За три месяца до…
Адетт негодовала. Причиной ее негодования стал сущий пустяк: подумаешь, Серж предложил продать Зеркало. В конце концов, это просто вещь, пусть красивая, но вещь. За него предлагали… Даже на бумаге сумма выглядела ошеломляюще огромной, на эти деньги спокойно можно было существовать год, а то и больше. А Адетт, стоило упомянуть о продаже Зеркала, закатила истерику. Неужели не понимает: месяц-два и весь Париж узнает, что Великолепная Адетт, Прекрасная Адетт, Неповторимая Адетт – разорена. Она сама требовала найти выход, а, когда Серж послушно нашел, бесится от ярости.
Подумаешь, Зеркало… одной уродливой вещью в доме будет меньше.
– Ты его ненавидишь!
– Кого?
– Зеркало! Признайся, что сразу его невзлюбил! И все это время искал повод, чтобы избавиться от него.
– Адетт, успокойся.
– Не хочу успокаиваться! Да как у тебя сама мысль появилась! Продать Зеркало. Мое Зеркало!
– Адетт!
– Ты – равнодушный, тупой, ограниченный солдафон!
– Адетт!!
– Ты – не способен видеть красоту! Ты и меня бы продал!
– Адетт!!!
Крик, ударившись о стены, пылью разлетелся по комнате. Адетт замолчала, до чего же она хороша во гневе: прическа растрепалась и кудряшки золотым нимбом окружают голову, синие глаза пылают, а нижняя губа обиженно дрожит. Ее губы пахнут корицей…
О ее губах нельзя думать. Запрещено. Зато ее губы, ее волосы, ее глаза и нитка розового жемчуга – в цвет платью – отражаются в зеркале, только у отражения злое лицо и холодный взгляд, а настоящая Адетт горит, пылает гневом.
– Адетт, подумай.
– Я подумала.
– Адетт…
– Перестань, Серж, я не продам Зеркало, этот разговор – пустая трата времени. Разве ты не понимаешь, что оно… оно замечательное.
– Но не настолько же! – Сумма, названная мсье Жераром – о, всего-навсего посредник, – будоражила воображение.
– Настолько, – упрямо повторяет она.
– Тогда придется продать дом, и драгоценности, и наряды. Можешь забыть о нарядах. Мы уедем из Парижа и…
– Из Парижа мы не уедем. Я не уеду. – Адетт гладит раму, кажется, Сержа она не замечает, но впечатление обманчиво. Если не видит Адетт – видит Зеркало, они связаны друг с другом и порой Сержу становилось жутко, столь неестественной, мистической казалась связь. Да, пожалуй, Адетт права, Зеркало он ненавидел. С самого первого дня, когда тяжелый короб поставили посреди комнаты, когда ржавые замки открылись, выпуская на свет это уродство, когда Адетт впервые прикоснулась к раме.
– Я скорее стану содержанкой, я скорее умру, чем продам его.
– Но почему?
– Глупый, глупый Серж, он не понимает, что здесь прячется Вечность.
Химера улыбается.
Разговор окончен, остается лишь напиться.
Химера
Против опасений ноги зажили довольно быстро. Благодарить за это следовало Лехина, умудрившегося совершить очередное маленькое чудо. Правда, чудодействовал он с таким выражением лица, что слова благодарности застревали в горле. На время «болезни» с меня сняли все обязанности, коих и раньше было не особо много, кроме одной – позировать. Это было тяжелее всего, что мне приходилось делать раньше. Несколько часов полной неподвижности и нервные окрики Аронова: «Не шевелись. Подбородок выше. Руку не отпускай. И сделай, ради бога, что-нибудь с выражением лица». Эти четыре фразы я заучила наизусть.
Нет, в самый первый раз все было очень даже интересно: с меня никогда прежде не писали портретов. Лехин привез, Эльвира препроводила в «мастерскую», а Ник-Ник долго выбирал наряд и позу. Сама мастерская оказалась обычной комнатой, только очень светлой – белые стены, белый потолок и светло-ореховый пол. Переизбыток белого создавал ощущение стерильности и полной отрешенности от всего остального мира, где просто не возможно существование этой воздушной, светлой белизны. Аронов в белом же халате – небось, нарочно, чтобы вписаться в интерьер мастерской – походил одновременно на хирурга и сурового ангела с иконы о Последнем Суде.
В первый же день он рассказал мне о Зеркале. Том самом Зеркале, в котором я впервые увидела Химеру.
Его принесли в мастерскую вместе с тяжелой серебряной рамой и звездами в черной глубине. Зеркалу здесь не нравилось, я чувствовала его недовольство в свирепом оскале диковинного зверя, в печальной улыбке девушки-змеи и тысячах глаз на хвосте павлина. Даже без рассказа Аронова было понятно, что Зеркало – особенное. Моя бабушка часто повторяла, что зеркала придумали бесы, специально, чтобы украсть душу. Пожалуй, это Зеркало вполне справилось бы с подобной задачей.
– Смотри в него, – велел Аронов в первый же день. – Смотри, и если повезет, то увидишь…
Тут он осекся, а переспросить я не решилась. Зеркало требовало покоя и тишины, отчего-то мне казалось, что его желания нужно учитывать.
Больше я не видела в зеркале себя, только необъятную, непостижимую вселенную, плененную тяжелой рамой.
– Видишь звезды? – Спросил Ник-Ник.
– Вижу. – К этому времени я насчитала почти десять серебряных точек, одну из которых даже назвала Полярной – очень уж яркой она была, настолько яркой, что при небольшом усилии можно было сосчитать острые колючки-лучи.
– Знаешь, как оно называется? – Аронов подошел сзади, его ладони легли на плечи, а дыхание щекотало шею. Отчего-то мне стало страшно, будто сзади был не Ник-Ник, знакомый и вежливый, а неведомый хищник, который в любой момент способен… глупые мысли, но несмотря на все мои усилия мысли не исчезали. Сердце забилось быстрее, а по спине побежали мурашки.
– Не оборачивайся, – приказал Ник-Ник. – Смотри в него… Оно услышит тебя. Оно слушает только женщин. Оно живет ради женщин. Ты еще в самую первую вашу встречу понравилось ему.
Черная бездна выплюнула целый букет звезд, которые моментально рассыпались на отдельные ожерелья созвездий.
– Четыреста или пятьсот лет назад в Праге жил алхимик. Тебе доводилось бывать в Праге? Вряд ли. Там очень красиво, узкие улицы дышат историей, соборы напоминают о душе, а древние мостовые – о тленности тела человеческого. Там особый воздух, особая атмосфера. Когда-то в Праге жили самые знаменитые алхимики Европы, Ян Кеплер, Тихо Браге, Эдвард Келли…
– Кеплер был астрономом.
Руки зверя чувствительно сжали плечи.
– Тогда все, кто занимался изучением небес, были алхимиками. Люди искали абсолютное знание. Философский камень, способный обращать свинец в золото, подарить понимание языка животных и птиц, раскрыть все тайны земли и неба, или же наградить обладателя вечной жизнью… Красивая сказка, правда?
На этот раз я промолчала: руки Аронова уже обнимали шею. Как-то нехорошо обнимали, пальцы смыкались на горле, а основания ладоней слегка – пока только слегка – сжимали шею с боков.
– За каждой красивой сказкой прячется правда. Перевранная, перевернутая с ног на голову, пережеванная тысячей ртов, искаженная до неузнаваемости… Так часто поступают, поскольку ложь, как грамотно подобранное платье, скрывает недостатки. Кому понравится слушать про скупого принца, уродливую принцессу, их взаимную ненависть, скрепленную династическим браком, и хорошеньких фаворитов и фавориток… то ли дело романтическая история о неземной любви и злой ведьме…
Пальцы холодными юркими ящерицами забрались в волосы, их прикосновение было неприятно и даже пугало, но я усилием воли отогнала страх. Ник-Ник не причинит мне вреда, он просто… просто увлечен рассказом. Все талантливые люди слегка безумны.
– То же самое с философским камнем. Представь себе, что камень – не обязательно камень, форма влияет на свойства. Скажу больше: свойства диктуют форму. Сравни лопату и чайную ложку, и ты поймешь, что я прав. Я всегда прав.
Самое отвратительное, что Аронов не хвастался, его удивительная способность прогнозировать события снискала ему славу ясновидящего. Во всяком случае Иван обмолвился, будто Аронова считают учеником дьявола или, на худой конец, бывшим кэгэбистом.
– Я не задумывался над сутью вещей, да и жизнью в целом, молодости вообще не свойственно впадать в размышления. Но однажды у меня случился роман с одной женщиной. Ее звали Роза. Красивое женское имя и очень ей подходила. Она и в самом деле напоминала увядающую розу: то же печальное благородство, та же недолговечность, та же грустная покорность судьбе и желание поймать минуту счастья. Этот роман: редкие встречи в архиве – у нее имелся муж и дети, у меня однокурсники, которые ни преминули бы высказаться относительно наших с Розой отношений – и сумасшедший секс во владениях пыли и былых веков изменил меня. Роза любила мир, но делала это заочно, она смотрела на другие города глазами давно умерших философов, путешественников, купцов, воинов, наемников и монахов. Она существовала в прошлом и по наивности пыталась переселить меня в свой мир. К счастью, Роза начала с Праги… Удивительнейший город. Знаешь, Ксана, я до сих пор там не был, я специально не желаю ехать в Прагу, чтобы те далекие воспоминания имели шанс выжить. Знаю, что настоящая Прага совершенно не похожа на книжную, созданную Розой и Альбертом Унером. Жил в шестнадцатом веке такой монах, инквизитор и историк в одном лице. Его труд «О богопротивном учении алхимии и истинных чудесах Господа» мало известен, поскольку в свое время Унер был обвинен в крамоле и потакании ереси… не помню, чем закончилась история, Роза говорила, но я не запомнил. Розочка переводила труд Унера с латыни на русский. Я не знаю, каким образом запрещенная, сожженная, а посему крайне редкая и дорогая рукопись попала в нежные Розочкины руки, наши архивы хранят немало тайн, так почему бы мне не вытащить одну из них. – Аронов сжал руку в кулак и едва не выдрал волосы с корнем. Кажется, он окончательно потерял ориентацию во времени и пространстве, разговаривает со мной… или не со мной? Хотелось бы видеть выражение его лица, но черная поверхность зеркала по-прежнему дразнила звездами. Зеркало не желало вести себя так, как положено зеркалам, оно играло и со мной, и с Ник-Ником. Что же касается рассказа, то я окончательно запуталась. При чем здесь какая-то Роза, с которой Аронов спал много лет назад, и обвиненный в еретичестве монах Альберт Унер?
– Я читал ее перевод. Унер был талантлив, очень талантлив. Он столь ярко описывал Прагу, что в нее невозможно было не влюбиться, и я влюбился. Он писал об алхимиках, и я сам захотел стать алхимиком… К примеру Иоганном Лепешем, человеком, которому удалось создать философский камень. Унер очень много писал про Лепеша, ибо считал последнего наглядным подтверждением тому, сколь пагубно сказывается на душе человека увлечение «диавольской» наукой. Иоганн Лепеш и в самом деле был личностью занятной, сам англичанин, в Прагу приехал по приглашению одного из друзей. В тот период алхимики как раз были в моде, король к ним благоволил и, соответственно, остальные стремились подражать их величеству. Жил Иоганн Лепеш на Златой улице, снимал комнаты, наблюдал за звездами, составлял гороскопы, варил эликсиры и пытался постигнуть тайну философского камня. И самое странное, у него получилось…
Ник-Ник вздохнул и чуть отстранился, выпутывая пальцы из моих волос.
– Его изобретение оставалось равнодушным к свинцу и золоту, не обучало языкам, не показывало укрытые в земле клады, зато… Лепешу удалось найти путь в бессмертие. Правда, не нашлось пока человека, который бы решился проследовать этим путем.
– И что за путь? – Теперь, когда поведение Ник-Ника стало чуть более адекватным – а я это спиной почувствовала – мне стало интересно.
– Простой, как все гениальное. Если душа бессмертна, а тело наоборот, то следует разделить душу и тело, и пусть последнее умирает. Лепеш полагал, будто его Зеркало способно совершить это, жаль, никто не знает как. Лепеш умер прежде, чем начались серьезные допросы, и как ни пошло это звучит, унес тайну в могилу. Остались лишь записи, в которых рассказывалось о создании «предмета свойствами чудесными наделенного, кои великие дела сотворять способны», ну и описание этого предмета. Чтобы отыскать Зеркало Унеру понадобилось пять лет. Он был очень упрямым человеком, этот Альберт Унер, и своего добился. Зеркало было обнаружено среди товаров одного заезжего купца, которого многие горожане почитали алхимиком и колдуном. Не спрашивай, что стало с бедолагой, скорее всего ничего хорошего, а Зеркало попало в руки Святой Инквизиции. У него очень странная судьба, – Аронов наконец-то отстал от меня, теперь все его внимание было обращено на Зеркало. Никогда прежде мне не доводилось видеть в холодном и вежливом Ник-Нике столько эмоций. Чего стоил один только взгляд: нежный, страстный и одновременно умоляющий, так смотрят на женщину, для которой готовый завоевать весь мир, но не на вещь. Впрочем, Зеркало Химеры нельзя было назвать вещью в полном смысле слова.
– Специальная коллегия в течение двух месяцев исследовала творение Лепеша, после чего постановило считать Зеркало «обычным предметом, зла не имеющим». Унер, кстати, был совершенно не согласен и в своей книге много сокрушался по поводу того, что Зеркало не уничтожили… Знаешь, иногда оно показывает удивительные вещи… но не каждому… оно любит шутить… Оно столько видело за свой век, менялись люди, города, страны, обычаи и мода, а оно наблюдало. Думаю, ему нравится путешествовать. Испания, Англия, Германия, Франция, Россия… Попроси, оно расскажет.
Он замолчал, а спустя секунду хлопнувшая дверь возвестила, что мы остались вдвоем: я и Зеркало Химеры. Теперь в оскале зверя мне чудилась насмешка. А отражения по-прежнему не было, только звезды, много-много золотых звезд.
Как там сказал Аронов? Зеркало любит шутить.
Творец
Странно, но работа застопорилась в самом начале. Обычно же это полупривычное состояние раздражительности и излишней требовательности к себе появлялось ближе к середине процесса, и тогда Ник-Ник злился, страдал и срывал злость на модели. С Айшей вообще получилось пройти весь путь без проблем, ее круглая жадная морда просилась на холст, требовала больше красок, больше жизни, больше внимания. А здесь? Один неверный штрих и придется все начинать сначала, может быть, именно эта точность и пугала?
Или все-таки стоит сменить обстановку? К примеру, переместится в квартиру, правда там этот… Конечно, Ивана можно попросить погулять, или просто выставить из квартиры, ничего не объясняя, да и не нужны Шереву объяснения, он и так все знает, понимает и не одобряет. Алкоголик несчастный.
Ксана, поежившись, поправила складку на платье. Ей было откровенно скучно. Дура, не понимает торжественности момента, ей бы чуть больше жизни, чуть больше огня, тогда, глядишь бы, и работа наладилась, а она сидит, разве что не зевает со скуки. Настроение окончательно разладилось. Редкие темные пятна на холсте не вызывали ничего, кроме глухого раздражения и желания выплеснуть на них ведро краски, чтобы цвет стал ровным и однообразным. Как в армии.
Армию Аронов ненавидел и о службе вспоминал с содроганием, сейчас-то просто: заплатил и сиди дома, а в его время невозможно было сделать карьеру, не отслужив. Нет, кое-кому это удавалось, но не Ник-Нику.
– Долго еще? – Спросила Ксана, меняя позу, всем своим видом она показывала, что устала и пора бы закругляться, да и сам Ник-Ни понимал, что сегодня ничего путного из себя не выжмет, но из голого упрямства да желания показать девчонке, кто в доме хозяин, продолжал стоять над мольбертом.
– Ник-Ник, у меня шея затекла, и ноги, и вообще я есть хочу… Завтра презентация, мне вставать рано… Скажи Лехину, что я, если буду работать столько, сколько он хочет, сдохну.
– Сама скажи.
Ник-Ник партнера понимал и целиком одобрял его действия, в плане зарабатывания денег равных Лехину не было. Вот и теперь Маратка прекрасно использует момент, раскручивает девочку, правда пока слабовато получается, народ больше на Шерева клюет, но скоро, совсем скоро ситуация изменится. Ждать недолго, но страшно, и с каждым разом все страшнее.
– Ник-Ник… – заныла Ксана, разом отгоняя и мысли, и страхи.
– Ладно, иди. Завтра в то же время, Лехин заедет.
Дневник одного безумца.
Я снова отвлекся – очень тяжело сосредоточится, мысли плывут, как облака на небе, такие же глупые и бесформенные. То вспоминаю твои похороны – дождь, высокая трава на кладбище, комки липкой черной земли, светло-желтый гроб и белое платье – то нашу первую встречу и пышные банты на косичках, то проклятый вечер в старом доме, когда я сбежал.
Тогда казалось, что я поступаю правильно, что ты сама должна принять решение и что ты обязательно его примешь, именно такое, как хочется мне.
Ты объясняла, как важен для тебя этот ребенок, а я… я пылал яростью и ненавидел. Впервые я ненавидел тебя, Августа. Не за то, что ты любила Арамиса, не за то, что забеременела от него, а за то, что эта беременность была желанной. Именно твоя любовь к нерожденному еще ребенку, к куче клеток, от которой при желании можно было бы избавиться, и убила меня.
Помнишь, ты спросила:
– Что мне теперь делать?
Ты ждала если не совета, то хотя бы понимания, а я ответил:
– Пойти и утопиться.
Прости меня, пожалуйста, я не понимал, что говорю.
Сколько раз потом я проклинал себя за эти слова. Сколько раз пытался внять собственному совету, но трусил. Сколько раз пытался забыть, и что толку…
Наш разговор закончился ссорой. Вернее, ссорился я, кричал, обзывал тебя всякими словами, требовал чего-то неисполнимого, а ты молчала. Почему ты не произнесла ни слова в ответ? Почему не заставила меня заткнуться? Не важно как – ответной руганью или пощечиной. Почему, Августа? Ты позволяла оскорблять себя? Не понимаю.
Ты сказала:
– Уходи.
Я ушел. Убежал, прочь от дома, берега и тебя, бродил весь день по улицам, разговаривая сам с собой, а когда пришел домой, узнал, что ты звонила.
Теперь я понял: ты что-то подозревала, надеялась на примирение и хотела попросить меня о поддержке. Я перезвонил, но…
– В больнице она, – твой отец не сразу понял, чего я хочу, он был пьян. Сколько себя помню, он всегда был пьян, наверное, за это его и выгнали из дипломатов. По-дурацки звучит, но не знаю, как сказать иначе. – Отравилась. Дура.
Для него весь мир делился на дураков и уродов, в зависимости от настроения.
– Весь туалет заблевала. Теперь убирай. Врач, урод, на взятку намекал…
Дальше я не стал слушать. Дальше… дальше не было ничего. Больница, пустая и холодная, бабки на лавочке, крашеные стены и пол с трещинками. Сколько я ждал? Не знаю. Я молился – не Богу, в то время не принято было обращаться к Нему – просто молился, обещая всякие глупости, что угодно, лишь бы ты выжила.
А медсестра не пустила к тебе. Неродственникам нельзя.
Из родственников у тебя отец-алкоголик и баба Света, которой из подъезда выйти тяжело. Ты умирала наедине с собой – дура-медсестра не в счет. Это страшно, умирать одному, теперь я понимаю. Ко мне тоже никто не придет, может быть, только он, Арамис, мой партнер, враг и твой убийца.
Спрашивал меня о самочувствии, сказал, что плохо выгляжу, отпуск предлагал. Скоро у меня будет отпуск, целая вечность отдыха.
Как там, Августа? Не очень страшно?
Химера
Лехин заедет… Ненавижу Лехина, и Аронова ненавижу, и Ивана тоже. Задолбали все трое. Один вечно всем недоволен, у второго настроение каждые десять минут меняется, третий… третий просто достал уже со своими расспросами. Ладно, я еще понимаю, когда любопытство проявляет девушка, но когда взрослый мужик начинает терзать тебя совершенно непонятными вопросами, вроде: «Что он говорил? Во что был одет? Какие краски использовал?». Да откуда мне знать, какие краски использовал Аронов, если меня к холсту и близко не подпускают?
Я чувствовала, что с этим чертовым портретом что-то не так. Ну скажите, зачем Аронову, занятому человеку, которому порой и поесть-то времени не хватает, вдруг строить из себя великого художника и часами торчать в мастерской. Если он художник, то почему я не видела его картин? Почему никто не видел его картин?
Девчонки в агентстве на мои вопросы о хобби Ник-Ника лишь удивленно пожимали плечами. Всякому и каждому было известно, что у Аронова одно хобби – его работа, а вот насчет живописи… Девчонки охотно и откровенно смеялись. Ник-Ник и живопись. Ник-Ник и кисти. Ник-Ник и лохматые, с сумашедшинкой в глазах непризнанные гении с Арбата. Все это совершенно не укладывалось в голове.
Впрочем, может девушки не хотели отвечать именно на мои вопросы. Я ведь соперница. Даже не так. Я – наглая, гадкая, отвратительная особа, которая своим появлением разрушила уютный мир дружного давным-давно сработавшегося коллектива «л’Этуали». Именно эту мысль они пытались донести до меня, именно поэтому фыркали и пожимали плечами, не давая себе труда задуматься над вопросом, именно поэтому делано и напоказ дружили друг с другом.
Пусть дружат, пусть изо всех сил выталкивают меня из своего неуютного, но очень красивого снаружи мира, пусть стараются, ничего у них не выйдет. Мое пребывание в их мире было определено очередным капризом Аронова, зафиксировано контрактом и оплачено деньгами, которые мне только предстояло отработать.
Зато мне разрешили возвращаться домой самостоятельно. Ну не то, чтобы самостоятельно: Эльвира, дождавшись конца очередного сеанса, вызывала такси, провожала меня к машине, а по прибытии домой я должна была отзвониться, но само путешествие… целые тридцать минут почти свободного времени. Мне не надо было играть роль, которая уж начала меня утомлять, не надо было улыбаться так, как учили, сидеть так, как учили, двигаться и говорить так, как учили. Можно было просто ехать и смотреть в окно…
Конверт пришел по почте, что само по себе было удивительно. Обычно почту доставлял Аронов и только Аронов. Священную тайну моего адреса Ник-Ник не доверял никому, правда, за Шерева поручится не могу, он вообще болтлив не в меру, но факт остается фактом. Мне пришло письмо. Упитанный конверт из желтой бумаги, целомудренно перетянутый розовым шнурочком и украшенный симпатичной открыткой. На открытке-то и стояли мой адрес и имя. Настоящее имя.
Говорить Ник-Нику или нет? Наверное, не стоит, конверт-то предназначается мне, а слушать очередную нотацию – как же, кто-то узнал мой адрес и имя – желания не было.
Квартира встречала пустотой и тишиной. Иван снова куда-то исчез, я уже начала привыкать к его непонятным отлучкам и вопросов не задавала. Да и кто я такая, чтобы спрашивать Великого Шерева о его личной жизни. Правда, сомневаюсь, что у него хватает сил еще и на личную жизнь, по моему предвзятому мнению вся личная жизнь Ивана вертелась вокруг одной-единственной вещи – выпивки. Джин был его другом, единственным и самым лучшим, водка – слегка поднадоевшей, но все же родной и по привычке любимой супругой, текила – любовницей, тоже привычной, но все еще привлекательной, мартини – советчиком, а холодное пиво – решением утренних проблем. Нельзя сказать, что я презирала Шерева, несмотря на алкоголизм и скверную привычку комментировать мои действия, Иван оставался величиной недосягаемой для критики.
Впрочем, не о нем сейчас речь. Забравшись с ногами на кровать, я вскрыла конверт. Нельзя сказать, что неожиданное письмо совсем уж не вызывало подозрений, наоборот, в голове вертелись всякие глупости, вроде сибирской язвы, тротила или редкого яда, который быстро и без проблем спровадит меня на тот свет. Но любопытство оказалось сильнее страха.
Внутри лежала газета. Обычная, среднестатистическая газета за тысяча девятьсот девяносто пятый год. Больше всего меня удивила именно дата. Тысяча девятьсот девяносто пятый… это же так давно… В девяносто пятом я была беззаботна и счастлива, выводила редкие прыщи на коже, шлялась с подружками по барам и обсуждала чужие романы. Между две тысяче седьмым и тысяча девятьсот девяносто пятым лежит целая вечность, а сплетни все те же. Женился, напился, развелся, изменил… только имена другие. Скучно.
Та самая заметка, ради которой мне и прислали газету, обнаружилась на третьей странице. Неизвестный доброжелатель любезно нарисовал черный контур вокруг статьи, чтобы я, не приведи Господи, не пропустила. Я и не пропустила.
"Как стало известно из достоверных источников, милая Элиз, первая звезда российских подиумов и счастливая новобрачная – напомним, что не прошло и полугода после свадьбы милой Элиз с неким господином К. – попала в аварию. Спешим уверить всех поклонников небесной красоты, что звезда осталась жива".
Точка. И сделанная от руки приписка "умерла спустя три дня, не приходя в сознание".
И как прикажете это понимать? Какое мне дело до "милой Элиз", умершей в девяносто пятом году? А, ну параллель, конечно, видна, она звезда и я звезда, она умерла и…
Но я не собираюсь умирать.
Сразу вспомнились испорченные туфли, стекло и кровь на ступнях… Глупости. Это очередная пакость от коллег, которым очень завидно. А зависть, как говорил кто-то из великих, – страшное чувство. И я засунула конверт вместе со статьей под матрас. Завтра. Я подумаю над этим завтра.
Якут
С малой исторической родины Аронова, капитан Эгинеев уезжал в приподнятом настроении, которое объяснялось весьма просто: Кэнчээри очень рассчитывал, что теперь дело с расследованием пойдет легче. Пускай работает он неофициально, пускай никому больше нет дела ни до Сумочкина, ни до Подберезинской, пускай родная сестра считает это копание в прошлом блажью и профессиональным сдвигом психики, но бросать начатое Кэнчээри не собирался. И не потому, что надеялся добраться до подозреваемого, все-таки капитан Эгинеев был человеком благоразумным и здраво оценивал собственные силы, а потому, что само действие доставляло ему удовольствие. Наверное, сказывались гены предков-охотников…
Но в конечном итоге, красивого расследования не получилось. Во-первых, начальство, словно очнувшись от долгого сна, вспомнило про капитана Эгинеева и нагрузило последнего работой, да так, что свободного времени почти не осталось. Во-вторых, то что осталось, уходило на Верочку, точнее на размен квартиры. И эти каждодневные путешествия по Москве, одинаково захламленные подъезды, одинаково неуютные дворы и одинаково чужие квартиры выматывали куда сильнее работы. Эгинееву по ночам снились текущие трубы, совместные санузлы, застекленные или незастекленные балконы и многое, многое другое.
Редкие свободные минуты, когда Верочка была слишком занята, чтобы куда-либо ехать, уходили на отдых. Нет, Эгинеев честно пытался продолжить расследование, и даже сделал несколько пометок в своем журнале, но дальше пометок дело не шло.
А потом вечером Верочка, вернувшаяся с очередной «закрытой» вечеринки, «порадовала»:
– У твоего Аронова новая девочка.
– Что? – Эгинеев не сразу понял, о чем речь. Ему сильно хотелось спать, но по старой привычке он ждал возвращения Верочки – мало ли что может произойти.
– У Аронова, говорю, новая модель появилась.
– И как?
– Нормально. – Верочка пребывала в замечательном настроении и желала поговорить. – Худющая, бледная как смерть и волосы синие. Этакий гибрид между Мальвиной и вампиршей. Платье отпадное, это да… Представь: верх глухой, но плечи голые, а низ рваный и отделан кружевом… Нет, ну я не понимаю, почему вокруг этих вешалок так бегают. В ней же ничего нет, ну совершенно ничего, обычная тощая баба, а Аронов поработал и, здравствуйте, модель получилась.
– А та, другая, что с ней будет? – Эгинеев помнил круглое лицо, косички и меха, помнил и не понимал, зачем менять подобную красоту на что-то другое.
– Понятия не имею. Может, замуж выйдет, может, в другую компанию уйдет. Девчонки, правда, говорили, что Айша не из тех, кто тихо уйдет в сторону, там даже скандал был, ну то есть не сегодня, а раньше, про него писали. Жалко, там меня не было…
Верочка всегда жалела об упущенных скандалах, она испытывала странное, на взгляд Эгинеева извращенное удовольствие, наблюдая за тем, как люди выясняют отношения.
– Я-то сама с ней не встречалась, но поговаривают, будто эта Айша пьет как лошадь, а как напьется, так отношения выяснять лезет. Все бы отдала, чтобы посмотреть, как эти красавицы между собой разбираться станут…
А на следующее утро Эгинеев впрвые увидел Ее. Он сразу понял, что это – именно она, та самая «новая модель», о которой говорила Верочка, потому что все другие модели были всего-навсего красивы, а эта… эта была неповторима. Уникальна, как Кох-и-Нор, и невообразимо прекрасна…
Синие волосы. Только ядовитая на язык Верочка могла назвать цвет Ее волос синим, на самом же деле в языке не существовало слов, чтобы описать этот легкий и вместе с тем вызывающе откровенный оттенок. Тень воронова крыла, холод январской ночи и горсть сапфиров в ладони… Эгинеев готов был любоваться портретом вечно, он даже купил глупый женский журнал, единственным достоинством которого было Ее лицо на обложке.
Эгинеев влюбился.
В волосы, в печальную улыбку, в желтые кошачьи глаза и маску, которая была неотъемлемой частью этого совершенного лица. Жаль, что на фотографии не видно, из чего она сделана. Эгинееву безумно хотелось прикоснуться, причем именно к маске, узнать, какая она на ощупь: гладкая, как мокрая кожа, или ласково-шершавая, совсем как Верочкины бархатные брючки.
Аккуратно отрезав страницу с фотографией, сам журнал Эгинеев выбросил. Подумал было купить рамочку в переходе метро, но потом решил, что снимок в рамке будет выглядеть двусмысленно, а значит по отделению пойдут гулять дурацкие шутки про чукчу, который втюрился в красивую картинку.
Интересно, как ее зовут?
Моника, Сюзанна, Августа…
Августа. Мысли повернули в другую сторону и Эгинеев, свернув лист в трубочку, чтобы не помялся, на некоторое время забыл о прекрасной незнакомке. Августа – очень необычное имя. И Айша тоже необычное имя. Аронов вообще любит необычные имена, он сам об это сказал. Но возможно ли, что корни этой любви лежат в далеком прошлом? Допустим, Аронов любил Августу, потом они поссорились, и девушка покончила жизнь самоубийством? А дальше что? Верочка в период увлечения психологией как-то прочла целую лекцию про воспоминания, и Эгинеев твердо запомнил, что как бы ты не отбивался от неприятных воспоминаний, они все равно вылезут наружу. Может, у Аронова так же? Он хочет забыть Августу, но по странной прихоти дает своим девушкам очень необычные имена.
Или к черту психологию? И фотографию заодно. Глупость какая, эта любовь с первого взгляда… В его-то возрасте. При его-то скептицизме… Если бы не вчерашний разговор с Верочкой, он бы эту фотографию и не заметил.
Но глаза-то, глаза… Разве у человека могут быть желтые глаза?
Химера
Второе послание обнаружилось там же, где и первое – то есть в почтовом ящике. И почему меня это не удивляет? Розовый конверт, наводящий на мысль о признаниях в любви, стишках и сердечках, розовая ленточка и газетная вырезка внутри. На сей раз в статье говорилось о преступлении "совершенном группой лиц по предварительному сговору", лица – надо думать те самые – прилагались в виде черно-белой фотографии. Лица, кстати, совершенно стандартные, обычные пацаны, еще не мужчины, но уже не подростки. Рядом еще одно фото – красивая темнокожая женщина с надменным взглядом королевы. Жертва.
Некая Анна Лютина. Знакомое лицо, до боли знакомое… оно ассоциируется с шубами, апельсиновым соком и драгоценностями. Алые рубины на темном шоколаде. Я вспомнила. Когда-то это лицо украшало все, ну или почти все, рекламные щиты Москвы, а если не лицо, то ноги, бюст или попа – зависело от рекламируемых товаров. Когда-то я завидовала этой смуглокожей девушке с очень русским именем Анна, и мечтала быть похожей на нее. Я покупала крем для загара и часами лежала на крыше, надеясь, что кожа хоть немного потемнеет, мазала лицо темным тональником, вырисовывала «египетские» стрелки и покупала бордовую помаду. Как у нее. В то время все девчонки хотели стать ею. В Москве появились целые стайки мулаток, безвкусно накрашенных и откровенно поддельных.
Ник-Ник говорил, что красота – в индивидуальности, кажется, я начинаю понимать, что он имел в виду.
Анна умерла… Помню, об этом говорили в новостях, и я плакала…
А потом пришли другие, новые богини, которым тоже можно было подражать, и про Анну забыли. Грустно. И еще очень неприятно на душе, будто заглянула в запертую комнату, в которую ни в коем случае нельзя было заглядывать.
Самое отвратительное, что на полях заметки имелась сделанная от руки приписка, снова несколько слов, зато каких! «Думаешь, это случайность?»
Случайность? Преступление, совершенное группой лиц по предварительному сговору не может быть случайным. Но я чувствовала, что спрашивают не о самом убийстве и не о преступниках. Спрашивают о смерти, совсем как в прошлый раз.
Элиз, Анна… они совсем не похожи друг на друга. И я не похожа на… Айшу. Ну конечно, Айша, эта круглолицая стерва все никак не успокоится. Стекла в туфлях ей показалось мало, теперь решила потрепать мне нервы. И Ник-Ник предупреждал. Пугает, значит. Таинственные конверты, непрозрачные намеки… вполне в ее стиле. Странно, но злости не было, я даже в чем-то понимала Айшу: тяжело видеть, как твое законное место занимает другая, тяжело отступать, и уступать тоже тяжело. Она пыталась бороться, а в результате осталась без работы, теперь мстит.
Глупо. Нам надо встретиться и поговорить. Вдвоем, на нейтральной территории, к примеру в кафе… нет, в кафе нельзя, донесут Аронову, он орать станет. Ладно, что-нибудь придумаю. Телефон Айши у меня был, подумать страшно, сколько я за него заплатила – хотела подстраховаться на всякий случай, ну мало ли что произойти может – и вот пригодился.
Трубку сняли на пятом гудке.
– Слушаю. – Голос у нее был неприятно-колючий, раздраженный.
– Айша?
– Нет, блин, матерь божья. Чего надо?
– Это… – я на секунду замялась, не зная, как представиться. – Это Химера. Нам надо встретиться, поговорить…
Она согласилась сразу. Я настраивалась на уговоры, возмущение или открытый посыл на три буквы, но Айша спокойно сказала:
– Пиши адрес. Жду.