Глава 17. О той, что проснулась зря
Дождь моросил с утра. Тёплый, вязкий, будто кто-то сверху аккуратно выливал из чайника старую воду. Темноград – город терпеливых мокрых крыш и заплутавших фонарей. А у нас в парикмахерской опять текло по стене – прямо за зеркалом, где когда-то проступало лицо одной очень несчастной женщины.
— Барихан, ты бы, что ли, тряпку подложил, — сказала я, протянув руку к куску материи, — не могу ж оставить зачарование надолго, опасно это. ИРЫС-БАК-ИРЫС!
— Моя подложить бы… коли б рука быть свободны! — буркнул домовой из-под печки. — Остатки твоя зелья невидимость само на пол упасть и растечься. Теперича пахнуть, яки у ведьма под мышкой.
— Так и должно пахнуть. Зелье невидимости отвратное. И это, как так: оно само упало?
— Свалиться, паразит. Само, — вытаращился на меня домовой, инстинктивно поправляя папаху.
Пучеглазик. Я рассмеялась. Смеяться в Темнограде – дело редкое, но иногда можно. Марта оторвалась от обнимания со шторами, подошла к нам и тоже расхохотаться.
Я внимательно посмотрела на неё, но уточнять причину её смеха не стала, только заметила:
— Приличные девушки не хохочут во всё горло, они сдержанно хихикают, прикрывая рот веером.
— Так наколдуй веер, — заявила подопечная.
— Тише, не надо вслух произносить такие слова. За нами следят. К тому же вещи мы наколдовывать не умеем. Только там призвать или очаровать…
Только Марта начала спорить, приводя доводы, основывающиеся на квазиреальных историях, рассказываемых ей на ночь, как дверь парикмахерской зазвенела. Тихо так, будто бы вошёл вовсе и не человек, а воспоминание.
Женщина. Вся какая-то выцветшая, но не старуха. Лет тридцать, не больше, только взгляд как у тех, кто спал слишком долго и никак не может окончательно проснуться. Молчит. Снимает мокрый плащ, вешает рядом с чужими судьбами, и садится в кресло.
— Пришли к нам по снам? — спросила я, шутя.
Она чуть улыбнулась.
— По усталости.
— Люди спят по усталости, а не шастают в цирюльню, — вставила «тактичная» подопечная.
— Марта, полезай на печку, — махнула я ей рукой.
Та с недовольным видом, окатив гостью подозрительным взглядом, послушалась.
Я слегка улыбнулась и включила лампу. Свет лёг на её лицо – ровное, правильное, будто когда-то нарисованное с любовью. Щёки прозрачные, губы сухие. Волосы – длинные, светлые, с тусклым отливом золы.
— Что будем делать?
— Просто подровняйте. Чуть-чуть. Чтобы... как будто легче стало.
В углу пошуршал Барихан, потом высунулся, держа расчёску.
— Ниче себе волос… да он ж волшебный, сестра. — прошептал он. — Таких сто лет не видать тута.
— Тише, — сказала я. — Не пугай гостью. Вон, тоже к печке ступай, я и одна управлюсь.
Женщина посмотрела в зеркало.
— Пусть говорит, — тихо молвила. — Я привыкла к голосам. Я же в Службе доверия работаю.
— Это там, где людям рассказывать можно всё, а вас никто не слушает? — уточнила я.
— Примерно, — она чуть усмехнулась. — Только мы не слушаем, мы... дежурим. Следим, чтобы не было тишины. В Бракаре тишина считается нарушением говорливого кодекса.
Марта с печки тихо хрюкнула.
— А спать вам там, случаем, не запрещают?
Она обернулась и глянула прямо мне в глаза:
— Запрещают. Но я всё равно сплю. Иногда прямо на линии. Люди думают, что это помехи связи, а я... я просто вижу их сны.
Мы молчали. Только зачарованные ножницы щёлкали, как дождевые капли.
— Я ведь раньше умела спать долго, — сказала она вдруг. — Очень долго. И, кажется, тогда я была счастлива. Меня нашли, разбудили. Пфальцграф, говорят. Красивый, благородный, как в сказках. А теперь вот – кофе литрами и вереница людей до рассвета. «Служба доверия, слушаю вас». И все чего-то хотят. Кто снова стать ребёнком в материнском чреве, кто вспомнить, кто забыть. А я просто хочу обратно во сне остаться.
Барихан уселся у ног и почесал затылок.
— Пфальцграф, значит, разбудил? И где ж он теперь?
— Пфальцграфы часто предпочитают Бракаре свои родные поместья, — тихо ответила она. — Он нашёл себя в Министерстве Вдохновения, писал речи для верховного Совета. А потом, кажется, заснул. Но не так, как я. Без сказки, без смысла. Просто перестал просыпаться.
Я осторожно провела расчёской по её волосам.
— Волосы – это память, — сказала я. — Что подстрижешь, то забудешь.
— Вот и хорошо, — шепнула она. — Мне бы забыть тот звук – когда поцелуй разбивает сон. Он же не будит, он ломает.
Волосы падали на пол – тихие, как лепестки. В воздухе стоял запах старого сада, где когда-то росли розы. Настоящие, не искусственные, как на прилавках. Цветы без шипов. И боли.
— Знаете, Кальвария, — вдруг сказала она, — я ведь всё ещё чувствую губы на щеке. Иногда, когда за окном стрекочут кузнечики, мне кажется это он шепчет: «Просыпайся». А я уже проснулась. Зря, наверное.
Барихан тяжело вздохнул:
— Все зря просыпаться. Спят – мечтать, а проснуться – работа.
Она улыбнулась краешком губ.
— Да. У нас там даже сны нужно записывать. Если снится что-то красивое — вы должны подать прошение на ограничение видений, чтобы не вызвать зависть у коллег.
— А если кошмар? — спросила я.
— Тогда вас повышают. Говорят, человек, которому снятся кошмары, ближе к реальности.
Ножницы смачно щёлкнули, состригая очередной локон.
— Грустно у вас в Бракаре, красавица.
— Все в столице грустные, просто не все умеют это признать.
Она смотрела в зеркало, но видела не отражение, а себя прежнюю. Девочку в белом платье, окружённую светом, запахом роз и ожиданием чуда. Я тоже видела чуть-чуть, на миг. Потому что зеркало в моей парикмахерской не врёт, но и не торопится говорить правду.
Снаружи дождь усилился. Барихан зевнул.
— А если б вас не разбудил он… что было бы?
— Не знаю, — сказала она. — Может, ничего. Может, я бы стала частью сна. Там не было боли, не было голоса бургомистра, не было слуховых видений, где каждую ночь чужие голоса шепчут, что им страшно жить. Там был сад, птицы и я. Время там текло как мед. И я не хотела просыпаться. Но меня нашли.
Она замолчала. Чтобы убрать воспоминания, я принялась состригать собственноручно. Медленно, размеренно, будто по живой ткани судьбы. И в ту минуту я подумала: а может, мы все спящие. Только кто-то нас уже разбудил, а кто-то всё ещё дышит в тишине между приходящими поговорить.
— Я тогда думала, — заговорила она после долгой паузы, — что пробуждение — это начало новой жизни. Но нет. Это конец сна. А жизнь… она началась ещё там, под вуалью тумана, где все слова были шёпотом, а дыхание – обещанием.
Она замолчала. В парикмахерской слышно было, как капает за зеркалом – ровно, будто часы где-то в стене отмеряют не время, а последние остатки сна.
Барихан тихо потянулся, глядя на неё с сочувствием.
— А пфальцграф твой? — спросил он негромко. — Часто снится?
— Иногда.
Она улыбнулась так, как улыбаются люди, у которых всё важное давно внутри.
— Только он там другой. Без лица. Вижу руку, ладонь, и свет вокруг, слишком яркий, чтобы различить глаза. Он подходит, наклоняется, говорит: «Просыпайся». А я знаю – нельзя. Но всё равно открываю глаза. И всё рушится.
Я вздохнула. Ножницы звякнули, я положила их на стол. Волосы на полу – длинные, тонкие, будто паутина. В них блестели капли, похожие на росу или слёзы – сама не разберёшь.
— Сколько ты уже работаешь в своей Службе?
— Долго, — сказала она. — С тех пор, как проснулась. Каждую ночь слушаю чужие сны. Иногда кто-то зовёт: «Помогите», иногда просто молчит. А я отвечаю: «Внимаю тебе». Иногда кажется, что те, кто приходят – тоже спящие и они дышат во сне. Может быть, это он. А может – сама я.
Барихан задумчиво погладил щетинистую морду.
— Может оно т хорошо, что пфальцграфов более не ходить. От они опосля сплошной тоска и переработка.
Она чуть усмехнулась.
— Нет, не хорошо. Просто так теперь устроен мир. В нём все должны бодрствовать. Спать нельзя – сон невыгоден королевству. Люди перестают приносить пользу. А я ведь однажды уже спала слишком долго. Теперь вот отрабатываю.
Я хотела добавить, что сон нужен всем, даже феи устают, но она подняла руку, мягко, как будто останавливала ветер.
— Не надо слов, — сказала она. — Волосы – вот, всё скажут. Сколько сна в них накопилось, сколько света. Отрежьте немного, оставьте у себя. Если когда-нибудь в Темнограде снова станет тихо, вы почувствуете запах роз. Это значит – я снова сплю.
Я не стала спорить. Осторожно срезала прядь – тусклую, но лёгкую, словно в ней ещё теплится что-то древнее. Сложила на стол.
Она встала. Плащ был уже почти сухим, только на подоле следы дождя, как росчерки чужих слов.
— Спасибо, — сказала она. — Мне легче.
— Заходите ещё.
— Может быть. Если проснусь.
Дверь зазвенела, и она вышла в дождь. Тонкая, почти прозрачная, будто соткана из утреннего тумана и несбывшихся обещаний. Тишину нарушила Марта.
— Это что же, если я долго спать буду, ко мне пфальцграф явится вместо кронпринца?
Подопечная поморщилась, вывод, к которому она пришла ей явно не нравился.
— Твоя это не грозить, — успокоил её Барихан.
Я подтвердила. Деваха успокоилась. А мы с Бариханом переглянулись и ненадолго замолчали. Он ковырял пол ногтем, я смотрела в зеркало. В нём всё ещё отражалось кресло – пустое. Но на его подлокотнике лежала одна единственная роза. Настоящая. Бледная, пахнущая садом из сна.
Барихан хмыкнул:
— Опять принесла иллюзию. Ну, хоть пахнет не горем.
— Это не иллюзия, — сказала я тихо. — Это память. Она не выветривается, просто ждёт, когда кто-нибудь опять захочет уснуть.
— Я вздремлю, — буркнула с печки Марта, — ежели пфальцграф надумает заявится, гоните в шею, подпускать только принца.
— Ну конечно, Марта, даже не беспокойся, — отозвалась я.
Барихан ничего не говоря закатил глаза и покачал головой.
— Целеустремлённая, по мелочам не распыляется, — с нажимом отметила я.
Домовой снова закатил глаза и принялся перебирать чётки.
Я подошла к зеркалу, провела рукой по стеклу, и оно чуть дрогнуло, будто под водой. На мгновение мне показалось, что там, по ту сторону, кто-то спит. Женщина, обвитая цветами, в белом, лицо спокойное.
Может, это была она. А может – все мы. Дождь снова зазвучал сильнее. Я выключила свет. Зеркало темнело, как пруд, в котором гаснет последняя звезда. И только запах роз оставался в воздухе – лёгкий, упрямый, будто сон, от которого никто не решается проснуться.