Глава 11
Около семи работники ушли. Климов запер шкафы, проверил рабочий вход и оставил мне список необходимого на завтра. Рогов унёс только фуражку и собственный сюртук, хотя по тому, как внимательно он оглядел пресс, можно было подумать, что станок следовало доверять мне под расписку. Егор выбежал во двор последним, вернулся за забытой тряпкой, получил от Климова указание не уносить её домой и снова исчез за дверью.
Я остался посреди наборной. На верстатках лежали подписанные пачки бумаги, возле пресса стояли инструменты, а в производственной книге появилась первая запись после смерти Михаила. Она ещё не означала, что типография работает. Она означала, что три работника пришли утром и собираются прийти завтра. Для дела без клиентов это был пока единственный измеримый результат.
Я прошёл по мастерской, закрыл окно и проверил рабочую дверь. Кот сидел на верхней полке. Он наблюдал за окончанием дня спокойно: у него не было ни жалованья ни долгов. Когда я поднял голову, он отвернулся. Отчёт владельцу был закончен.
Прасковья Ивановна оставила ужин, напомнила об экономии свеч и ушла через хозяйственную дверь. После её ухода дом затих не сразу. На кухне ещё долго подавал голос остывающий горшок, в мастерской потрескивали оконные рамы, с улицы доносились голоса.
Я перенёс в кабинет денежную книгу, производственный список и лист с расчётами. В мешке оставалось двести десять рублей серебром. Около тридцати пяти требовалось на бумагу, краску, масло, топливо и мелкий ремонт. Жалованье Климову, Рогову, Егору и Прасковье Ивановне составляло примерно сорок два рубля в месяц.
Я несколько раз пересчитал расходы, сначала подробно, потом округляя в выгодную сторону. Выгодная сторона не проявила благодарности. После необходимых покупок и ближайших выплат свободными оставались примерно сто рублей. При самом скромном хозяйстве и полном отсутствии заказов их хватало на четыре или пять недель.
Я открыл календарь и отсчитал срок. Получился промежуток между восемнадцатым и двадцать пятым сентября. Покров приходился позже. Хлудов дал мне время до Покрова. Деньги соглашались ждать меньше. Я записал обе даты на полях. Нижнюю обвёл, верхнюю оставил без украшений. В прежней жизни прогноз с двумя границами называли осторожным. Здесь он означал лишь, что я не знаю, в какой именно день перестану платить людям.
Типография оставалась лучшим из доступных решений, но перестала выглядеть достаточным. Нужен был запасной актив: имущество Алексея, деньги, вложения, право на получение суммы — что угодно, не находившееся под крышей Хлудова. Вчерашнее чтение дневников дало адрес без города, несколько расходов и доказательство того, что прежний владелец тела тоже не любил плохие дороги. Сегодня требовалось искать внимательнее.
Я достал тетради и положил рядом лист с четырьмя графами. Начинать с детства по-прежнему не собирался. Меня интересовало время перед отъездом в Америку: что Алексей оставил в России, кому поручил дела и существовало ли место, куда можно было явиться с его паспортом и получить хотя бы часть денег.
Ранние тетради я отложил. Взял ту, где русские записи ещё преобладали над английскими, и нашёл несколько дат перед началом американского периода. Почерк на этих страницах был ровнее. Бумага не успела пострадать от морской воды, строки не расплывались, однако ясности это почти не прибавило. Алексей писал для себя и считал излишним объяснять человеку с собственным именем, какой дом он называет домом, и о какой земле идёт речь.
Первые страницы снова не дали ничего полезного. Он жаловался на человека, опоздавшего к назначенному часу, записал стоимость обеда и несколько раз упомянул упаковку книг. В одном месте долго рассуждал, какие вещи стоит брать в дорогу, но перечислил только те, которые решил оставить. Человек собирался пересечь океан и посвятил больше места двум неудобным сундукам, чем собственному состоянию.
Я уже хотел перейти к следующей тетради, когда заметил повторяющееся слово возле трёх разных дат. Сначала речь шла о доме, затем о земле, потом о последнем расчёте. Между этими записями стояли встречи, подписи, ожидание денег и недовольство расходами на оформление. По отдельности строки ничего не доказывали. Вместе они складывались в последовательность, которую я до этого не видел. После смерти родителей Алексей распродавал их имущество.
Я придвинул свечу и перечитал несколько страниц. О смерти он писал скупо. Не описывал ни последние дни, ни похороны, ни собственное горе. Просто после одной даты родители ещё появлялись в настоящем времени, а через несколько листов дом уже требовал продажи, потому что оставаться в нём он не собирался. Затем исчезла земля. Следом пошли расчёты за остальные вещи.
Я взял чистый лист и выписал все упоминания. Дом — продан. Земля — продана. Оставшееся имущество — распродано либо передано покупателям вместе с домом. Несколько сумм стояли рядом с расходами на дорогу и подготовку к отъезду. Точного общего итога Алексей не вывел, но смысл повторялся ясно: он не оставлял в России запасного места, куда собирался вернуться в случае неудачи.
Это был не вынужденный отъезд. По дневнику он сам хотел покончить с прежней жизнью, увезти полученные деньги и начать всё заново без семейной опеки. В строках чувствовалось облегчение. Я понимал это чувство лучше, чем хотелось. Разница состояла в том, что он избавился от имущества добровольно, а я второй день пытался удержать имущество, доставшееся мне против воли.
Я перечитал даты ещё раз. Ошибка сохранялась возможной: слово «дом» могло относиться не к единственному дому, «земля» — не ко всей земле, а последним расчётом он мог называть только одного покупателя. Я поискал более поздние ссылки. На следующих страницах нашлась короткая запись о том, что в России у него больше ничего не осталось и отныне весь расчёт следует вести уже для новой жизни. Этого хватило. Я провёл в графе «имущество» черту. Потом зачеркнул её и написал: «Продано до Америки».
Оставались деньги от продажи. На несколько минут они показались настоящим запасным выходом. Если часть суммы лежала в банке, у доверенного лица или в каком-нибудь американском предприятии, документы могли находиться среди бумаг. Я перебрал паспорт, письма, расписки и листы с английскими печатями. Некоторые подтверждали пребывание, другие содержали адреса и платежи, однако ни один не давал понятного права явиться за капиталом.
Дневник тоже не оставлял деньги в России. Алексей брал их с собой. Они предназначались для дороги и самостоятельной жизни за океаном. Куда именно ушла основная сумма, из этих страниц я не понял. Записи становились английскими, внутренние ссылки множились, а знакомые цифры появлялись рядом с незнакомыми фамилиями. Это требовало другого вечера и уже выработанной привычки к почерку.
Я не стал превращать отсутствие ответа в доказательство разорения. Где-то в Америке могли оставаться люди, счета или обязательства. Но я не знал ни одного человека, которому мог бы написать без риска немедленно выдать своё незнание. Не имел документа, обещавшего мне деньги. Не понимал, в каком городе следовало начинать поиски. Америка существовала пока как набор адресов, расходов и подлинный каталог, которым утром удалось впечатлить Егора.
Я посмотрел на каталог, лежавший у края стола. В мастерской он представлялся частью будущего. В кабинете, рядом с дневниками и денежной книгой, снова стал чужой вещью, привезённой продавшим ради Америки всё своё прошлое человеком. Зачем он вернулся, я ещё не знал. Письмо Михаила Андреевича объясняло спешку, но не объясняло, почему у Алексея не нашлось собственных средств или дел, удерживавших его за океаном. На этот вопрос дневники пока отвечать не собирались.
Я сложил тетради, вложил между страницами лист с выписанными датами и вернулся к денежной книге. В ней всё было проще. Сто рублей свободного запаса. Четыре или пять недель. Три работника, которым я обещал платить без задержек. Кредитор, согласившийся ждать до Покрова. Типография без единого заказа. До этого вечера Америка оставалась в моей голове запасной дверью. Человек уже пересёк океан один раз, имел бумаги и прожил там около пяти лет. Можно было представить, что за чужой биографией скрывается готовая жизнь, к которой достаточно вернуться.
Теперь выяснилось, что прежнюю русскую жизнь Алексей продал, а американскую мне ещё предстояло хотя бы понять. Для новой дороги требовались деньги, которых нельзя было взять из жалованья работников, бумаги или ремонта пресса. Даже если бы я потратил весь остаток, пришлось бы бросить единственное имущество, способное приносить доход, и отправиться через океан искать то, существование чего ничем не подтверждалось. Я закрыл денежную книгу. В Америку мне было не за чем ехать.
И не на что.
Я уже сделал шаг к двери кабинета, когда вспомнил о завтрашнем молебне. Двадцать второго августа в главном городском соборе служили молебен по случаю годовщины коронации государя. Новому наследнику Михаила, дворянину и владельцу типографии, присутствовать следовало непременно либо почти непременно — Фёдор Иванович умел оставлять человеку свободу именно там, где пользоваться ею было неразумно.
Идти мне не хотелось. За два дня я едва научился открывать собственную дверь и ещё ни разу не присутствовал на службе, порядок которой знал лишь по книгам, фильмам и нескольким случайным посещениям церкви в прежней жизни. Русское губернское общество собиралось под одной крышей, а мне предстояло угадывать, в какой миг креститься, когда кланяться и куда девать руки. Ошибка в мастерской портила лист бумаги. Ошибка в соборе могла испортить человека целиком, по крайней мере в глазах тех, кто потом рассказывал о ней за обедом.
Остаться дома тоже не получалось. Лапшин уже сообщил о моём приезде тем, кому счёл нужным: Хлудов нашёл меня в первый же вечер, а утром трое работников пришли выяснить, существует ли у типографии хозяин. Город составлял обо мне мнение с неприятной скоростью. Пропущенный молебен давал ему готовое объяснение: американец вернулся, наследство принял, приличиями пренебрёг. Присутствие хотя бы позволяло увидеть первых рассказчиков прежде, чем они начнут работу. Я решил идти.
Следующей задачей стала одежда. Лапшин упоминал парадный мундир так уверенно, будто я уже заранее понимал, о чём идёт речь. Я тогда кивнул. За два дня этот приём несколько раз спасал разговор и всякий раз создавал работу на вечер.
Большой дорожный сундук стоял в спальне у стены. Я перенёс свечу, поднял крышку и некоторое время рассматривал содержимое. Сверху лежали рубахи, галстуки, жилеты, брюки и дорожные сюртуки. Алексей складывал вещи аккуратно либо пользовался услугами человека с более твёрдыми представлениями о порядке. Морская дорога и русская карета внесли свои поправки: ткань смялась, воротники потеряли форму, в углах скопилась пыль.
Я вынимал одежду по одному предмету и раскладывал на кровати. Один сюртук уже служил мне в дороге и сохранял на подоле следы последних почтовых станций. Другой выглядел приличнее, хотя складки на спине обещали остаться при нём до встречи с утюгом и тем, кто умел утюгом пользоваться. Несколько жилетов обладали более уверенным видом, чем весь остальной гардероб, однако ни один жилет не мог явиться на молебен самостоятельно.
Я вспомнил Сергея Петровича в передней Лапшина. Тёмная одежда сидела на нём без заметной складки, галстук был завязан точно, перчатки выглядели свежими. На городских улицах мне попадались и другие господа: чистые воротники, гладкие шляпы. Я покачал головой и снова взглянул на своё имущество. У меня имелись свеча, дорожный сундук и зеркало, показывавшее правду без малейшего почтения к дворянскому достоинству.
Под повседневной одеждой лежал длинный полотняный чехол. Я развязал на нём тесёмки и вынул мундир. Плотное сукно сохранило форму, высокий воротник стоял жёстко, металлические пуговицы тускло отражали свет свечи. К нему прилагались подходящие брюки и остальные части полного комплекта. Цвет при вечернем освещении определить было трудно; впрочем, для завтрашнего утра важнее было другое. Вещь выглядела официальной. Рядом с дорожными сюртуками она обладала несомненным преимуществом: её назначение угадывалось даже мной, хотя я не знал правил губернских мундиров.
Я приложил мундир к себе и посмотрел в зеркало. Плечи совпали, рукава тоже. Алексей заказывал одежду для того же тела и тем самым впервые оказал мне услугу, не требовавшую расшифровки дневников. На сукне виднелась дорожная пыль, возле одного кармана прилипла светлая нитка, пуговицы нуждались в чистке. Иного парадного платья в сундуке не обнаружилось. Выбор завершился без голосования. Я отложил мундир на спинку кресла и продолжил разбирать вещи.
В жестяном футляре лежали зелёные дорожные очки. Я надел их и оглядел комнату. Свеча побледнела, стены приобрели нездоровый оттенок, а мундир сразу стал выглядеть хуже. Очки отправились обратно в футляр. Следом нашлась пара мягких мокасин, расшитых бисером. Я приставил один к ступне. Он заканчивался раньше моих пальцев и годился владельцу заметно меньшего роста. Догадываться о происхождении этой пары я не стал.
Латунный карманный компас лежал в небольшом мешочке. Стрелка долго качалась, затем выбрала направление и через несколько секунд передумала. Я повернул корпус. Стрелка снова принялась искать север с таким отношением к срокам, которое Климов запретил бы в мастерской. Компас я положил возле очков.
Американский листок с размеченным человеческим черепом обнаружился между рубахами. Череп делился линиями на участки, возле каждого стояли английские подписи. Часть слов я понял: осторожность, честолюбие, привязанность, расчёт. Я посмотрел на собственную голову в зеркале, провёл пальцами над виском и решил, что Алексей интересовался устройством человека. Листок лёг на кровать.
На самом дне сундука лежал свёрток из промасленной ткани. По форме он напоминал инструмент. Я развернул первый слой, почувствовал запах масла и увидел деревянную рукоять. Из ткани вышла небольшая стальная головка с лезвием с одной стороны и тяжёлым обухом с другой. Томагавк. Он был легче обычного топора, хотя игрушкой его назвать не получалось. Лезвие сохранило остроту, на стали имелись царапины, рукоять потемнела от рук. Ни перьев, ни серебряных украшений, ни прочей театральной Америки при нём не находилось. Вещь предназначалась с одинаковой деловитостью рубить дерево, забивать колья или причинять человеку неприятности.
Я взял томагавк ближе к головке, затем перехватил рукоять за конец. Вес сразу потянул кисть вниз. После нескольких пробных движений рука нашла удобное положение. Оружие лежало в ладони уверенно, и этого оказалось достаточно, чтобы сорокалетний здравый смысл уступил место занятию, которому трудно подобрать уважительную причину.
Я встал перед зеркалом, развернул плечи и поднял томагавк. Молодое лицо Алексея приобрело суровое выражение. Я опустил подбородок, прищурился и повернулся боком. Получился человек, способный либо вести переговоры с индейским вождём, либо требовать у хозяина постоялого двора горячую воду. Я сделал осторожный замах. Головка потянула руку дальше, чем я рассчитывал, рукоять скользнула по ладони. Второй рукой удалось поймать её возле самого пола. Лезвие остановилось рядом с сапогом.
Дальнейшее освоение американского оружия я ограничил движениями меньшего размаха. Перебросить томагавк из руки в руку получилось со второй попытки. Во время третьей он ударился об ножку кресла. Я осмотрел дерево, убедился, что следа нет, и вернулся к зеркалу. Для полноты картины надел зелёные очки.
В отражении стоял молодой мужчина в расстёгнутой рубахе, с зелёными стёклами на носу и томагавком в руке. На кровати вокруг него лежали парадный мундир, маленькие мокасины, компас, рубахи и листок с черепом. Если Алексей собирал всё это сознательно, у него имелось чувство порядка, которое дневникам передать не удалось.
Я снял очки и положил томагавк на стол. Взрослая часть занятия требовала привести одежду в порядок. В боковом отделении сундука нашлась щётка для платья. Я расправил мундир на кровати и провёл щёткой по рукаву. Из сукна поднялась пыль. Второй взмах отправил её на чистую рубаху, лежавшую рядом.
Рубаху пришлось убрать. Я перенёс мундир ближе к окну, постелил под него старую дорожную накидку и начал снова. Пыль выходила из швов охотнее, чем с открытого сукна. Я чистил воротник, плечи, спину и фалды, стараясь вести щётку в одном направлении. Через несколько минут правая сторона выглядела лучше левой. Ещё через несколько — обе выглядели одинаково, хотя я уже перестал понимать, стало ли лучше.
Пуговицы я протёр сухим полотняным платком. Первая посветлела. Вторая тоже. На третьей платок зацепился за край, и мне пришлось долго освобождать нитку, удерживая мундир коленом. Каждую пуговицу я проверил пальцами. Все держались. Эта небольшая удача дала больше уверенности, чем весь дневной производственный аудит.
Затем я надел мундир. Высокий воротник прижал шею, плечи расправились сами, фалды потребовали держаться осторожнее возле мебели. Пуговицы застегнулись без труда. В зеркале появился молодой губернский дворянин, который провёл пять лет в Америке, пережил океан, почтовую карету и самостоятельную чистку собственной парадной одежды. Последнее испытание оставило на левом рукаве светлую полоску. Я прошёлся по ней щёткой ещё раз.
До наряда Сергея Петровича результат не дотягивал. До дорожного сюртука уже не опускался. Для человека, приехавшего из американской прерии, этого вполне хватало. В какой именно части Америки жил Алексей, город пока не знал. Я тоже. На случай вопросов требовалось приготовить несколько объяснений. Долгая дорога была чистой правдой. Спешный вызов больного дяди тоже. Пять лет за океаном объясняли отвычку от местного порядка. Русские дороги могли отвечать за пыль, Атлантика — за складки, Америка — за всё остальное.
Я попробовал каждую фразу вслух.
— Прошу простить дорожный вид. Я ехал по спешному вызову Михаила Андреевича.
Звучало достойно и сразу напоминало о покойнике. Для молебна это могло оказаться уместным, хотя превращать смерть дяди в средство ухода от разговора мне не понравилось.
— За пять лет в Америке я успел отвыкнуть от наших губернских требований.
Эта фраза объясняла слишком многое и приглашала собеседника выяснить, от чего именно я отвык.
— Парадное платье путешествовало дольше хозяина.
Последнее объяснение было бессмысленным, зато не требовало подробностей. Я оставил все три. Хорошая отговорка зависела от слушателя сильнее, чем от содержания.
Мундир я снял, ещё раз прошёл щёткой по спине и расправил на двух креслах возле окна. Брюки сложил рядом, галстук и рубаху положил отдельно. Сапоги требовали чистки, однако заниматься ими с томагавком на столе уже казалось нарушением правильной последовательности вещей.
Я завернул американские мелочи и вернул их в сундук. Мокасины легли рядом с зелёными очками, компас — в мешочек, листок с черепом — между рубахами. Происхождение каждого предмета оставалось неизвестным. Этим вечером им хватило одной обязанности: доказать, что Алексей действительно привёз из Америки больше, чем документы и дурные финансовые решения.
Томагавк я унёс в кабинет. Прятать его в сундук после недавних упражнений не хотелось, оставлять на столе тоже. На верхней полке шкафа нашлось свободное место. Я положил топор вдоль стены, рукоять повернул наружу, чтобы его можно было снять, не перебирая книги и папки. Перед сном я вернулся в спальню и осмотрел приготовленную одежду. При свечном свете мундир выглядел вполне прилично. Утро могло изменить оценку, однако другого парадного комплекта у меня всё равно не было.
Я погасил свечу. Мундир остался проветриваться возле окна.
Утром мундир выглядел лучше, чем я ожидал, и хуже, чем выглядел вечером при одной свече. Дневной свет обнаружил на правой фалде две бледные полосы, на плече — пыль, которую щётка только распределила тоньше, а возле нижней пуговицы — небольшое пятно неизвестного происхождения. Я попробовал пройтись по нему сухим платком. Пятно посветлело по краям и стало заметнее в середине. После второй попытки оно приобрело законченный вид и право остаться. Иного парадного платья всё равно не было.
Я надел рубаху, жилет и мундир, завязал галстук перед зеркалом, развязал и завязал снова. Со второй попытки узел получился менее красивым, зато перестал напоминать перевязку после ранения. Высокий воротник удерживал голову в положении, которое должно было выражать дворянское достоинство, даже если сам дворянин хотел посмотреть себе под ноги. Алексей, заказывая этот комплект, либо обладал более тонкой шеей, либо считал свободное дыхание необязательным условием официального выхода.
Пуговицы застегнулись все. Это уже превосходило мои ночные ожидания. Я повернулся перед зеркалом сначала одним боком, потом другим. Издали мундир выглядел прилично. Вблизи — нарядом, который проделал долгий путь и не успел попасть в руки опытной прислуги. Последнее соответствовало истине настолько полно, что я решил не бороться с достоверностью.
Перед выходом я заглянул в кабинет. Рукоять томагавка выступала с верхней полки шкафа. Вечером она придавала комнате оттенок американского приключения; утром смотрелась частью имущества, которое следовало держать подальше от случайных посетителей. Я поправил оружие, задвинув его глубже, и закрыл дверь кабинета.
До собора оставалось достаточно времени, но идти пешком в парадном мундире через незнакомый город мне не хотелось. Я нанял извозчика возле перекрёстка. Я назвал место уверенно — избавил собеседника от лишних вопросов. Извозчик кивнул, дождался, пока я устроюсь, и тронул лошадь.
Первые две улицы прошли без происшествий. На третьей впереди показался тяжёлый воз. Его колёса медленно перемалывали сухую землю, поднимая за собой густую серую пыль. Наш извозчик крикнул вознице, принял вправо и обогнал телегу именно в том месте, где пыль стояла плотнее всего. Я успел отвернуть лицо. Мундир отвернуться не смог.
Серое облако прошло по рукаву, груди и коленям. Часть пыли ушла дальше, часть решила сопровождать меня до собора. Я провёл ладонью по сукну и оставил на нём длинный след. Пришлось остановиться. Ещё несколько таких улучшений могли превратить парадный мундир в наглядную историю моего пути от дома.
На следующем повороте навстречу проехала карета. За ней двигались ещё две коляски и открытые дрожки. Лошади били копытами по сухой дороге, колёса поднимали новую пыль. К тому времени, когда показалась соборная площадь, нижняя часть мундира приобрела тот же оттенок, что сапоги, сиденье и большая часть города. Ночью я мог не чистить его вовсе.
Эта мысль не принесла огорчения. Напротив, избавила от необходимости жалеть о результате. Город взял мой вечерний труд, смешал с дорожной пылью и вернул в виде вполне местного парадного вида. У некоторых господ, прибывавших к собору, сапоги и полы мундиров выглядели немногим лучше. Разница состояла в том, что возле их экипажей уже двигались слуги с щётками и платками, а мой извозчик интересовался только платой.
Я рассчитался и отошёл к краю площади. Смахивать пыль руками больше не стал. Вчера я приготовил три объяснения для неидеального платья. Дорога успела сделать все три ненужными: пятна теперь терялись среди свежей пыли, а складки выглядели естественным следствием поездки. Если кто-нибудь спросит, почему новый наследник Михаила явился в таком виде, можно было ответить правду: приехал из дома.
К собору сходились люди. Экипажи останавливались один за другим; из них выходили чиновники в мундирах, военные, пожилые и молодые господа, дамы в светлых летних платьях и шляпках. Возле ступеней каждый на несколько мгновений замедлялся. Мужчины приветствовали знакомых, женщины ждали спутников, служители отводили экипажи дальше. Общество собиралось не беспорядочной толпой, а уже готовыми кругами, в которых каждому было известно, возле кого остановиться и кому достаточно поклониться издали.
Мне не было известно ничего. Я выбрал простейший порядок: не торопиться, не искать глазами помощи и входить вслед за людьми моего возраста и положения. В прежней жизни перед выходом к большой аудитории я всегда знал первую фразу, место на сцене и точку, куда смотреть в первые секунды. Здесь сцены не имелось, но двенадцать тысяч зрителей были бы легче сотни людей, способных помнить Алексея.
У ступеней на меня впервые посмотрели дольше, чем требовала случайность. Пожилой господин в мундире начал поворачивать голову ещё до того, как я приблизился. Рядом с ним стояли две дамы; одна продолжала слушать собеседника, другая перестала. Я прошёл мимо, поклонившись настолько сдержанно, чтобы жест можно было принять и за приветствие, и за общее уважение к присутствующим.
За спиной произнесли мою фамилию. Я не обернулся. Человеку, прожившему пять лет в Америке, полагалось привыкнуть к тому, что его узнают не сразу. Человеку, вернувшемуся в губернский город два дня назад, не полагалось хватать каждого шепчущего за рукав и выяснять, откуда тот получил сведения.
В соборе я встал среди остальных дворян. Сам молебен прошёл торжественно. Я внимательно следил за порядком службы, крестился и кланялся вместе со стоявшими рядом, стараясь ничем не нарушить общего благоговения. Через несколько минут движения перестали требовать отдельного решения, и я смог спокойно слушать.
Когда служба окончилась, люди не сразу направились к выходу. Сначала пришло лёгкое движение, затем тихие приветствия и ожидание тех, с кем собирались покинуть собор вместе. Я не пытался пристроиться к чужому кругу и вышел один.
Снаружи солнце ударило в глаза. Площадь уже наполнялась экипажами, голосами и движением. Люди расходились медленнее, чем сходились перед службой. Теперь никто не боялся опоздать, зато каждый имел возможность увидеть остальных.
У соборных дверей я попал под первый настоящий осмотр губернского общества. Мужчины смотрели на меня открыто. Одни задерживали взгляд на мундире, другие — на лице, третьи явно пытались сопоставить меня с каким-то своим прежним воспоминанием. Их интерес ко мне имел практический оттенок: я — наследник Михаила Андреевича, новый хозяин его дома и типографии, человек, пять лет проживший за океаном. Каждый из этих пунктов мог означать для меня деньги, связи или будущую неприятность.
Дамы смотрели иначе. Некоторые отворачивались прежде, чем я успевал поймать взгляд, а затем снова поворачивались, когда считали, что я уже прошёл. Другие не скрывали любопытства. Особенно внимательно меня рассматривала группа возле светлой коляски: пожилая дама, две женщины помоложе и девушка, стоявшая немного позади. Пожилая оценивала весь комплект — от высокого воротника до пыльных сапог. Молодые задержались на лице. Девушка посмотрела лишь один раз, но дольше остальных.
Я вспомнил вчерашнее отражение с зелёными очками и томагавком. Для него обществу пришлось бы искать особое объяснение. Сегодня хватало мундира, молодого лица и слова «Америка», которое уже переходило от одной группы к другой.
— Ветров.
— Пять лет.
— Из самой Америки.
Отдельные слова долетали сквозь общий шум. Остальное люди достраивали без моей помощи. В этом они ничем не отличались от любой аудитории: неизвестность тяготила человека меньше, чем пустое место в хорошем рассказе. Стоило дать имя, отсутствие и дальнюю страну — и каждый начинал собирать собственную версию.
Я мог попытаться выглядеть скромным путешественником, утомлённым дорогой и семейной утратой. Это соответствовало обстоятельствам, но плохо сочеталось с интересом, который уже возник. Можно было извиняться глазами за пыльный мундир, неловко поправлять воротник и показывать, что местное общество пугает меня больше Атлантики. Вместо этого я перестал трогать рукав.
Плечи мундир и без того держал прямо. Мне оставалось не мешать ему. Я чуть медленнее обвёл взглядом площадь, задержался на экипажах, на офицерах у ступеней, на дальней улице. Не искал знакомых, не оглядывался на шёпот и не торопился уйти. Молодой человек, недавно вернувшийся из американской прерии, едва ли должен был смущаться от внимания нескольких губернских дам.
Покорять дикий Запад мне никогда не приходилось. Зато я семнадцать лет работал с людьми, которые хотели видеть перед собой человека, уже побывавшего там, куда они сами только собирались. Разница была не такой большой, чтобы её нельзя было скрыть осанкой.
Я позволил себе лёгкую улыбку. Не дамам отдельно и не всему обществу сразу — скорее собственному положению. Выражение пришлось к месту. Молодая женщина возле коляски что-то сказала соседке. Та посмотрела на меня внимательнее. Пожилая дама перестала осматривать сапоги и подняла глаза к лицу.
Образ начал работать. Он не требовал от меня ни одного ложного слова. Я действительно прибыл издалека, действительно носил одежду, пережившую океан и русскую дорогу, и действительно не испытывал желания объяснять каждому встречному, какая часть приключений принадлежала прежнему владельцу тела. Всё остальное общество могло создавать самостоятельно. В губернском городе, вероятно, не имелось ни одного человека, способного проверить, насколько храбро я держался среди американских лесов. Впрочем, там не было и меня.
Возле ступеней остановился господин с седыми висками. Он взглянул на меня, наклонился к своему спутнику и произнёс:
— Алексей Николаевич Ветров.
Я ответил поклоном. Господин поклонился в ответ, но подходить не стал. Этого оказалось достаточно, чтобы две соседние группы получили подтверждение моей личности. Люди начали смотреть уже не с вопросом, а с готовым ответом.
Я продолжал стоять возле края площади, ожидая, когда освободится извозчик. Уезжать немедленно не хотелось. Передо мной находилась значительная часть города, с которым предстояло работать: возможные заказчики, знакомые Михаила, кредиторы, чиновники, дворяне, купцы и люди, способные к вечеру рассказать обо мне тем, кто сегодня не пришёл. Редкая аудитория собиралась сама, без аренды зала, рекламы и списка приглашённых. В прежней жизни я заплатил бы немало за возможность несколько минут молча постоять перед ней.
Слева показался Сергей Петрович Неретинский. Я узнал его сразу. Он шёл медленно, подстраиваясь под шаг женщины, находившейся рядом. Возле них держались дети. Их числа я не стал считать: достаточно было понять, что Хлудов не ошибся, называя князя женатым человеком. Сергей Петрович выглядел спокойнее, чем в передней Лапшина, однако внимательность осталась прежней. Даже разговаривая с семьёй, он успевал видеть, кто выходит из собора и куда направляется.
Рядом с ними шёл ещё один мужчина. Сначала я заметил не внешнее сходство, а порядок вокруг него. Сергей Петрович немного поворачивался в его сторону, когда отвечал. Знакомые приветствовали незнакомца раньше, чем остальных. Он принимал поклоны спокойно, не останавливаясь без необходимости, и при этом не заставлял семью Сергея подстраиваться под свой шаг. Мужчина был старше князя, которого я уже видел, и держался без настороженности, которая чувствовалась в… его младшем брате.
Князь Илларион Петрович Неретинский. Уверенности у меня не было. Хлудов назвал фамилию, сообщил о старшем брате и вдовстве, но не дал словесного портрета. Передо мной мог находиться родственник, давний друг семьи или другой важный человек, которого губернское общество считало нужным приветствовать первым. Однако наиболее простое объяснение помещало рядом с Сергеем именно Иллариона. Сергей Петрович заметил меня. На один миг его взгляд остановился, затем князь слегка наклонил голову.
Я поклонился в ответ.
Мужчина рядом проследил направление его взгляда. Он не спросил ничего вслух (по крайней мере, я не услышал). Просто посмотрел на меня через площадь. Взгляд был спокойным и прямым, без узнавания, но с вниманием к новому лицу. Сергей Петрович сказал ему несколько слов. По всей вероятности, называл фамилию. Мужчина снова посмотрел на меня.
Подходить они не стали. Я тоже остался на месте. Первое знакомство с человеком, которого собирались оценивать как возможного мужа незнакомой мне женщины, не следовало начинать у соборных ступеней, между его родственниками, экипажами и половиной губернского общества. Я лишь ещё раз поклонился. Незнакомец ответил тем же. Официального знакомства не произошло. Но у имени Иллариона Петровича появилось лицо.