Часть 2. Coffea arabica · Глава 18

Глава 18

— Не понимаю, — заявляет Ирина, со стуком возвращая на стол опустевший бокал на тонкой ножке. — У вас же квартира есть. Почему вы до сих пор ютитесь в этой съёмной хате в жопе мира?

— Не у нас, а у Асеньки, — поправляет Никита, наливая Ирине новую порцию вина и бросая на меня косой взгляд.

Я выдавливаю натянутую улыбку, показывая, что не имею ни малейшего желания снова об этом разговаривать. Потому что с тех пор, как я забрала у нотариуса ключи от квартиры отца и положила их в маленький внутренний карман сумки, под замок, я ни разу их оттуда не доставала, а вот с Никитой мы спорили по этому поводу неоднократно. Сначала он предлагал переехать в ту квартиру, потом — сдать её, потом — продать и купить другое жильё. Ну или хотя бы положить деньги в банк, чтобы приносили проценты. Может, их даже хватит на машину. Я упрямо отвергала все его идеи, не хотела возвращаться туда, не хотела думать об этом месте, не хотела ничего решать. Слишком много демонов было замуровано в тех стенах.

Сегодня мы празднуем день рождения Никиты. Раскладной стол посередине комнаты, майонезные салаты, которые я нарезала с самого утра, небольшой круг общих друзей. Вернее — его друзей: Соньки с Матвеем не было, у них с Никитой как-то разладилось после той несостоявшейся поездки в Питер. Мне казалось, что Сонька обиделась. Соньке казалось, что Никита — зло, но я не желала её слушать.

— Всё равно не понимаю, — не унимается Ирина. — Мы с Русом с таким трудом набрали на первый взнос по ипотеке, а у вас…

— Знаешь, Ирка, — перебивает её Никита и под одобрительные смешки друзей пускается в объяснения хитросплетений наших отношений с недвижимостью, говоря что-то про моих тараканов, которые, по его словам, и не мадагаскарские даже, а особые, селекционные, размером с таксу.

И почему-то именно в этот момент я внезапно чувствую, что… всё, отрезало.

Не могу понять, почему сейчас, а не, например, вчера утром, когда я случайно постирала его белую футболку со своим красным носком, и она превратилась в смешную розовую. Я радовалась, что и у нас наконец случилась эта классическая история, а Никита закатил мне скандал — такой, что веселье как рукой сняло, и я долго извинялась и обещала купить ему пять белых футболок.

Или, например, не две недели назад, когда мы проводили пятничный вечер у телевизора с пивом и копчёными куриными крылышками. Никита щёлкал пультом, попал на трансляцию соревнований по спортивной гимнастике и, пьяно хихикая, заявил, что он тоже гимнаст. На мой вопрос, с чего бы это, он разразился новой порцией смеха и сказал, что потому что каждый вечер засыпает на бревне. Мне показалось, что мне на голову вылили ушат ледяной воды, но я промолчала. Проглотила.

Или, например, год назад. Когда на самом деле должно было отрезать.

Тогда Руслан, смуглый красавец, а ещё сосед, школьный друг и сослуживец Никиты, женился на Ирине. Свадьба проходила в области, в их родной деревне, и мы с Никитой были приглашены, только прямо перед отъездом у меня разыгралась сильнейшая дисменорея с ужасными спазмами, острой болью, головокружением и рвотой. Сначала я привычно пыталась спастись обезболивающим, но потом по пути в туалет вдруг потеряла сознание. Придя в себя, я испуганно попросила Никиту вызвать скорую.

Мне сделали укол, прописали постельный режим минимум на сутки, рекомендовали посетить гинеколога и бросить курить. Провожая бригаду, Никита так показательно хмурился, что я, проваливаясь в сон, сказала ему ехать на свадьбу, всё-таки лучший друг женится, и пожелала хорошо провести время.

Он и провёл его хорошо. С Викой.

Вернулся дёрганым и замкнутым, но я решила, что это от переизбытка впечатлений. За три года отношений я так привыкла ему доверять, что даже не смела заподозрить, что что-то пошло не так. Внезапный букет роз в понедельник объяснила тем, что соскучился. Необоснованные претензии и раздражительность во вторник списала на усталость на работе. А не выпускал телефон из рук — ну, читает форумы или ищет подработку, не знаю, неважно.

Только и Никита привык мне доверять, поскольку в чужих вещах я не роюсь и истерик не закатываю, поэтому однажды оставил-таки телефон на диване рядом со мной. Всего на пару минут. Но их хватило, чтобы я чисто машинально глянула на экран, почувствовав вибрацию от входящего сообщения.

Глупо вышло. Я крикнула ему, что Вика скучает и спрашивает, когда он приедет. Мало ли, кто такая эта Вика. Вдруг так девчонка из магазина видеоигр, в котором Никита покупает свои стрелялки, сообщает, что у них новый завоз. Или бухгалтер с работы намекает, что пора бы получить зарплату. Только когда Никита с перекошенным лицом появился в дверях комнаты, я догадалась, что нет, это не какой-то забавный шифр. Это другое. То самое, от чего разбиваются сердца. И спросила, кто такая Вика.

Они все были одноклассниками — Руслан, Ирина, Никита, Вика. Жили рядом, дружили всё детство. И если первые додружились до свадьбы, то у Никиты с Викой не срослось. Она была его первой любовью, которая не дождалась его из армии и была вычеркнута из жизни на несколько лет. А тут он увидел её, повзрослевшую, похорошевшую. Выпитый алкоголь, витавшие в воздухе свадебные ароматы любви, проснувшиеся воспоминания — и что-то ёкнуло. Они танцевали. Разговаривали. Целовались. Он клялся, что больше ничего не было. У меня так звенело в ушах, что я не могла расслышать его слов.

Мы полночи просидели на кухне. Курили одну сигарету за другой, пока не слезла кожа с гортани. Никита говорил. Рассказывал что-то про закрытые гештальты, про слишком много алкоголя, про помутнение рассудка, про «я сама виновата, что не поехала», про «он сейчас же удалит её номер из телефона и больше никогда ей не напишет». Просил прощения. Раскаивался. Был готов собрать вещи и уехать. Умолял позволить ему остаться. Признавался в любви. Сожалел. Злился. Снова сожалел и обнимал мои колени.

Я молчала. Силилась понять, где я совершила ошибку. Я же старалась быть идеальной девушкой. Готовила эти бестолковые ужины, хотя никогда не любила стоять у плиты. Натирала полы и зеркала, хотя предпочитала проваляться полдня с книжкой. Покорно ездила помогать его родителям вместо встреч с подругой. Усердно стонала по ночам, потому что в Сонькиных «Космополитэнах» писали, что мужики любят шлюх в постели, а не фригидных женщин, как я. Три года я думала, что у нас всё прекрасно, что Никита — моя семья, долгожданная и выстраданная. А ему потребовался один выходной, чтобы забыть обо мне, о нас.

Вот тогда и должно было отрезать, но нет. Никита попросил дать ему второй шанс. А я была настолько разбита, пуста и безвольна, что дала.

И ещё целый год притворялась, что всё в порядке. Заклеивала скотчем трещины в бетоне. Улыбалась, срываясь на внезапные слёзы в автобусе по пути домой, в офисном туалете или в очереди на кассу в супермаркете. Строила планы, до боли впиваясь ногтями в ладони, потому что не была уверена, что они сбудутся. Только Сонька понимала, что всё происходящее нездорово. Она качала головой и аккуратно намекала, что эти отношения токсичны, но я в сердцах кричала, что никто меня больше не полюбит. Никто!

…Звенят бокалы, разговоры о моей квартире и моих тараканах быстро забываются, сменяются другими. Кто-то вспоминает армейские байки, кто-то жалуется на начальство, кто-то предлагает пойти перекурить, кто-то настаивает, что сейчас ещё по одной — и пойдём. Я катаю консервированную горошину вилкой по тарелке, дыша через раз. Потому что совершенно точно отрезало.

Я не хочу больше тут быть. Я не хочу больше быть с Никитой.

Потому что он никогда не любил меня. Он самоутверждался за мой счёт, питался моей энергией, получал удовольствие от того, что я всегда верной собачонкой была рядом. Но не любил.

Начиная с того дня на вокзале, когда вынудил меня пойти с ним на свидание, заставив почувствовать себя виноватой в том, что перепутала дни, а ему пришлось ночевать в зале ожидания и покупать второй букет. Но я ничего ему не обещала.

Или когда, несмотря на мои протесты, начал звать меня булочкой или солнышком, которое в его исполнении звучало как «слонышко», тем самым внушив мне, что я толстая, заставив годами сидеть на мучительных диетах, худеть, толстеть и покрываться растяжками. Но я никогда не была толстой, я была нормальной. Это он не вышел ростом и шириной плеч, а отыгрывался на мне.

Или когда упрекал меня, что я слишком много времени уделяю учёбе, потом — работе, потом — какому-нибудь фикусу. Что я не отвечаю на телефон, когда он звонит. Что забываю о том, что мы будто бы о чём-то договаривались. Что слишком заморачиваюсь из-за каких-то ничего не значащих поцелуев с Викой. Что сама вынудила его.

Я была виновата во всём, абсолютно во всём, и я искренне в это верила и пыталась искупить вину. Конечно, я виновата. Я сломанная и неполноценная, такие всегда виноваты. И любовь Никиты — это моя удача, благословение и высшая награда.

Только это не любовь была, а эмоциональное насилие. Он не принял меня, сломанную и неполноценную, а попросту доломал.

Никита никогда не любил меня. А ещё сильнее я не любила себя, пока была с ним.

И я почему-то понимаю это только сейчас, воткнув зубчик вилки в треклятую горошину.

Четыре. Года. Спустя.

Бесшумно отодвигаю стул, встаю из-за стола и выхожу из комнаты.

— Ась! — кричит Никита мне вслед. — Принеси ещё картошечки, а то тут закончилась!

Взрослые люди расстаются красиво. Озвучивают свои претензии, обосновывают своё решение, прощаются и расходятся, иногда — друзьями. Взрослые люди не устраивают показательных выступлений в присутствии десятка гостей. Взрослые люди хотя бы говорят вежливое «Прости, но я тебя не люблю».

Мне двадцать четыре года, но я ни разу не взрослая. Я всё та же до смерти перепуганная семнадцатилетняя выпускница, напившаяся водки из горла, кинувшая свою золотую медаль в реку и решившая рваться на свободу, чего бы ей это ни стоило. И я устала просить прощения. Устала быть удобной.

Поэтому я появляюсь в дверном проёме в куртке и с сумкой на плече. Несколько секунд всматриваюсь в лицо Никиты, уже ничего, совершенно ничего в нём не ища, лишь замечая, как в немом вопросе его брови ползут на лоб.

— Ась?

В голосе угроза. Я научилась различать все эти крошечные оттенки и понимать, что опять что-то делаю не так, в чём-то провинилась. Только больше это на меня не действует.

— Никит, — говорю я. — С днём рождения. И иди на хуй.

* * *

У меня есть правила. Свои всегда и никогда. Например, я всегда держу рабочие дела в полном порядке и никогда не связываюсь с несвободными мужчинами. Правда, на деле получается, что я могу довести рабочие дела до состояния хаоса и просить несвободного мужчину помочь мне с ними разобраться, да так, что в результате он становится свободным.

Но одно своё никогда я ни разу не нарушала. Пока. Я никогда не давала людям вторых шансов. С того момента, как однажды дала, а потом горько об этом пожалела.

Возможно, если бы мы с Никитой расстались вовремя, мне бы не было так больно. Возможно, я бы не препарировала наши отношения годами, не пыталась анализировать их, не задыхалась под тяжестью ночных рефлексий. Возможно, я бы смогла запомнить только хорошее, выпрямиться и пойти дальше.

Возможно, я бы не убедила себя, что меня нельзя полюбить.

Пётр в моей жизни появился внезапно и за короткое время, казалось, пошатнул мои убеждения. Но потом всё встало на места: стоило мне подумать, что он особенный, стоило помечтать о чём-то большем, чем просто секс, как он выбрал другую женщину. Напомнив, что я не создана для любви.

Несложно было в последнее время позволить себе немного вольностей, ведь наша с Петром химия никуда не делась. Смаковать его внимание, нежиться под его взглядами, упиваться собственными фантазиями, гореть от единственного прикосновения. Знать, что хожу по лезвию, грызть себя по ночам, но не предпринимать никаких попыток, чтобы это остановить. Потому что где-то в глубине души я знала, что за рухнувшими стенами остались плотно запертые ворота, за которые я никогда его не пущу. Даже если очень захочу.

Потому что я не даю вторых шансов.

Когда-нибудь он обязательно поймёт, что та настоящая я, которая сейчас, недопокорённая, как массив Винсон или Эверест, кажется ему интересной, на самом деле неполноценная дурочка с селекционными тараканами размером с таксу. И её нельзя полюбить.

А если по нелепой случайности не поймёт, то к тому времени я сама съем себя изнутри, потому что не забуду, что когда-то он выбрал не меня.

И когда сейчас, в крошечной кладовке, освещённой лишь светом одной тусклой лампочки под потолком, Пётр предлагает мне быть вместе, всё, что я могу ответить, — это…

— Нет.

Ведь только так я могу уберечь нас обоих от той невыносимой боли, которая когда-нибудь обязательно нас настигнет. Она всегда настигает.

Он смотрит на меня неотрывно, в тёмных глазах вопрос. Но как, какими словами мне объяснить, что я хочу быть с ним, хочу! Но не могу. Не смогу ещё раз.

— Но между нами что-то было, — тихо говорит он.

— Было, — соглашаюсь я.

— Закончилось?

Если бы. Тогда всё, наверное, далось бы куда проще.

Я не отвечаю. И тогда Пётр тяжело вздыхает и выходит из кладовки.

Втягиваю воздух ртом — рвано и до боли в груди. Опускаю голову, закрываю глаза ладонями, пытаюсь ухватить стремительно расползающуюся внутри пустоту, не дать ей заполнить меня всю. Могла ли я поступить по-другому? Могла ли наплевать на свои принципы и довериться ему — ему, тому, с которым всегда всё было по-настоящему, я же знала это, я чувствовала, несмотря ни на что! Могла ли? Могла?!

Хочется что-то разбить, сломать, разорвать на части, а потом упасть и вдоволь порыдать, но я умею разрушать только самоё себя, а все слёзы давно выплакала. Поэтому ещё какое-то время стою в окружении пакетов с мукой и банок с консервированными фруктами, а потом возвращаюсь к работе.

В другой день она бы, может, и не отвлекла от сжирающей меня изнутри пустоты, но сегодня катаклизмы продолжают сыпаться один за другим как из рога изобилия, заставляя забыть обо всех личных проблемах.

Выясняется, что у нашей поэтессы Марьяны Тумановой есть райдер, который мы не получили. Возможно, потому что она отправила его нам голубиной почтой, она вполне эксцентрична для такого. Окольными путями раздобыв-таки нужный список, мы сначала переглядываемся, а потом я бегу в элитный супермаркет за бутылочкой комбучи с лавандой, к Соньке в офис — за баночкой органического гречишного мёда с пасеки Пчёлкиных и в магазин индийских благовоний — за пало санто.

К моему возвращению Наташка огорошивает Надежду новостью, что родительское собрание перенесли на сегодня, и сначала Надя пытается уговорить дочь притвориться сиротой, но потом сдаётся и уезжает, умоляя меня встретить поэтессу и проследить, чтобы мероприятие хотя бы началось без эксцессов.

Где-то тут у Риты рвутся колготки, у Майи Давидовны пригорает киш со шпинатом — главная звезда меню на сегодняшний вечер, а мне приходит заказ с сайта на гигантский алоэ с пометкой «Срочно!!1», но я, к счастью, упрашиваю покупателя перенести доставку на завтра. И только встретив нашу госпожу поэтессу, ублажив её чашечкой кофе с замысловатыми специями, усадив её на высокий резной стул и помахав зажжённой деревяшкой, мы все тихонько выдыхаем, потому что всё наконец-то успокаивается.

А у меня появляется минутка, чтобы умыться холодной водой и вспомнить, от каких мыслей я старательно отвлекалась работой. Особенно бесстыже об этом напоминает сам Пётр, которого я застаю в подсобке. Я-то думала, что он давно ушёл из «Пенки», а я не заметила этого в суматохе, но нет, сидит за столом, бросает на меня быстрый взгляд, когда я захожу, и снова погружается в разложенные перед ним документы. По-прежнему растрёпанный, глаза всё ещё блестят, но бледность сменилась нездоровым румянцем. А ещё губы, его красивые полные губы выглядят пересохшими и потрескавшимися. Беру из сумки зарядку для телефона, за которой и зашла в подсобку, и собираюсь выйти, но всё-таки останавливаюсь, морщусь своей собственной неспособности остаться сейчас в стороне, а потом подхожу к Петру и прикладываю тыльную сторону ладони к его лбу.

Он дёргается, но не отодвигается, упорно продолжает всматриваться в свои бумажки.

— У тебя жар, — докладываю я, отнимая руку.

— Всё со мной в порядке, — отзывается он, не поднимая глаз.

Тру ладонью другой руки то место, которое только что коснулось его горячей кожи, пытаясь понять, имею ли я право вмешиваться сейчас в его дела. И вообще — стоять рядом.

— Езжал бы ты домой, — всё-таки не выдерживаю я.

— У меня ещё есть работа.

— Но ты явно заболеваешь.

— Я же сказал, всё со мной в порядке.

Показательно шумно вздыхаю, прямым ходом направляюсь за барную стойку и завариваю чашку крепкого имбирного чая с мёдом и лимоном. Меня эта смесь здорово бодрит при первых признаках простуды, как она подействует на Петра — не знаю, но приношу ему чай и ставлю на краешек стола.

— Не стоило утруждаться, — лишь говорит он.

— Как маленький, ей-богу, — сквозь зубы ворчу я и, выходя из подсобки, слышу недовольный хриплый рык в спину.

Творческий вечер вместо запланированных полутора часов затягивается на два с лишним, стихи сменяются историями, истории — вопросами от гостей. Я фотографирую, выкладываю сториз, в какой-то момент цепляюсь за интересную мысль и набираю в телефоне заметку как основу для будущего поста. Погружаюсь в чувственную меланхолию, перескакиваю к своим собственным элегиям и замираю, уставившись в одну точку, пока меня не вырывает из оцепенения шёпот подкравшейся Риты.

— Ась! У нас там Петруша рипнулся.

Непонимающе хмурюсь, рассматривая её хитрое личико со смелыми синими стрелками и крупными точками, нарисованными на нижних веках.

— Что ты такое несёшь?

— Макиато на третий столик, — отзывается она, гибкой кошкой просачивается мимо, ставит бокал с искусно ровными кофейными слоями перед гостьей «Пенки», а потом возвращается и припадает к моему второму уху. — Но он правда, кажись, помер. Иди, потыкай в него палочкой. — А получив в ответ ещё более хмурый взгляд, она разводит руками: — Ну что? Ты же приятельница.

Поджимаю губы и иду в подсобку, и Рита семенит следом, сверкая слишком голыми для середины декабря коленками.

Пётр, выражаясь высокопарным Риткиным языком, не рипнулся и не помер, конечно. Просто спит, упершись лбом в разбросанные по столу руки. Дышит ртом, тяжело и прерывисто. Чашка имбирного чая пуста, даже две дольки лимона сгрызены до кожуры.

И что мне теперь с этим счастьем делать?

— Рит, ты давай дуй за стойку, а я тут разберусь, — говорю.

Та немного сопротивляется, сожалея о невозможности стать свидетельницей надвигающегося сеанса некромантии, но послушно выходит, и я ещё какое-то время смотрю на сгорбленную фигуру Петра. Мне бы не вмешиваться, не трогать, уйти, но я не могу, мы связаны невидимыми нитями с того самого дня, как впервые увидели друг другу. Я самовольно отдала ему кусок сердца, он сегодня попытался протянуть мне своё в ответ, но я, кажется, его разбила.

Кладу руку на его плечо и аккуратно тормошу:

— Эээй, просыпайся…

Сначала он что-то невнятно бормочет, но потом медленно поднимает голову и смотрит на меня затуманенным взглядом, словно пытаясь вспомнить, где он и кто я.

— Тебе нужно ехать домой. — Снова прикладываю тыльную сторону ладони к его лбу, тот будто раскалённая сковорода. — И выпить жаропонижающее.

Он, кажется, опять хочет возразить, что с ним всё в порядке, но вместо этого закрывает глаза, жмурится, хрипло вздыхает, облизывает пересохшие губы. И застывает.

— Петь, — опять зову я.

Пётр открывает глаза и смотрит на меня удивлённо.

— Петь? — хрипит он.

— Тебя так зовут, забыл?

— Я-то помню. Но ты впервые назвала меня по имени.

— Не выдумывай.

— Был ещё «Пётр Алексеевич» однажды, ты тогда стояла вооон там. — Он указывает пальцем на дверь подсобки, а потом опять жмурится и трёт глаза запястьем. — Я думал, моё имя тебе противно, дурацкое оно и доисторическое…

— Нормальное имя, — возражаю я. — Хорошее. Каменное.

И снова хмурюсь, потому что как, как я могла ни разу за всё это время не назвать его по имени? Да я же столько внутренних диалогов с ним провела!

— А ты знаешь, Ася, — Пётр роняет руку на стол и смотрит мне в глаза, — что звук собственного имени — самый приятный для человека?

— Петь, — говорю я максимально мягко. — Пожалуйста, езжай домой.

Он коротко кивает и начинает непослушными пальцами складывать в папку документы, промахивается, практически роняет папку на пол, снова хрипло вздыхает.

— Я соберу, — вызываюсь помочь. — Ты иди одевайся.

Что-то мычит в ответ, встаёт из-за стола и направляется к шкафу, но идёт не прямо, а по диагонали, натыкается на диван, замирает, вцепившись пальцами в спинку.

— Тебе противопоказан Питер и его питерская погода, — говорю я, когда Пётр всё-таки добирается до шкафа и медленно достаёт оттуда своё пальто. — Как-то ты совсем расклеился.

— Это потому что ты со мной не поехала, — отвечает он, расставляя ноги шире, чтобы удержать равновесие, и по какой-то странной траектории всовывает руки в рукава. — Могли бы ходить по музеям и театрам, и мне не пришлось бы бухать в одиночестве, смотря, как разводят мосты.

— То есть это я виновата?

— Ты ни в чём не виновата, — бормочет он. — Это я… олень.

Пётр достаёт из кармана ключи от машины и тут же роняет их на пол. Наклоняется, шатается, но подхватить их ему удаётся только со второго раза. Я прижимаю к груди папку с документами и встаю напротив.

— Петь, — произношу я, кажется, и впрямь смакуя это новое слово на языке, — тебе не стоит садиться за руль. Тебя очевидно лихорадит, и это может быть опасно.

Он смотрит на меня, глаза стеклянные, взгляд туманный, щёки пылают красным пламенем. С огромным усилием, словно ломит кости, а кожа горит, вытягивает руку с ключами вперёд.

— Тогда тебе придётся отвезти меня домой.

Можно вызвать такси. Можно позвонить Наде и сообщить, что её брат заболел и нуждается в присмотре. Можно выдать Петру блистер таблеток из аптечки «Пенки» и помахать рукой на прощание. Умом я всё это прекрасно понимаю, однако с лёгкостью убеждаю себя, что спасти его могу только я, больше вот вообще некому, и пусть за несколько часов до этого наши отношения из приятельских превратились в хрен знает что. Просто затыкаю голос разума, вопящего, что я бесхребетная дура, которая продолжает жонглировать своими глупыми взрослыми решениями, и беру ключи от машины. И пока она прогревается, прошу Риту со всеми полагающимися почестями проводить поэтессу после окончания мероприятия, натягиваю пуховик и иду к стоянке рядом с путающимся в собственных длинных ногах заторможенным Петром.

— Я не водила уже лет сто, — сообщаю я, усаживаясь за руль. — А такую дорогую машину — вообще никогда. Вдруг я её расшибу?

— Как скажешь, — отзывается Пётр, откидываясь на спинку кресла и закрывая глаза.

— И я не умею парковаться.

— Очень хорошо.

Похоже, он меня вообще не слушает.

— А страховка? Вдруг нас остановят? — не унимаюсь я.

— Статья двенадцать тридцать семь, пункт первый КоАП, — бормочет он.

— И что там сказано?

— Административный штраф.

— Вот именно! Штраф!

— Я угощаю, Ась.

— Юрист, блин, — ворчу я.

— Включи печку, холодно что-то, — хрипит Пётр, натягивая воротник пальто на подбородок и обхватывая себя руками, словно пытаясь согреться. — И метель ещё эта…

Но печка давно включена, в машине тепло, даже жарко. И метели никакой нет: снег, как приличный, лежит на земле. Я пристально вглядываюсь в лицо Петра, а он, мелко подрагивая, склоняет голову на плечо и, кажется, собирается снова отключиться. Плохи дела.

В нерешительности мну пальцами руль, потом регулирую кресло и зеркала, пристёгиваюсь, задумчиво смотрю на большие дисплеи и решаю, что эта машина явно умнее меня и вместе мы как-нибудь справимся. Аккуратно выкатываюсь со стоянки, кручу головой по сторонам, вклиниваюсь в поток автомобилей, выезжаю на центральный проспект и вдруг замечаю, что машина едет так легко, плавно и послушно, что напряжение само отступает, а я даже начинаю получать удовольствие.

К чёрту скутер! Хочу нормальную тачку! Надо бы не забыть потом посмотреть, сколько нынче стоит «Туарег», а заодно и почём можно продать почку на чёрном рынке, с двумя я вряд ли наскребу на такое авто. Если бы не беспокойно хрипящий на соседнем сиденье Пётр, я бы прямо сейчас махнула погонять по окружной или хотя бы навернула ещё кружок по району, но всё-таки беру себя в руки и паркуюсь рядом со знакомой пухлой новостройкой. Даже без травм, спасибо немецким технологиям.

Снова тормошу Петра за плечо, и он опять смотрит на меня удивлённо, будто позабыв о событиях последних минут, а я, кажется, даже через пальто и свитер чувствую, какой он горячий.

— Пойдём, — вздыхаю. — Я провожу тебя до квартиры.

Пётр отрешённо, но согласно кивает и очень медленно выбирается из машины — так, что я даже успеваю обежать её и подхватить его под локоть, чтобы не упал.

— Документы, — вдруг вспоминает он, пытаясь обернуться.

— У меня в сумке. Всё в порядке. Идём.

Обычно ловкий, гибкий и проворный, сейчас он становится каким-то слишком тяжёлым и неповоротливым, и мне требуется немало усилий, чтобы довести его до подъезда, помочь подняться по ступеням, зайти в лифт, а потом прислонить к стене, пока я открываю дверь квартиры. Внутри Пётр щёлкает выключателем, жмурится от яркого света, с закрытыми глазами стягивает с себя пальто и ботинки и, подхватив апатично наблюдающего за всем этим Платона, грузно заваливается на диван. И только Платоновы лапы с растопыренными пальчиками возмущённо торчат в разные стороны.

Хотя я и планировала довести Петра только до квартиры, сейчас отчётливо понимаю, что он не в том состоянии, чтобы оказать самому себе какую-либо медицинскую помощь, а просто отоспаться, судя по всему, уже вряд ли достаточно. Поэтому в миллионный раз за день вздыхаю, закрываю входную дверь, стаскиваю пуховик и обувь и тоже захожу в комнату. И на мгновение дыхание перехватывает от воспоминаний о том, как мы провели в этой квартире новогодние каникулы. Как обнимались, целовались и смеялись. Как кормили друг друга китайской лапшой с палочек. Как придумывали забавные названия для частей тела Платона. Как спорили о том, за чипсами с каким вкусом бежать в круглосуточный магазин, когда в три часа ночи приходил он — ночной дожор. Как занимались сексом на этом диване. И на этом столе. И вот тут, на полу, тоже. До такого изнеможения, что не могли решить, кто пойдёт в душ первым, а потому шли туда вместе. И мытьём это никогда не ограничивалось.

С усилием убеждаю себе, что дышать всё-таки нужно, включаю подсветку на кухне и обвожу взглядом квартиру. Кажется, ничего даже не изменилось. Посередине валяется неразобранная дорожная сумка из чёрной кожи, на столе-острове лежит портплед с деловым костюмом. А рядом — пустая чашка, надорванный пакетик «Терафлю» и градусник с застывшей отметкой в тридцать семь и семь. Вот ведь! Ему как минимум утром уже нездоровилось, но нет, зачем-то поехал на работу, в кофейню и… может быть, ко мне. Поджимаю губы, встряхиваю градусник и иду к дивану, где Платон уже выбрался из хозяйских объятий и теперь сидит на спинке, презрительно поглядывая на уткнувшегося лицом в подушку Петра.

В который раз за день тормошу его за плечо, он с явным усилием поворачивается, долго с непониманием смотрит на градусник, потом всё-таки берёт его и, оттянув горловину свитера, медленно засовывает в подмышку. И пока он снова проваливается в свою лихорадочную полудрёму, я накладываю Платону корм, ставлю чайник, нахожу в холодильнике лимон, достаю аптечку из верхнего ящика — некоторые мелочи почему-то не забываются — и старательно изучаю её содержимое.

А несколько минут спустя сама достаю градусник, и вечер окончательно перестаёт быть томным: тридцать девять и пять.

— Там это… дай… накрыться… — хрипит Пётр. — Холодно…

Но вместо одеяла я даю ему таблетку парацетамола и самым строгим голосом, на который только способна, велю подняться, раздеться и лечь в постель. Срабатывает: Пётр, шатаясь, доходит до полутёмной ниши с кроватью, упирается основанием ладони в переносицу и стоит так несколько секунд, жмурясь, а потом стягивает с себя свитер, бросает его на пол, долго возится с пряжкой ремня, но вскоре и джинсы тоже летят на пол, за ними и носки — чёрные с улыбающимися мордами корги. А я — одновременно и примерная сиделка, которая подбирает разбросанную одежду, вывалившийся из кармана телефон и кладёт всё на стул, и взбудораженная женщина, которая не может оторвать взгляда от ямочек на его пояснице. Божекакяскучала.

Пётр падает на кровать, закрывает глаза, пытается натянуть на себя краешек одеяла, но я останавливаю его, говорю про высокую температуру и возможный перегрев, уверяю, что таблетка скоро подействует и ему станет легче, прошу немного потерпеть.

— Тогда ты полежи со мной… — пришёптывает он. — Полежи рядом… Хочу, чтобы ты спала рядом… голая.

И он даже чуть сдвигается вбок, несмотря на очевидную ломоту во всём теле, будто хочет освободить мне место рядом с собой. Протягиваю руку, убираю упавшие на его лоб волосы, снова обжигаю пальцы о его кожу.

— Я сделаю холодный компресс, — шепчу.

Беру из ванной маленькое махровое полотенце и долго вымачиваю его под струёй ледяной воды. Заодно завариваю тёплый чай с лимоном и возвращаюсь к кровати, присаживаюсь на краешек. Пытаюсь снова вызволить Петра из состояния забытья, чтобы влить в него пресловутое обильное питьё, и он распахивает глаза и на этот раз смотрит на меня с особым изумлением.

— Аська, — вдруг радостно выдыхает он. — Какая же ты охуенная…

— Попей, пожалуйста, — прошу я, и он послушно делает несколько глотков, а потом снова откидывается на подушки.

— А помнишь, — продолжает он, закрывая глаза и облизывая губы. — Помнишь, ты… Выскочила… Глазищи на пол-лица… Вцепилась в меня… И такая: «Любимый!»… И я подумал… — Из его груди вырывается тяжёлый хрип. — Подумал, что… Сука, вот бы… вот бы она когда-нибудь… ещё раз назвала меня так…

Он тянет руку в мою сторону — будто инстинктивно, на ощупь. И его потяжелевшая ладонь ложится на мою коленку.

— И снег… Снег тогда шёл наверх…