Глава 25
Слова, только что сорвавшиеся с моих губ, повисли в воздухе. Такие тяжёлые, горячие, неотменяемые. Я застыла, чувствуя, как внутри всё сжимается от осознания, что сказанное нельзя забрать обратно, не объяснить случайностью. Он слышал их, запомнил, и теперь смотрел на меня так, будто я только что призналась в чём-то гораздо более сокровенном, чем простой страх.
Я стояла, чувствуя, как пульс отдаётся в висках глухими, тяжёлыми ударами, а пальцы сами собой сжимаются в кулаки, пытаясь удержать эту проклятую дрожь, которая предательски пробегала по телу.
Аргунов молчал. Это было страшнее любых слов. Потому что в его чёрных, бездонных глазах плескалось что-то новое: не насмешка, не торжество, скорее удивление, смешанное с чем-то тёплым и почти нежным, что никак не вязалось с образом безжалостного тюремщика, каким я привыкла его видеть.
— Так и есть, Даниил Романович, — выдохнула я, чувствуя, как голос звучит хрипло и чуть дрожит, но я заставила себя договорить до конца, потому что если уж я ляпнула это вслух, то назад дороги нет. — Боялась.
Я сделала шаг назад и упёрлась спиной в стену прихожей, ощущая холод штукатурки даже через тонкую ткань халата. Этот холод немного отрезвлял, возвращал способность мыслить, хотя внутри всё продолжало дрожать мелкой противной дрожью.
Руки сами собой сложились на груди в защитном жесте. Он наверняка прочитал этот жест без труда, но ничего не могла поделать: слишком уязвимой я себя чувствовала, слишком открытой перед ним.
— Боялась, что если вы не вернётесь, мне придётся собирать монатки и валить из этого роскошного дома.
В голосе уже начала прорезаться привычная ехидная нотка, которая всегда спасала меня в самые неподходящие моменты, позволяя держать лицо даже тогда, когда внутри всё рушилось.
— К хорошему быстро привыкаешь. Не надо таскать тяжеленые сумки в тридцатиградусную жару, не надо стоять у плиты, обливаясь потом, и готовить ужин для человека, который даже не соизволит сказать «спасибо». Здесь всё на блюдечке с голубой каёмочкой. Завтрак подают в постель. Ванна с бомбочками, шёлковые халаты, гардеробная, которая не снилась ни одной королеве. Вы думаете, я дура, чтобы добровольно от всего этого отказаться?
Я говорила быстро, почти тараторила, чувствуя, как слова вылетают сами собой, потому что если бы дала себе хотя бы секунду на размышление, то уяснила бы, что это не вся правда, только её половина. А вторая половина была слишком страшной, чтобы произносить её вслух, даже сейчас, даже перед ним, даже после всего, что случилось. Внутри поднималась волна злости на себя за слабость и откровенность, за то, что я позволяю себе чувствовать что-то кроме ненависти к этому человеку.
Аргунов чуть усмехнулся. Только уголками губ, той самой своей полуулыбкой, от которой колени подкашиваются. Но в его взгляде мелькнуло нечто похожее на одобрение, на наслаждение. Он явно радовался тому, что я никуда не делась, что осталась в своём репертуаре: красивая, дерзкая, но не молчащая. И эта его радость грела меня изнутри, пусть я пыталась убедить себя, что мне всё равно.
— И да, — добавила я, уже не в силах остановиться, чувствуя, как слова рвутся наружу, как прорывшаяся плотина, которую я так долго держала, но теперь она рухнула и ничего нельзя исправить. — Боялась, что снова увижу Баранова. Что он каким-то чудом выкрутится и я окажусь под ударом его лжи и лицемерия. Что вы вернёте меня ему, как ненужную вещь, потому что я перестала быть полезной. Что всё это было просто игрой, и я снова останусь одна: без денег, без дома, без права голоса. Снова буду той Мирославой, которая молчала пять лет, потому что устала спорить.
Я замолчала, чувствуя, как в горле пересохло, как каждое слово оставляло после себя горький привкус. Ненавидела себя за эту откровенность, за то, что показала ему свою слабость, свою уязвимость, свои самые тёмные страхи. Я не планировала говорить этого, не хотела, чтобы он знал, что я боюсь не только его, но и возвращения в ту пустоту, которую называла жизнью, но слова вырвались, и теперь он знал всё.
— О нет, Мирослава, — произнёс он, и его голос прозвучал низко, почти с хрипотцой. В нём чувствовалась та самая сталь, которая появлялась, когда он говорил о делах, о деньгах, о власти, но сейчас эта сталь была направлена не на меня, а на кого-то другого, на того, кто остался там, в прошлом, и от этого внутри становилось одновременно и страшно, и почему-то спокойно. — Не всё так просто.
Он скинул пиджак резким, почти раздражённым движением, но я заметила, как он чуть скривился, когда правая рука прошла через рукав, как старательно пытался не показать вида. Но эта микроскопическая гримаса боли, этот едва заметный спазм мышц не укрылись от моего взгляда, потому что я уже научилась читать его, пусть и против своей воли. Он быстро спрятал боль за привычной маской невозмутимости, но я уже видела, уже чувствовала неладное, и внутри всё сжалось от нехорошего предчувствия.
— Что именно, Даниил Романович? — спросила я, ещё не понимая, что происходит, но уже насторожившись, чувствуя, как в груди разрастается холодная тревога.
Он повернулся ко мне, и в его глазах мелькнула та самая твёрдость, которая не предвещала ничего хорошего для того, на кого она была направлена. Я вдруг поняла, что речь пойдёт о моём муже, о человеке, который продал меня, даже не подняв головы.
— Твоё возвращение к прежней жизни, — сказал он медленно, чеканя каждое слово, и в этом ритме чувствовалась неумолимость приговора, — и конкретно к бывшему мужу. Да, именно бывшему, потому что ваш развод — дело времени, и, поверь, весьма быстротечное. Ты — залог, Мирослава. И даже если у Баранова вдруг появится сумма, чтобы расплатиться с долгом, залоговая сумма не возвращается. Таков закон. Мои правила.
Я моргнула, чувствуя, как воздух выходит из лёгких, как сердце пропускает удар, а потом начинает неистово биться, отдаваясь звоном в ушах. Слова, которые он произнёс, никак не хотели складываться в осмысленную картину, потому что я не могла поверить, что он имеет в виду именно то, что сказал.
— Ч-что? — выдавила я, чувствуя, как голос срывается на шёпот, как пальцы холодеют, а внутри всё сжимается от ледяного, липкого страха, который я не могла контролировать.
— Что слышала, — бросил он и направился в сторону кабинета, но я заметила, как он держит правую руку: неловко, почти бережно, словно каждое движение причиняет боль. Пиджак висел на левом плече, а правая рука была прижата к телу, и в этом жесте было что-то неправильное, что-то, что заставило меня двинуться за ним, почти бегом, не отдавая себе отчёта в том, что я делаю.
Я обогнала его с той стороны, которую он старательно скрывал, и увидела. Тёмное, уже подсохшее, но ещё влажное пятно на рукаве его белоснежной рубашки, багровое, кровавое, расползающееся по ткани неровным пятном, и внутри всё оборвалось, ухнуло вниз, оставляя после себя только пустоту и холод.
— Что это? — вырвалось у меня раньше, чем я успела подумать, голос дрогнул, сорвался на полтона выше, и я шагнула к нему, протянув руку и едва коснувшись ткани возле пятна. — Ты ранен?