плевать, что вы собирались. — Голос у отца стал жёстче. — Важно, что сделали.
Мирон сжал кулаки.
— Ты не понимаешь.
— Куда уж мне.
— Она выставила меня дураком перед всеми!
Отец смотрел на него секунду, другую. Потом вдруг хрипло усмехнулся — без капли веселья.
— Нет, сын. Это ты сам себя выставил.
Мирон дёрнулся, будто от пощёчины.
— Я хотел...
— Ты хотел, чтобы всё было по-твоему, — перебил отец. — А когда не вышло — пошёл доказывать силу там, где её не было. Знаешь, как это называется?
— Хватит.
— Нет, не хватит.
Мирон резко поднял голову.
На мгновение в глазах его мелькнуло что-то отчаянное, почти детское.
— А что мне было делать? Смотреть, как она с ним ходит? Как люди шепчутся? Как этот... этот зверь стоит рядом с ней, будто имеет право?
Отец выдохнул медленно.
— А ты кто такой, чтобы решать, кто рядом с ней имеет право стоять?
Мирон открыл рот — и не ответил.
Потому что ответа не было.
Отец отвернулся, прошёлся по избе, потом снова развернулся к сыну.
— Ты её любишь? — спросил вдруг.
Мирон замер.
Вопрос ударил прямо в грудь.
— Да, — сказал он после паузы. — Люблю.
Отец посмотрел долго. Потом покачал головой.
— Нет.
— Что?
— Не любишь. Хочешь — да. Привык думать, что однажды она станет твоей — может быть. Удобно тебе было так думать. А любить... — Он устало потёр лицо ладонью. — Любящий ночью с ножом к бабе в дом не лезет.
Мирон побледнел.
— Это не мой нож.
— А ты его остановил?
— Я...
— Нет, не остановил.
Тишина в доме стала густой.
На дворе кричал петух. Где-то за стеной звякнула посуда — мать, видно, всё-таки проснулась. Мирону вдруг стало так стыдно, что хотелось выйти и идти без остановки куда глаза глядят, хоть в тот же лес.
Но стыд быстро сменился злостью. На отца. На Яра. На Зорю. На самого себя.
— И что теперь? — бросил он. — Будешь меня до смерти этим тыкать?
Отец устало посмотрел на него.
— Нет. Ты сам себе теперь долго тыкать будешь. Люди постараются напомнить.
Будто в подтверждение этих слов, с улицы донёсся детский визг:
— Мирон! Берегись Черныша!
А следом — дружный хохот.
Отец прикрыл глаза.
— Слышишь?
Мирон побелел от ярости.
— Поганцы.
— Дети, — сухо сказал отец. — Они всегда первыми чуют, где человек оступился.
Мирон шагнул к двери.
— Я им сейчас...
— Стоять.
Голос у отца был такой, что он остановился, не думая.
— Ещё не хватало, чтобы ты теперь за мальчишками по улице бегал, — сказал тот. — Сядь.
Мирон не сел.
Но и не вышел.
Отец посмотрел на него внимательнее, заметил, как тот кривится при попытке опереться на одну ногу, и взгляд его стал ещё мрачнее.
— Куда тебя цапнули?
Мирон сначала не понял.
Потом вспыхнул так, что уши загорелись.
— Батя...
— Куда? — безжалостно повторил отец.
— Да какая разница?
— Такая, что теперь я ещё и это до самой смерти помнить буду.
Мирон сжал зубы.
— Сзади.
Отец шумно выдохнул через нос, отвернулся и несколько мгновений стоял спиной. Плечи у него дрогнули раз, другой.
Он смеялся.
Тихо, почти беззвучно, но смеялся.
Мирон побагровел.
— Очень смешно?
Отец обернулся. В глазах у него всё ещё стояла злость, но теперь сквозь неё пробивалось что-то совсем человеческое, почти бессильное.
— Нет, — сказал он. — Не смешно. Горько. Но боги, Мирон... у тебя был хоть один шанс уйти оттуда с остатком ума. И ты умудрился лишиться даже этого.
Мирон опустился на лавку так резко, будто у него разом кончились силы.
Некоторое время они молчали.
Потом отец сказал уже тише:
— Слушай меня внимательно. Сегодня никуда не выйдешь. Со Степаном не водись. Если тот опять полезет — гони в шею. К Зоре не суйся. Вообще. Ни с речами, ни с прощением, ни с любовью своей несчастной.
— А если я хочу объясниться?
— Не хочешь. Хочешь снова сделать по-своему. А объясняться тебе теперь поздно.
Мирон провёл ладонью по лицу.
— Она меня теперь ненавидит.
Отец пожал плечом.
— Может. А может, ей просто всё равно.
И это, кажется, задело Мирона сильнее всего.
Потому что ненависть ещё можно принять за чувство.
А равнодушие — нет.
Снаружи дети снова завопили:
— Черныш! Черныш! Кусай за...
— А ну пошли вон! — рявкнул отец так, что за окном сразу кто-то прыснул и разбежался.
Потом он взял со стола кружку с водой, протянул сыну и сказал устало, уже без гнева:
— Пей. И сиди тихо. Ты уже наделал достаточно.