14. Амаль
Сердце словно расширяется, замирает, а потом начинает колотиться с такой силой, что кажется, вот-вот вырвется из груди и раскрошит рёбра в муку. Всё остальное — жужжание в ушах, холодный пол под коленями, отвратительный привкус омерзения после слов Гусейна — на секунду отступает, растворяется. Я сижу, вцепившись в телефон, и не могу пошевелиться.
Прочесть сейчас? Нет. Воздух до сих пор пахнет удушающим одеколоном Гусейна. Его взгляд, его слова, его дыхание над столом — всё ещё здесь, ядовитое и гнилое. Я не могу. Не здесь.
Вскакиваю и бегу к себе в спальню. Мне нужно быть одной. На своей территории.
Входная дверь открывается и обдаёт меня сквозняком с лестничной площадки. Я замираю в холле, пересекаясь в прихожей с Усманом. Он один. Уже вернулся.
Он пристально смотрит на меня, скидывая куртку.
— Чего бегаешь, Малёк? — бросает он устало.
— Ничего. Просто к себе в комнату, — бормочу я, пытаясь проскочить мимо с уликой в своих руках. Убираю телефон в карман и молю, чтобы он больше не писал. Не сейчас.
Усман преграждает мне путь.
— Ладно, беги. Кстати, с Гусейном всё прояснил. Он махр за тебя хороший пообещал. А мог бы и бесплатно тебя забрать, учитывая твою репутацию. Любит, видимо, тебя. Я поговорю с отцом. Отрекомендую. Это показатель достойного мужчины. Ты должна быть благодарна, что после истории с этим… — он делает паузу, ищет слово, — с этим беспризорником, он тебя вообще всерьёз воспринимает.
Я медленно поднимаю на него глаза. Сжимаю телефон так, что чехол скрипит.
— Беспризорником? — мыслей в голове так много, что я не могу соображать на столько фронтов.
— Я про рэпера. Фару. Он же с самого дна вылез. С четырнадцати на улице, непонятно откуда вообще взялся. Без рода, без племени. Да, поднялся, но на фоне такого Гусейн — принц, я тебе говорю. Так что держись за него, да?
Усману не нравятся Джаримовы и он меня сбагрит монстру. Поэтому он говорит это с такой твёрдой, непререкаемой уверенностью. У меня в голове на мгновение всё смешивается. Частная школа в Англии. Друг-принц Халид и рассказ о татуировке. И голос брата: «Беспризорник, с самого дна». Два абсолютно разных портрета. Кому из них верить? Мысль, что Фара рассказал мне это просто для красного словца, проползает в голове, как мерзкое пресмыкающееся. Избавляюсь от неё, даже думать не хочется, что он мне врал.
— Не понимаю, при чём здесь Фара. Мы вроде выяснили уже всё, — глухо говорю я.
— А притом, что с такими даже стоять рядом зашкварно, Малёк. Ты Хаджаева как-никак.
— А слушать тебе его не зашкварно, Усман Хаджаев? — Огрызаюсь и наконец проскальзываю в свою комнату, закрываю дверь. Больно разочароваться в брате, очень. Когда кажется, что всё уже, хуже не будет, нет, будет.
Прислоняюсь к холодному деревянному полотну спиной. Палец дрожит, когда я касаюсь экрана. Сообщение открывается.
Нет текста. Только файл. Аудиофайл.
Бросаюсь к столу и беру кейс с наушниками. Вставляю в уши не с первого попадания, меня потряхивает, пальцы вообще неуправляемые. Момент сопряжения с телефоном кажется бесконечным. Нажимаю «плей» и пропускаю через всю себя болезненную вибрацию. Тишина в наушниках. Долгая, выжидательная. Потом — лёгкий шорох, мелодия. Проникновенная, аутентичная. Она относит меня на родные луга во время цветения рододендронов. И его голос.
«Моя Ама-а-а… Ама-а-а, Ама-а, аномалия моя, моя моя…»
Ама? Это про меня? Его голос…
Он... Не тот, что на сцене — наглый, с автотюном и агрессивный. Другой. Тот, что я слышала в номере ночью. Низкий, чуть охрипший, спокойный, без прикрас. Мелодичный. Тот, что шептал мне нежности.
«Три часа ночи-и-и,
Тебе надо бежать прочь е-е-е,
Незачем тонуть в твоих глазах-а-х,
Но что-то пленит очень,
Сердце остаться хочет,
Но с тобою быть нельзя».
Его голос звучит так близко, будто он шепчет прямо в ухо. Мурашки пробегают по всей коже.
«Давай дышать синхронно,
Не смею забыть, но-о-о-о».
За его словами пробивается лёгкая, почти невесомая музыка. Не привычный раскачивающий бит, а что-то воздушное, меланхоличное. И вплетённый в мелодию шичепшин? Наш шичепшин? Тоскливый, пронзительный звук режет душу.
«Я где-то там на дне,
Ты — яркий свет вовне,
Нур во тьме,
Свети только-только мне».
Я зажмуриваюсь. Слёзы, которые удалось сдержать перед Гусейном, сейчас льются рекой. Тихо, беззвучно. Они катятся по щекам и падают на колени, оставляя тёмные пятна на ткани спортивных штанов. Закусываю до боли руку, чтобы Усман не услышал моего скулежа, и слушаю, не веря.
«Моя Ама Ама Ама Ама, Аномалия моя моя.
Моя Ама Ама Ама Ама, Аномалия моя моя».
Музыка нарастает, инструменты плачут всё громче, но его голос остаётся пристанищем моего спокойствия.
Я сижу на полу, прижав телефон к груди, и не могу перестать плакать. Но это не слёзы отчаяния. Это слёзы от чего-то острого, щемящего и невероятно важного. Он нашёл меня. Он меня не забыл.
Дверь в спальню дёргается, я её подпираю и не даю Усману войти.
— Амаль? Ты чего на полу? — Спрашивает брат.
Я быстро вытираю лицо рукавом и отворачиваюсь к стене. Ставлю на паузу.
— Ничего, — говорю я, и мой голос звучит сипло, но уже не беспомощно. — Просто устала. Всё нормально. Я хочу побыть одна.
Я лгу. Ничего не нормально. Всё сложнее, чем когда-либо, но брат молча меня оставляет.
Трек на паузе. В наушниках — тишина. Но теперь это другая тишина. Не пугающая пустота, а… заряженное ожидание. Воздух перед грозой.
Мурашки расползаются по рукам. Это не мурашки ужаса, а волнующие, принадлежащие лишь ему. Я закрываю глаза. Его голос проникает прямо в мозг, тёплый и шершавый, как в ту ночь, когда он шептал мне в кожу.
Сердце замирает, а потом бьётся с такой силой, что я слышу его в висках. Эта… нежность. Та самая, которой он касался меня. Теперь он вложил её в слова. И это так жутко, так опасно. Это смерти подобно мне.
«Все песни спеты, мы раздеты».
Слышу и застываю, это уже не поэзия, это признание. Я собираюсь, сажусь прямо, отматываю. Послышалось, может. Сердце стучит так, что заглушает его бит.
«Все песни спеты, мы раздеты».
Отчётливо разбираю слова и медленно стираю слезу. Его строчки в моей голове уже объяты пламенем.
«На полу одежды, дрожь надежды».
От этих строк меня охватывает волна такого острого, жгучего стыда, что кажется, все мои внутренности обнажаются и на них направляется мощный прожектор. Он читает, что мы раздеты. Перед моими глазами — спутанные простыни, его кожа под моими пальцами, моё тело, доверчиво раскрытое ему навстречу. Это не поэтический образ. Это протокол, наш общий секрет, обличённый в музыку.
Щёки пылают огнём, сердце стучит где-то в горле, а в животе — пустота и тошнота. Он превратил мою сокровенную тайну, нашу секретную, интимную ночь в публичную исповедь. Я чувствую себя не просто обнажённой — я чувствую себя разоблачённой. Словно он не просто написал песню, а вывел на проектор не только видеозапись, но и рентгеновский снимок, где видны все мои кости и внутренности. Это уже не любовное послание. Это улика, способная уничтожить меня окончательно.
И тут же, разрезая этот стыд, звучит:
«Дверь открой, иди за мной,
Лети со мною над землей
Поверь, я твой, верну покой,
Дай тишины, побудь со мной.
Моя Ама Ама Ама Ама, Аномалия моя моя
Моя Ама Ама Ама Ама, Аномалия моя моя»
И что-то внутри, вопреки всему — стыду, страху, апокалипсису моей реальности — собирается. Сжимается в сладкий, болезненный комок. Это уже не стыд. Это щемящее, девчачье, невозможное «а что, если?».
Что если открою дверь? Что если рвану за ним? Что если полечу?
На секунду перед глазами не серая московская стена, а иллюминатор самолёта, за которым — необитаемый остров. Его рука на моей. Тишина. Покой. Безопасность. Такая простая, наивная, запретная мечта, что слёзы наворачиваются уже не от горя, а от этой невыносимой нежности и недосягаемости. Сердце не колотится, а ноет, глухо и сладко. Это хрупкий, изящный мостик в параллельную вселенную, где он не беспризорник, а мой спаситель, а я не позор семьи, а его Аномалия, которую он просит просто побыть рядом. На фоне кошмара с Гусейном, угроз распространения слухов, наказания Усмана и брака с Мансуром — этот мостик кажется одновременно спасением и самой страшной иллюзией.
А ещё контраст между адекватностью и ностальгией, между откровенным стыдом и розовой мечтой — разрывает меня на части. Я не могу этого вынести. Эту смесь пытки и блаженства. И, не долго думая, в отчаянии, чтобы остановить этот водоворот чувств, я нажимаю кнопку вызова. Сердце стучит так, что заглушает последние отзвуки его бита, ставшего саундтреком моего падения и моего самого сладкого греха.
В трубке — гудки. Один. Два. Три. Мир сжимается до этих ритмичных невыносимых звуков. Каждый гудок — это удар молотка. Я прижимаю телефон к уху так сильно, что холодный металл обжигает кожу. Всё внутри замирает в ожидании. Он возьмёт трубку? Что я скажу? Что попрошу? Удали? Спаси? Забудь?