Фаберже-7. Высшее общество · Глава 20

Глава 20

Следующие четыре дня слились в один сплошной поток, в котором перестали существовать понятия утра, вечера и ночи. Осталась только работа.

Свет в мастерской не гас даже ночью. Когда я засыпал на пару часов в кресле кабинета, кто-то продолжал работать; когда просыпался — менялись лица, но помещения всё так же были наполнены тихим шумом. Кофе варили вёдрами. Степаныч, обычно ворчавший на любой беспорядок, молча подметал чароитовую пыль по три раза на дню и больше не спорил с радио — выключил его совсем, чтобы не мешать.

Зато к исходу четвёртого дня Егоров вырезал шестнадцать секций из необходимых двадцати восьми. Мастер сидел у станка по двенадцать часов кряду, прерываясь только на еду и короткий сон, и резал, резал, резал — медленно, осторожно, зная цену каждому миллиметру. Петров и Керн под его руководством готовили черновые заготовки, а финальную полировку и подгонку старый мастер не доверял никому.

Воронин успел собрать нижнюю половину серебряного каркаса — ажурную сферическую основу, на которую предстояло посадить чароитовые секции. Это была невероятно тонкая работа, ведь каждая ячейка под секцию должна была сесть с точностью до десятых долей миллиметра.

Нефритовую подставку обтачивал отдельный мастер — Гаврилов, которого мы взяли ещё для конкурса как лучшего по нефриту. Тёмно-зелёный бухтинский камень поддавался медленно, неохотно — нефрит вообще один из самых вязких камней, его не расколешь, а только сточишь. Но дело потихоньку шло.

Я почти не спал. Координировал, проверял, сам брался за тонкую работу там, где требовалась рука Грандмастера, сменяя отца. Голова гудела, в глазах то и дело появлялась резь от напряжения, но странным образом мне было хорошо. Я был занят настоящим делом и с каждым днём видел прогресс.

А ещё в этом аврале появился свой особый герой — Марья Ивановна.

Домоправительница со свойственной ей непримиримостью объявила голоду войну. Она обходила мастерскую с подносами по четыре раза в день и не принимала отказов ни от кого, невзирая на ранги и заслуги.

— Господа! — наступала она на мастеров. — Работу отложили, руки помыли, рты открыли! Не для того я полдня у плиты стояла, чтоб вы тут с голоду падали над своим серебром!

— Марья Ивановна, да заняты мы…

— Заняты они! Кулебяку ешьте, я сказала. Остынет — заставлю доедать холодной.

Воронин, ворча, ел кулебяку прямо за верстаком, не отрываясь от каркаса. Егоров жевал одной рукой, второй держа лупу. Холмский умудрялся есть, не снимая наушников, из которых лился тяжёлый рок. Гаврилов прятался за станком, но и ему не было суждено избежать кулебяки.

Один раз я попытался отказаться сам — мол, не голоден, потом поем. Марья Ивановна посмотрела на меня так, что я мгновенно вспомнил все случаи из детства Александра, когда эта женщина решала, что ребёнок недоедает.

— Александр Васильевич, — произнесла она одновременно зловеще и ласково, — вы у нас, конечно, Грандмастер и большой человек. Но если вы сейчас не съедите тарелку щей, я пожалуюсь Лидии Павловне! И уж тогда не обессудьте…

Что ж, угроза была серьёзной. И я ел щи.

На пятый день нарисовалась финишная прямая по чароиту.

Егоров доделывал последние секции, и я старался лишний раз не стоять у него над душой. Но на исходе дня он подозвал меня сам, и голос у него был напряжённый.

— Александр Васильевич. Подойдите-ка, пожалуйста. Кажется, у нас беда.

Я подошёл и взглянул на рабочий стол мастера.

Перед нами лежали уже двадцать шесть готовых секций, разложенных по схеме — так, как они должны были встать в серебряный каркас яйца. Картина складывалась изумительная: золотистые ленты прожилок перетекали из секции в секцию, рисунок шёл единым потоком, без разрывов. Кроме одного места.

— Вот, — Егоров указал пинцетом на предпоследнюю секцию. — Двадцать седьмую только-только дорезал. И прожилка пошла не туда.

Я наклонился и сразу увидел проблему.

Золотистая лента, которая должна была плавно продолжить рисунок соседних секций, на этой уходила чуть в сторону. Если поставить секцию как есть, на стыке образуется разрыв. Маленький, едва заметный… Но я-то видел. И император, явно внимательный к деталям, тоже увидит. А такие вещи на изделии для матери императора недопустимы.

— Две я уже забраковал, — продолжал Егоров мрачно. — Одну со сколом, одну — потому что рисунок не дотянул. Заменил из четвёртого куска. А для этой замены нет. Четвёртый кусок весь ушёл. Осталась совсем мелочь, на полную секцию не хватит.

— Переточить можно?

— Можно… — Егоров с сомнением покачал головой. — Но секция уже и так тонкая, на пределе держится. Если сниму ещё слой, расколется к чёртовой матери. И тогда у нас вообще окажется дыра, которую и закрывать-то нечем…

Я молчал, прикидывая варианты. Взять новую заготовку неоткуда — материала оказалось впритык. Если перетачивать, рискуем совсем потерять секцию. Оставить как есть тоже нельзя — испортить весь узор.

Но был и третий путь.

— А если, не точить, а попробовать развернуть? — предположил я. — Посадить секцию под другим углом. Вот так, например?

— Я тоже уже думал об этом. — Егоров взял секцию пинцетом и повернул под лампой. — Если развернуть градусов на двенадцать против часовой… Лента почти сойдётся. Но почти. Останется крошечный уступ на верхней кромке, вот тут.

— А его можно убрать дополировкой?

— Можно. — Егоров прищурился. — Но это тоже работа на грани самоубийства. Максимум можно снять полмиллиметра с кромки, не больше, иначе нарушу посадку. Непростая задача, особенно с чароитом…

— У вас руки, как у нейрохирурга, — напомнил я с улыбкой. — Помните, как лет пять назад вы тот кианит обточили, для драгоценной мозаики графа Толстого? Он ведь тоже чуть не раскрошился…

Тогда его сиятельство пожелал иметь художественное панно, полностью выполненное из самоцветов. Непростой артефакт, и трудозатрат масса. Но благодаря мастерству Егорова справились.

— Было дело, — отозвался Егоров. — Но тут другая задачка. И поди пойми, какая легче…

Но я видел — несмотря на сомнения, он уже решился. Старый мастер не любил отступать перед сложностями, которые подкидывали ему камни.

Он зажал секцию в специальном держателе, придвинул лампу, надел увеличительные линзы и взялся за тончайший полировальный инструмент. В мастерской стало тихо. Воронин оторвался от серебряного каркаса, и даже Холмский снял свои вечные наушники. Все понимали: сейчас решится, будет узор единым или развалится на лоскуты.

Егоров работал молча. Снимал по микрону, многократно перепроверял и даже, казалось, дышал через раз. Впрочем, все мы затаили дыхание и старались лишний раз не шевелиться.

Но руки у Егорова не дрожали — он умел собираться в нужный момент. В такие минуты в нём просыпался не пожилой ворчун, а виртуоз, каких во всём мире единицы.

Один раз он замер, отнял инструмент, долго смотрел на секцию через лупу. Мне показалось, что-то пошло не так. Но Егоров чуть качнул головой, поправил угол и продолжил. Ещё минута. Ещё…

Наконец, он отложил инструмент, протёр секцию мягкой тряпкой и приложил её к соседним.

Прожилки сошлись. Теперь лента золотистого минерала перетекла из секции в секцию плавно, без разрыва. Узор стал единым.

Егоров откинулся на спинку стула, снял линзы и шумно выдохнул.

— Уф… Чуть не запорол. Старею, Александр Васильевич…

— Бросьте, — отмахнулся я. — Вы только что спасли проект.

* * *

Работу с янтарной подвеской я взял на себя.

Это был сюрприз внутри яйца, его сердце, и я не хотел доверять эту работу никому. Так что я уединился за своим верстаком в углу, отгородился от общего шума и взялся за дело.

Окаменелый кусок смолы лежал передо мной на чёрном бархате — крупный, размером с грецкий орех, прозрачный, медовый, с золотистой искрой. И внутри — пчела, застывшая в вечном полёте.

Оправлять такой янтарь глухим кастом было бы преступлением. Свет должен проходить сквозь смолу насквозь, чтобы пчела была видна со всех сторон, чтобы она словно парила в капле застывшего солнца. Поэтому я сделал лёгкую ажурную оправу — тонкие золотые лапки, которые удерживали камень за самые края, почти не касаясь его поверхности. Минимум металла, максимум света.

Работа была тонкая и медитативная. Я согнул крапаны, подогнал их под форму камня, отполировал. Потом взялся за цепочку.

Тридцать миллионов лет назад эта пчела летела куда-то по своим пчелиным делам. Может, к цветку, может, обратно в улей. И попала в каплю смолы, стекавшую по стволу древнего дерева. Один миг — и полёт оборвался. Но не исчез. Смола затвердела, окаменела, пролежала в земле дольше, чем существуют все династии мира, вместе взятые, — и сохранила этот миг неприкосновенным. Расправленные крылья, согнутые лапки. Труженица, застывшая в вечности.

Хорошая вещь — это всегда история, а не просто материал. Можно вставить в оправу самый дорогой бриллиант, и он останется холодным камнем, если за ним нет смысла. А можно взять кусок древней смолы с букашкой внутри — и вложить в него столько идей, что у человека защемит в груди.

Я повидал на своём долгом веку — точнее, на двух — немало драгоценностей. Камни в сотни карат, короны, диадемы, вещи, за которые шли настоящие войны. И давно понял простую истину: ценность изделия измеряется не каратами. Она измеряется тем, что человек чувствует, держа его в руках. Корона может оставить равнодушным, а простое колечко — заставить плакать, если в нём заключена память.

Я закончил оправу, повесил подвеску на цепочку и поднял к лампе. Пчела засветилась изнутри тёплым медовым огнём. Я повернул камень — и крылышки будто дрогнули, готовые взлететь.

* * *

Гравировкой занялась Лидия Павловна вместе с мастером-гравёром, стариком по фамилии Луцкий.

На внутренней стороне золотого ободка крышки они выводили русскую надпись — церковнославянским шрифтом, но в современной, читаемой интерпретации, без чрезмерной архаики. «Здравия и долгих лет». Луцкий работал неспеша, и каждая буква ложилась чисто.

А под вечер приехал переводчик Сюй.

Я вызвал его лично — выверить китайский вариант, чтобы потом продублировать русское благопожелание иероглифами. Переводчик вошёл в мастерскую в своём неизменном тёмном костюме, поздоровался со всеми и сразу подошёл к рабочему столу, на котором лежало почти собранное яйцо.

И тут его обычная сдержанность куда-то испарилась.

Сюй склонился над яйцом, долго рассматривал чароитовые секции, серебряные нити, нефритовую подставку. Потом я показал ему янтарную подвеску с пчелой. Он взял её в руки бережно, как священную реликвию, и несколько секунд молчал.

— Александр Васильевич, — наконец произнёс он тихо. — Вы понимаете, что вы сделали?

— Надеюсь, что да, — отозвался я. — Подарок для главной женщины Поднебесной.

— В Поднебесной почитание родителей — сяо — одна из высших добродетелей. Выше воинской доблести, выше учёности. Сын, который чтит мать, чтит само Небо. И вот вы, русские мастера, не зная всех тонкостей нашей культуры, сделали вещь, которая попадает в самую её сердцевину. Подарок матери. Пчела-труженица в янтаре — символ матери, которая трудилась ради детей. А сам янтарь символизирует долголетие и тепло… — Он помолчал. — Уверен, император будет тронут до глубины души.

Он взялся за китайский текст. И сразу предупредил, что дословный перевод тут не годится.

— «Здравия и долгих лет» по-русски звучит как пожелание, — объяснил он. — Но если я переведу это слово в слово иероглифами, получится сухо и неуклюже. В Поднебесной благопожелания долголетия — это целое искусство. Позвольте, я подберу то, что прозвучит для китайского уха так же тепло, как ваша фраза звучит для русского.

Он взял кисть, тушь и на пробном листе вывел несколько красивых иероглифов.

— Вот, — сказал он. — Здесь — пожелание долгих лет, как у священной горы, и здоровья, как у вечнозелёной сосны. Сосна и журавль в нашей культуре — символы долголетия, я учёл это в написании. А гора — символ незыблемости.

— Расскажите про журавля, — попросил я. — Чтобы я понимал, что мы вкладываем.

Сюй чуть улыбнулся — ему явно понравилось, что я спросил.

— Журавль в Поднебесной — птица бессмертных. Считается, что журавли живут тысячу лет и носят на спинах небожителей. Изображение журавля под сосной — это пожелание долголетия, которое у нас дарят старшим. А ещё есть поверье: когда журавль стареет, он не дряхлеет, а становится мудрее и легче, ближе к небу. — Он помолчал. — Для пожилой женщины, матери правителя, это лучшее из пожеланий. Не «живи долго» в смысле «тяни как можно дольше», а «обретай мудрость».

Я кивнул. Мне это было близко. Я и сам, в некотором роде, старел уже второй раз — и точно знал, что годы могут не отнимать, а прибавлять, если правильно к ним относиться.

— Покажите черновик Лидии Павловне, — попросил я.

Сюй показал черновик матери. Она, хоть и не читала по-китайски, оценила красоту начертания — каллиграфия Сюя была безупречна. Плавные линии казались почти живыми.

— Изумительно, господин Сюй. Мы в точности повторим начертание в гравировке.

* * *

Финальная сборка началась вечером шестого дня, за день до расчётного времени сдачи проекта.

Вся команда собралась в главном зале мастерской. Усталые, с тёмными кругами под глазами, небритые, кое-кто в несвежих рубашках.

Холмский приладил скрытые платиновые петли и магнитный замок. Проверил раскрытие на пустом каркасе: половинки разошлись плавно, без щелчка, сошлись так же мягко.

Воронин начал монтировать чароитовые секции на серебряный каркас. Это была самая ответственная и долгая часть: каждую секцию нужно было посадить в свою ячейку и закрепить серебряными нитями, не сдвинув соседние и сохранив единство рисунка. Воронин работал медленно, по секции за раз, сверяясь со схемой Егорова. Сам Егоров стоял рядом и контролировал, чтобы прожилки сходились.

Секция за секцией, так прошло несколько часов. Нижняя половина, верхняя, полюсные секции. Спасённая двадцать седьмая встала точно — рисунок сошёлся, как и обещал Егоров.

Потом мастера прикрепили нефритовую подставку на трёх изящных ножках, контрастирующую с сиреневым чароитом ровно так, как мы задумывали. И, наконец, на золотую петельку внутри крышки повесили янтарную подвеску с пчелой.

И вот готовое яйцо лежало перед нами. Я первым взял его в руки, и в мастерской стало совсем тихо.

В собранном виде оно оказалось немного тяжелее, чем мне представлялось. Сперва холодное, оно начало постепенно теплеть от моих ладоней. Я мягко надавил пальцами в нужных точках, где Холмский спрятал механизм, и яйцо раскрылось.

Плавно и бесшумно две половинки разошлись на сто двадцать градусов — точно, как было задумано в чертежах. Сиреневая чароитовая скорлупа раскрылась, как бутон, и на фоне этой лиловой скорлупы на тонкой золотой цепочке парила застывшая в янтаре пчела.

Воронин крякнул что-то нечленораздельно-одобрительное. Егоров снял лупу и просто смотрел — долго, молча, как смотрят на дело своих рук, в которое вложили все силы. Холмский замер с открытым ртом. Гаврилов, обтачивавший подставку, тихо перекрестился.

Оно было прекрасно.

Не музейный шедевр на века — мы и не обещали шедевра. Но тёплая, живая вещь со смыслом, в которой не было ни одной фальшивой ноты. Вещь, в которую честно вложили неделю бессонных ночей, мастерство нескольких поколений и кусочек души.

Я закрыл яйцо — так же плавно, поставил на нефритовую подставку и достал телефон.

Климов снял трубку на втором гудке.

— Александр Васильевич?

— Николай Севастьянович. Подарок для матери его императорского величества готов.

На том конце повисла короткая пауза — я почти физически почувствовал, как помощник министра выдохнул с облегчением.

— Готово? — переспросил он. — Полностью?

— Полностью. Собрано, проверено, работает. Можете докладывать его сиятельству.

— Слава богу, — тихо сказал Климов. — Александр Васильевич, вы не представляете, как… Впрочем, неважно. Передача состоится завтра! Это будет отдельная церемония, перед самым отъездом делегации. Я пришлю время и протокол в течение часа.

— Будем готовы.

— Спасибо, Александр Васильевич. Будем на связи.

Я убрал телефон и обвёл взглядом измученные, но счастливые лица мастеров, чароитовую пыль на всех поверхностях, остывший кофе, пустые подносы…

Мы успели. Всё это было не зря. Впрочем, иначе и быть не могло.

— Господа, — сказал я. — На сегодня всё. По домам, спать. Кто уже не может ехать из-за разведённых мостов, оставайтесь у нас. Разместим вас в гостевых комнатах. А завтра поедем передавать яйцо в Зимний.

Мастера начали медленно расходиться, переговариваясь вполголоса и ещё находясь под впечатлением. Я остался один у стола, глядя на сиреневое яйцо с нефритовой подставкой.

Завтра всё решится. Завтра это яйцо будет держать в руках человек, чьё одобрение определит будущее нашего Дома на годы вперёд.

А пока бы выспаться. Хоть раз за неделю по-человечески, в кровати, а не в кресле.

Хотя, зная себя, я понимал: до утра я ещё раз десять спущусь проверить, на месте ли яйцо и не приснилось ли мне, что мы его доделали.