Глава 6
К вечеру мы достигли запланированной поляны у слияния двух ручьев - места, хорошо известного обозникам. Пока мужчины распрягали лошадей, ставили походные заслоны из телег и разводили костры, я с Яриком отправилась на «вечернюю добычу».
- Теперь ищем не только зелень, - сказала я ему по дороге к воде. - Смотри под ноги. Вот этот мох, светло-зеленый, пушистый, называется ягель. Его можно заваривать от кашля. А вот кора с этой упавшей ольхи - видишь, внутри розоватая? Если ее поварить, получится краска. Она покрасит и ткань, и дерево. Нам теперь все в хозяйстве пригодится.
Ярик внимательно слушал, его взгляд стал цепким, изучающим. Он очень быстро учился. Это был мой самый ценный дар ему здесь и сейчас.
Ужин предстояло готовить на всех, и Соня, к моему удивлению, просто молча указала на самый большой котел и припасы: мешочек с ячневой крупой, лук, остатки вяленой рыбы и сало. - Руководи, - буркнула она. - А я сейчас картошку почищу, что осталась.
Картошка! Это было сокровище. - Отлично, - обрадовалась я. - Тогда будет нам сегодня праздник! Ярик, вот тебе задача: набери плоских камней, и хорошенько промой их. И набери больших листьев лопуха, видишь, у ручья? Штук десять.
Пока он занимался этим, я занялась крупой. Ячневую крупу я не стала просто засыпать в воду. Для начала я растопила в котле небольшой кусочек сала, обжарила на нем до прозрачности нарезанный кубиками лук, а потом всыпала саму крупу и, помешивая, томила ее пару минут, пока каждая крупинка не пропиталась жиром и луковым ароматом. Запах был простой, но такой домашний, что у многих защекотало в носу. Потом залила все водой, добавила соли и нарезанную кусками рыбу.
- А теперь главный секрет, - сказала я Ярику, который уже разложил передо мной плоские, нагретые у костра камни и промытые листья лопуха. - Картошку мы запечем по-походному.
Я разрезала каждую картофелину пополам, густо посолила срез, приложила его к раскаленному камню, где он зашипел, а сверху накрыла листом лопуха, создавая маленькую пароварку. Таких «печек» мы сделали штук двадцать. Пар от листьев смешался с дымом костра, и запах стал волшебным - дымным, земляным, с обещанием хрустящей корочки.
Гриша, проверявший упряжь, проходя мимо, остановился и постоял минутку, наблюдая за этим процессом. Он ничего не сказал, но его взгляд на нагретые камни и листья был красноречив: «Хитро».
Когда каша была готова, а картошка пропечена - с хрустящей, соленой корочкой снизу и нежной, тающей внутри, то сразу началась раздача. Молчаливый обозник по имени Степан, здоровенный детина, взяв свою порцию, вдруг произнес, обращаясь ко всем: - Как в детстве, из бабушкиной печи. Спасибо, Зоя.
Это короткое «спасибо» прозвучало искреннее любой длинной речи. И другие закивали. Ели не торопясь, смакуя, облизывая пальцы. Даже суровый Гриша, отойдя в сторонку, доел все до крошки, а потом аккуратно обглодал картофельную кожуру.
После ужина, в сумерках, когда небо на западе полыхало персиковым и лиловым, люди не сразу разошлись спать. Кто-то чинил обувь, кто-то тихо переговаривался. Я сидела, обняв Ярика, и смотрела на огонь. И тогда из темноты, от телег, послышался тихий, немолодой голос. Кто-то начал напевать. Негромко, вполголоса, старую, как мир, песню о дальнем пути.
«Ой, да не вечер, да не вечер… Мне, младешеньке, не спается…»
Песня была простая, бесконечно грустная и бесконечно утешительная. И к ней, как ручейки к реке, стали подключаться другие голоса. Мужские, хриплые, нестройные. Они пели не для зрителей, а для себя. Для этой ночи, для усталости в костях, для дороги, что позади, и для неведомой, что впереди.
Ярик притих, слушая. Я чувствовала, как его дыхание выравнивается, как он погружается в этот коллективный, почти мистический покой. И сама я не удержалась. Когда пришел знакомый запев, мой голос тихо вплелся в общий строй. Я не знала всех слов, но подхватывала мотив.
Песня стихла так же естественно, как и началась. Люди стали расходиться. Гриша, проходя мимо, бросил мне и Ярику свернутый в трубку овчинный полушубок. - Ночью роса. Холодно будет. На двоих хватит. Я взяла полушубок, кивнув в благодарность.
Когда костер догорел до углей, и Ярик уснул, укутанный в теплую, пахнущую дымом овчину, я еще долго сидела, глядя на звезды. Где-то кричала сова, трещали сучья. А в груди у меня пела своя тихая мелодия. Песня из смеси запахов хвои и тлеющих углей, вкуса печеной картошки на языке, памяти о дружном хриплом хоре и тепле спящего ребенка у бока.
Заречье, - подумала я без страха, почти с нежностью. - Мы уже в пути. Тишина, наступившая после песни, была особенной. Она состояла из потрескивания остывающих углей, из ровного храпа уставших мужиков, из легкого поскрипывания телег, остывающих после дневного хода. Я сидела, подтянув колени к подбородку, укутавшись вместе с Яриком в грубый, но безмерно ценный полушубок Гриши. Ребенок, наевшись и наслушавшись песен, заснул почти мгновенно, доверчиво уткнувшись мокрым носом мне в бок. Его дыхание было ровным и глубоким - дыханием человека, который чувствует себя в безопасности.
Я смотрела на звезды. Здесь, вдали от любых огней, они казались целыми мирами, россыпью алмазной пыли на бархате неба. Млечный Путь тянулся через весь небосклон, как туманная, сияющая река. И в этой грандиозной тишине мое собственное «я», такое маленькое и растерянное, начало понемногу успокаиваться, находить свое место в этой необъятной вселенной.
Тихие шаги заставили меня обернуться. Гриша. Он нес два берестяных корешка с дымящимся чаем. Протянул один мне. - Бери. Чай из иван-да-марьи и чабреца.
Я взяла, поблагодарила кивком. Напиток был горьковатым, травянистым, но после него по телу разливалось согревающее тепло. Он присел напротив, на другое бревно, и долго молча смотрел в угли, раскуривая свою вечную трубку. Дымок, терпкий и пахнущий сушеными яблоками, смешивался с запахом хвои и ночной сырости. - Завтра к полудню будем, - сказал он наконец, не поднимая глаз. Голос был низким, приглушенным ночью.
- В Заречье. Тебе еще раз подумать даю. Последний.
Я ждала. Знала, что сейчас будет не просто информация. Будет исповедь. Или предупреждение.
- Деревня… была хорошей, - начал он, и в его голосе прозвучала непривычная носка. - Не богатой, нет. Но крепкой. Дома добротные, из сосны да лиственницы. Река полноводная, луга заливные, лес по буграм - грибной, ягодный. Жили… да как все. Работали, справляли праздники, рожали детей. - Он затянулся, выпустил дым. - А потом пришла лихорадка, в самом начале зимы. Сначала на скот. Корова за коровой… мычали, кровью исходили. Потом… люди. Сперва старики да дети. Потом и крепкие мужики стали падать. Жар, кости ломит, а потом… кашель. С кровью. И все. Ни знахарки, ни бабки-шептухи - ничего не брало. Как чумные, боялись к ним подходить. Так и умирали, кто в избе, кто в хлеву…
Он замолчал. В тишине было слышно, как где-то далеко, на другом конце поляны, всхлипнул во сне один из обозников. Я не дышала, сжимая в ладонях теплый корешок. Перед глазами вставали жуткие картины, но я гнала их прочь. Мне нужны были факты, а не эмоции.
- Сколько? - тихо спросила я. - Из шестидесяти дворов… сейчас жилых от силы двадцать. Да и в тех - вдовы да старики, да ребятня сирая. Молодежь, кто выжил, разбежалась, как только смогла. Страшно. Тоска. - Он посмотрел на меня, и его глаза в отсветах костра были темными, как колодцы. - Земля теперь пустая. Дома стоят с выбитыми окнами, словно глазницы. Огороды лебедой да крапивой заросли. Поля… поля некому пахать. И тишина там… не такая, как здесь. Тяжелая. Гнетущая. Как будто сама земля стонет.
В его рассказе было не только горе. Была личная вина. Потом я узнаю, что его сестра с мужем жили в Заречье. И они там остались навсегда. И теперь каждый рейс для него - это паломничество на могилу, которую он даже не может найти, потому что хоронили в спешке, в общей яме.
- А почему… почему ты думаешь, что мне там место? – спросила я, обнимая спящего Ярика. - Я же чужая. И с ребенком. Лишний рот в голодное время.
Гриша резко, почти сердито, Потому что ты смотришь не как бедная сиротка, а как хозяйка. Оценивающе.
- Он ткнул пальцем в мою сторону.
– Ты, говорят, на развалюху свою в городишке смотрела не с плачем, а с мыслью, как ее чинить. И кабак этот вонючий ты не как тюрьму воспринимала, а как… как мастерскую. Где можно что-то наладить, улучшить. Тебе не подачку нужно, а точку опоры. Пусть самую кривую и гнилую. - Он выдохнул.
- А там… там все точки опоры рухнули. Им нужен не просто работник. Им нужна… закваска. Кто увидит не смерть, а пустые грядки. Не тишину кладбища, а тишину… ожидания. Пока семена взойдут.
Его слова падали в ночную тишину, как камни в черную воду. Они вызывали круги странного, трезвого понимания. Он был прав. Совершенно прав.
Я посмотрела на свои руки, освещенные багровым светом углей. Руки гончара, которые теперь знали тяжесть котла и нежность детского затылка. А потом представила себе эти руки, берущие комок холодной, заброшенной земли. Разминающие его. Сеющая семена в пустые грядки. - Староста… Лука, говоришь? - спросила я. - Да. Дед. Ему за семьдесят. Потерял в мор двух сыновей и внука. Держится на одном упрямстве. Как дуб корявый, которого буря сломить не смогла. Он тебя прощупает. Жестко. Не жди ласки. - Я и не жду, - честно сказала я. - Жду шанса. - Шанс он, может, и даст. Испытательный срок. Дом какой-нибудь на отшибе. Скажет: «Живи, если выживешь. Если землю поднимешь - твоя». - Гриша встал, разминая затекшие колени. - Решай, Зоя. Утро вечера мудренее. Но если ехать - надо быть готовой не к трудностям. К отчаянию. К тому, что вокруг будут не живые люди, а тени. И зажечь в них свет… это самое трудное.
Он ушел, растворившись в темноте между телегами.
Я осталась одна. Точнее, не одна - с дыханием Ярика, с бескрайним звездным небом и с тяжелыми, но честными словами Гриши. Пустые дома. Пустые грядки. Тени людей. Страх шевельнулся, холодный и липкий. Но я позволила себе его ощутить, а потом - отодвинуть. Как отодвигаешь ненужный ком глины от основного куска.
Я представила Заречье. Не как кладбище, а как… чистый лист. Страшный, трагический, но - чистый. Глину, замешанную слезами и смертью. Ужасный материал. Из самой испорченной, загрязненной глины, если ее правильно очистить, отмучить, дать время отлежаться, можно вылепить что-то прочное. Не ажурную вазу, нет конечно. Грубую, простую, но невероятно крепкую чашку для повседневного кваса. Ту, что не разобьется от любого удара.
И в этой чаше можно будет вырастить новую жизнь.
Я допила холодный, горьковатый чай до дна. Прижалась щекой к колючей, пахнущей дымом шерсти полушубка. Ярик во сне пробормотал что-то и крепче обнял меня за бок.
- Все будет хорошо, солнышко, - прошептала я ему и звездам. - Мы найдем наш дом. И мы вдохнем в него жизнь. Я знаю, как это делать.
Это была не бравада. Это было знание ремесленника, дошедшее из глубины души. Любую форму можно испортить. И любую форму - даже самую безнадежно испорченную - можно переделать. Нужны лишь три вещи: глина, огонь и бесконечное, упрямое терпение.
Глина у нас будет. Огонь - в нашей воле. А терпения… терпения у нас, выживших, было с избытком.