Глава 20
Мельников сломался первого июня.
Он продержался ровно две недели после того разговора у меня в кабинете — того самого, когда я выложил ему условия: никаких откатов, никаких слов Гордееву, «чистый лист», и — на всякий случай — угрозу блефовой «копией, которая уйдёт прокурору». Две недели он, видимо, ходил между двух огней: между страхом передо мной (который я ему внушил рассказами о письме прокурору в Казань) и страхом перед Гордеевым, который был привычным, ежедневным, живым в каждом его шаге. И в какой-то момент — страх перед Гордеевым перевесил. Это было предсказуемо. Нервный трус всегда выбирает того, кого боится давно и привычно, а не того, кого боится недавно и непонятно.
Я узнал об этом случайно — через три дня.
Четвёртого июня, ближе к вечеру, Сычёв пришёл в кабинет с тем выражением деликатной тревоги, которое у него обычно означало «плохую новость из тех, о которых лучше узнать поздно, чем вовремя». Сел. Поправил пенсне. Снял. Надел. Открыл рот. Закрыл. И — наконец — сказал:
— Павел Андреевич-с, мне сообщили… из надёжных уст-с… что Пётр Ильич Мельников три дня тому был у Тараса Лукича Гордеева. Не просто был — а провёл с ним больше двух часов. В кабинете. Наедине. После — выходил с лицом… не хорошим-с.
Пауза. Я смотрел на Сычёва — и не удивлялся. Почему-то я ждал этого с самого начала, и когда ждёшь плохого и оно приходит, — удивление сменяется каким-то странным спокойствием.
— Откуда эта информация, Фёдор Игнатьич?
— Из трактира «У Гордеева». Там-с… есть у меня человек, который иногда рассказывает мне за три копейки чая, кто к Тарасу Лукичу ходит и о чём разговоры. Не подслушивает — нельзя, двери толстые. Но видит и запоминает.
— И этот человек — надёжный?
— Надёжный-с. Я ему не доверяю-с безусловно, но в такого рода информации — он не врёт. У него нет интереса врать.
— Понятно.
Я встал. Подошёл к окну. За окном — июньский день, ясный, зелёный, с тем ранним летним светом, в котором всё выглядит чище, чем есть. И этот чистый свет совершенно не соответствовал тому, что происходило внутри моего кабинета и внутри моей головы.
Мельников донёс. Это было — не катастрофа, но приближение катастрофы. Потому что Мельников знал не то, что знал Сычёв. Мельников знал — изнутри схемы. Он знал конкретные суммы, конкретные даты, конкретные подряды, конкретные свои расписки, в которых стояло моё (стрешневское) имя рядом с его. И всё это он, несомненно, выложил Гордееву — потому что «выложить» было условием того, чтобы Гордеев его защитил. Трус не идёт к сильному с пустыми руками. Трус приходит с подношением: информацией, доказательствами, признаниями.
Теперь у Гордеева было — оружие. Конкретное оружие, по которому в Уложении о наказаниях прописаны конкретные сроки. И Гордеев, я не сомневался, в ближайшие дни найдёт способ этим оружием воспользоваться.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, — как вы думаете, когда Тарас Лукич захочет со мной встретиться?
Сычёв помолчал. Подсчитал в уме.
— На днях-с. Может — на этой неделе. Тарас Лукич — он не торопливый, но и не тянущий. Когда у него есть козырь — он его выкладывает в удобный для него момент. Мне кажется-с — он пришлёт к вам с приглашением. Не сам — слугу. На «разговор наедине». Вероятно — в свой трактир, в кабинет. Там — его территория, там — его правила.
— Да. Именно так я и думаю.
— Вы готовы, Павел Андреевич?
Я посмотрел на него. Он смотрел на меня — с тем тихим, внимательным, беспокойным вниманием, с каким хорошие секретари смотрят на начальников, которых они научились уважать.
— Почти, Фёдор Игнатьич. Почти. Мне нужно ещё немного времени.
— На что?
— На подготовку козырей. Своих.
— Каких?
Я сел обратно за стол.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, — скажите мне — вы двенадцать лет в этой управе, вы знаете бумаги и документы. Вы, вероятно, видели или слышали о вещах, которые Тарас Лукич Гордеев делал — не совсем законно. Не с городской казной — тут я сам разобрался, — а с казной государственной или земской. Лесопилка его за городом — на какой земле она стоит? Трактирные сборы его трёх заведений — соответствуют ли они реальному обороту? Его баржевые товарищества — с кем оформлены и как?
Сычёв молчал. Долго. Потом — сказал очень тихо:
— Павел Андреевич-с, это опасный разговор. Не для меня — я уже сделал выбор, я на вашей стороне. Опасный — для вас, потому что если я сейчас начну рассказывать — и Тарас Лукич узнает, что я вам всё это рассказал, — меня уберут. А за мной — вы. А за вами — воскресная школа, кирпичный завод, вся ваша работа.
— Знаю. Но у меня нет выхода. Мне нужны бумаги — или хотя бы точные указания — к разговору с Гордеевым. Без них — я проиграю.
Сычёв помолчал. Снял пенсне. Долго протирал. Надел. Посмотрел в окно, где ласточки летали над Соборной площадью в том самом ранне-летнем свете. Потом — сказал медленно:
— Хорошо. Я вам расскажу. Но — с условием.
— Каким?
— Если вы после разговора с Тарасом Лукичом останетесь живы, — ну, то есть, не в буквальном смысле, а в смысле останетесь городским головой, — вы будете защищать меня и мою семью. У меня жена Пелагея Ниловна и три дочери, все замужем. Если что — вы их поддержите. Даже если Тарас Лукич меня уберёт.
— Фёдор Игнатьич, я клянусь: вашу семью я буду защищать, как свою собственную. Они не пропадут. Это — моё слово.
— Тогда слушайте.
Он наклонился ближе и начал говорить — тихо, быстро, профессионально, как говорят секретари, у которых много материала и мало времени:
— Лесопилка Гордеева. Пять вёрст к северу от города, на левом берегу Лесного ручья. Работает восемь лет. Стоит — официально — на арендованной Гордеевым у казны земле, три десятины, договор аренды имеется. Но-с: рубит лес — не со своей арендованной земли, на своих трёх десятинах лес вырублен давно. Рубит с соседнего казённого участка — Ново-Лыковской дачи, которая принадлежит лесному департаменту. Незаконные порубки — последние года четыре. Сколько леса ворованного через неё прошло — думаю, тысяч на двадцать. А может, и больше. За это, по Уложению, — тюрьма плюс возмещение ущерба в троекратном размере. Для Гордеева — катастрофа, минимум три-четыре года в уездной тюрьме, плюс штраф в шестьдесят тысяч, что для него, при всём его капитале, — очень чувствительно.
— Доказательства?
— Я слышал это от лесника Ново-Лыковской дачи, Архипа Сергеевича. Он знает, видит, обижен на Гордеева, потому что Гордеев ему платит мало, рублей пять в месяц, а должен бы больше, чтобы тот молчал. Если бы кто из губернии приехал с инспекцией и взял Архипа Сергеевича в свидетели — он рассказал бы всё, с удовольствием. Показаниями под присягой — суд бы состоялся.
Я записывал. На отдельном листе. Без имён — только пункты, суммы, схемы. Имена — в голове.
— Дальше. Трактирные сборы.
— Три трактира — «Якорь», «Волжский» и «У Гордеева». Налогообложение — через оценочный сбор городской управы. Я сам эти ведомости вёл-с. Оборот — заявленный Гордеевым: «Якорь» — примерно семь тысяч рублей в год, «Волжский» — пять, «У Гордеева» — шесть. Итого — восемнадцать тысяч-с. Фактический оборот — я знаю по собственным наблюдениям и по разговорам с кабачными половыми и торговцами вина: «Якорь» — не менее двадцати тысяч, «Волжский» — двенадцать, «У Гордеева» — восемнадцать. Итого — пятьдесят. Разница — тридцать две тысячи. Городской сбор — два процента, это шестьсот сорок рублей в год, которые Гордеев недоплачивает. За восемь лет — около пяти тысяч. Это — умышленное занижение оценки имущества с целью уклонения от сборов. По Уложению — штраф двадцатикратный плюс изъятие с аукциона в пользу казны. Для Гордеева — это потеря всех трёх трактиров плюс штраф в сто тысяч.
Я записал. Цифры — впечатляли. Если всё это подтвердится — это было не просто «козырь», а — приговор. Гордеев, в случае такого обвинения, разорится полностью.
— Откуда вы знаете фактические обороты?
— Я сам-с. Двенадцать лет вёл оценочные ведомости. Я видел, кто к нему входит и выходит. Я сравнивал со своим секретарским опытом. И — мне рассказывали половые, которых я знаю. Один из них — Фаддей, служит в «Якоре», — он мне должен за спасение сына от рекрутчины в прошлом году — я ему помог оформить отсрочку через земскую управу. Он — мне говорит.
— Он — подтвердит?
— Подтвердит, если его попросят не приставом Зубовым, а чужим человеком — из губернии. Сам — не подойдёт, но если спросят — скажет правду. У Фаддея сын, отсрочка, благодарность.
— Дальше. Пристав Зубов.
— Тут-с я знаю меньше. Тридцать рублей в месяц — это слухи, но Сапожников вам подтвердил лично. Вы мне сами передавали-с. Этого достаточно — свидетельство одного уважаемого мещанина (Ефима Захаровича теперь в некоторых кругах так называют-с) о том, что сам он платит приставу такую-то сумму ежемесячно по такой-то причине, — плюс намёк на то, что Гордеев платит вдвое больше, — и у Зубова серьёзные проблемы по двум статьям: взяточничество и злоупотребление должностью. Но — Зубов уже переводится-с, Кашин вам говорил. Значит, через месяц этот рычаг исчезнет.
— Значит, нужно использовать его до того, как исчезнет.
— Именно-с.
— Дальше. Баржевые товарищества.
— Тут-с — самое интересное. У Гордеева — доли в двух товариществах: «Братья Иванюковы и Гордеев» и «Волжское торговое общество». Оба товарищества — работают на Волге, перевозят хлеб, лес, рыбу. Обороты — десятки тысяч рублей в год. Но-с: доли Гордеева в обоих товариществах оформлены — не на него лично, а на его зятя, Михаила Егоровича Мальцева, чиновника Министерства внутренних дел в Петербурге. Это — классический способ скрыть имущество купца от налогов и от возможной конфискации: оформить на родственника-чиновника, до которого трудно дотянуться.
— И что в этом незаконного?
— Само по себе — ничего. Но-с: Мальцев — чиновник тайной экспедиции, на хорошей должности, жалование приличное, но не купеческое. А у него — в документах — значатся доли в двух товариществах, дающие доход больше, чем его жалование. Если кто-то из серьёзных людей в Министерстве — а у меня есть знакомый старый канцелярист из губернской казённой палаты, который знает, как устроена эта кухня, — захочет, — он может возбудить вопрос: откуда у чиновника Мальцева такие доходы? И дальше — проверка, дознание, возможное раскрытие схемы. Мальцева — со службы. Гордеева — лишение этих долей. Всех-с.
Я записал. Третий пункт. Самый тонкий — но самый изящный: удар по Гордееву через его зятя в Петербурге, за что Гордеев не мог отомстить тем же способом (у меня в Петербурге — никого).
— Фёдор Игнатьич, это — три пункта. Лесопилка, трактиры, петербургский зять. Я беру эти три пункта как козыри. Если я в них ошибусь — как это отразится на вас?
— Если вы назовёте их правильно — Тарас Лукич сразу поймёт, что у него есть серьёзная утечка. Он начнёт искать — кто. И первым в списке подозреваемых будете вы сами, потому что только у вас есть мотив. Но второй — я, потому что только я знаю все три пункта одновременно. Третий — Фаддей, лесник Архип, мой знакомый канцелярист. Гордеев — начнёт их всех прощупывать, запугивать. Если кто-то из них сломается — он выйдет на меня. И на моих домашних.
— Я понял. Я буду осторожен. Я назову пункты — но без конкретики. Не «лесопилка на Ново-Лыковской даче», а «лесопилка, которая рубит чужой лес». Не «Фаддей из 'Якоря"», а «трактирные обороты, которые не соответствуют заявленным». Не «канцелярист в казённой палате», а «имущество вашего зятя в Петербурге». Гордеев — поймёт, что у меня есть информация. Но не поймёт, откуда. И не сможет установить связь с вами.
— Это хорошо-с. Это — разумно.
— И ещё одно, Фёдор Игнатьич. Если после моего разговора с Гордеевым вы почувствуете что-то неладное — если Тарас Лукич начнёт что-то выяснять, если к вам придут с вопросами, если вас начнут задевать, — немедленно сообщите мне. Я — вас защищу. Или вывезу из Бережанска в безопасное место. У меня есть идея — куда.
— Куда-с?
— К Морозкину. В его поместье. Если оно у него есть.
Сычёв слабо улыбнулся.
— Нет у Морозкина поместья-с. Старообрядцам поместья заводить не принято — это не в их традиции. Но у него есть торговая контора в Казани, с квартирой при ней. Он туда ездит иногда. Если что-то случится — он может меня там укрыть на пару месяцев, пока буря минует.
— Договорились. Тогда — я готов к разговору.
Приглашение пришло шестого июня. Не от самого Гордеева — от его лакея. Тот самый, что подавал мне шубу в марте, когда я впервые был у Гордеева на карточном вечере. Принёс записку: «Многоуважаемый Павел Андреевич! Прошу Вас не отказать и пожаловать ко мне нынче вечером к восьми часам на частный разговор. Жду Вас в кабинете моего трактира 'У Гордеева". Тарас Лукич».
Коротко. По-деловому. «Не отказать» — вежливая форма приказа. «Частный разговор» — намёк: один на один, без свидетелей. «В кабинете» — на его территории.
Я написал ответ:
«Уважаемый Тарас Лукич! Благодарю Вас за приглашение. Буду в восемь часов. Павел Стрешнев».
Коротко. По-деловому.
Ерофей отвёз меня к трактиру «У Гордеева» ровно к восьми. Трактир был на Торговой улице, в двух кварталах от управы — двухэтажное каменное здание с вывеской в русском стиле, с резными наличниками и двумя окнами на первом этаже, из которых падал тёплый жёлтый свет и доносился звон посуды и невнятный гул голосов.
Я вошёл.
Общий зал — наполненный наполовину: за столами сидели купцы второй-третьей гильдии, мелкие чиновники, торговцы. Ели, пили, разговаривали. При моём появлении шум чуть снизился, несколько голов повернулись в мою сторону. Лакей — тот самый, в ливрее, с бакенбардами — вышел из-за конторки и поклонился:
— Павел Андреевич, Тарас Лукич ждёт. Прошу сюда.
Он провёл меня — через общий зал, через арочный проём, мимо кухни (оттуда пахнуло жареным и специями), вверх по лестнице на второй этаж, по коридору с тёмными дубовыми дверями, к самой дальней. Постучал. Открыл.
— Павел Андреевич, Тарас Лукич.
Кабинет был — просторный, не такой помпезный, как гостиная в доме Гордеева, но — деловой: стол с зелёным сукном, два кресла у стола, шкаф с книгами и папками, на стене — карта Бережанского уезда, в углу — икона Николая Чудотворца в серебряном окладе. Окно — выходило на задний двор. На столе — графин с водой, два стакана, графин потемнее (мадера?), ещё два стакана поменьше. И — папка. Чёрная, кожаная, небольшая, лежала на краю стола с моей стороны — словно Гордеев заранее подвинул её для меня.
Гордеев сидел за столом. В тёмном сюртуке — том самом, английском, я помнил, — с золотой цепью, с перстнем. Он встал при моём входе. Не из вежливости — по ритуалу. Городской голова — лицо первое в городе, и даже Гордеев должен был привстать при его появлении. Но — привстал коротко, без поклона.
— Павел Андреевич. Заходи.
«Ты». Как и в прошлый раз.
— Добрый вечер, Тарас Лукич.
Я подошёл к столу. Сел — на указанное кресло, напротив. Лакей бесшумно вышел и закрыл за собой дверь. Мы остались одни.
Гордеев смотрел на меня. Маленькие умные глаза — за мясистым лицом, в чёрной с сединой бороде, — смотрели спокойно. Не гневно. Не торжествующе. Ровно. Как смотрит опытный охотник, у которого зверь уже в ловушке, и теперь — только вопрос времени и техники.
— Выпьешь?
— Нет, Тарас Лукич. Благодарю.
— Всё так же — не пьёшь?
— Так же.
— Ну-с, как знаешь. — Он налил себе. Отпил. Поставил. — Тогда — к делу.
Он подвинул чёрную папку ко мне. Медленно.
— Открой.
Я открыл. Внутри — несколько листов бумаги. Не оригиналы — копии, сделанные от руки. Мельниковским почерком, я узнал: тот же, каким подписывались акты приёмки, которые я видел в папках Сычёва. Три листа.
Первый: «Передано городскому голове Стрешневу П. А. за подряд на мощение Торговой улицы — 600 рублей. 14 мая 1879». И ниже — подпись Мельникова.
Второй: «Передано городскому голове Стрешневу П. А. за подряд на ремонт ратуши — 450 рублей. 3 августа 1879». Подпись.
Третий: «Общая сумма неофициальных выплат городскому голове Стрешневу П. А. за период 1879–1881 — 4 470 рублей». Без подписи, но тем же почерком.
Я смотрел на эти три листа. Гордеев смотрел на меня. Лицо его — не двигалось.
— Узнаёшь?
— Узнаю.
— Не отрицаешь?
— Не отрицаю.
Это его, видимо, удивило. Он ждал отрицания. Ждал паники. Ждал, что я начну торговаться с самого начала. А я — признал сразу, ровно, без эмоций. Это нарушило его сценарий.
— Вот это, Павлуша, — сказал он, и бас его был тише, чем обычно, — твой конец. Если я отнесу это к исправнику — каторга. Не арестантские роты, не ссылка, — каторга. Должностное лицо, длящееся преступление, крупные суммы. Четыре с половиной тысячи — это серьёзная цифра, даже для губернского прокурора. А если отнесу в губернию, к самому губернатору, — каторга и позор на всю семью. На Аннушку. На Николая. На имя Стрешневых, которое они потом — будут носить как клеймо.
Он подождал. Дал мне время переварить.
— Теперь слушай, — продолжил он. — Или ты работаешь, как раньше. С уважением к тем, кто тебя в головы поставил. Подписываешь подряды, которые я тебе даю. Получаешь свою долю, которая, между прочим, немаленькая. Не мешаешь моим делам. Мы — возвращаемся к прежней жизни, как будто никакой дамбы, никакого твоего «морализаторства» в думе, никакого Сычёва, бегающего по ведомостям, — не было. Или… — он сделал паузу, — или я уничтожаю тебя. Полностью. До основания. За две недели. Бумаги — в губернию. Дело — в прокуратуру. А Аннушка твоя — с братом — пойдут побираться. Это — не угроза, Павлуша. Это — описание того, что будет. Выбирай.
Я сидел молча. Внутри у меня — я чувствовал — был холод. Настоящий. Не страх, а — та особая отстранённость, которая приходит в момент, когда ставки максимальные и отступать некуда. Этот холод я помнил по Нижнеярску — когда на совещании с губернатором в двадцать третьем году решался вопрос о банкротстве крупного МУП и о моей личной роли в проверках. Тогда тоже — внутри был холод. И тогда тоже — я победил.
— Тарас Лукич, — сказал я, и голос у меня был ровный, без дрожи, — спасибо, что показали мне ваши бумаги. Теперь позвольте и мне показать вам мои.
Он посмотрел на меня с секундным замешательством. Не ждал такой реакции.
— Какие твои?
— У меня, — сказал я, доставая из внутреннего кармана сложенный вдвое лист — на нём ничего не было написано, это был блеф, но Гордеев этого не знал, — тоже есть кое-что. Я, как вы знаете, за три месяца успел многое разобрать в делах этого города. Не только свои дела — прежние. Но и — ваши.
— Мои?
— Ваши, Тарас Лукич. Три пункта.
Я говорил медленно. Не торопясь. Голос — ровный, без нажима, без торжества. Как я говорил в Нижнеярске, когда нужно было убедить совершенно чужого губернского чиновника, что он имеет дело не с просителем, а с партнёром. Тон — решающий. Тон должен звучать так, как будто всё, что я говорю, — это уже факт, а не угроза.
— Пункт первый. Ваша лесопилка. Пять вёрст к северу, на Лесном ручье. Восемь лет работы. Арендованная земля — три десятины. Но рубите вы — не свою арендованную землю. Вы рубите казённый лес, Ново-Лыковскую дачу. Незаконные порубки — четыре года минимум. Оценочная стоимость ворованного леса — более двадцати тысяч рублей. По Уложению о наказаниях — статья о нарушении казённых лесных угодий, плюс кража государственного имущества, плюс длящееся деяние. Это — три года тюрьмы, плюс штраф в троекратном размере от стоимости. Шестьдесят тысяч — и тюрьма.
Гордеев смотрел на меня. Лицо его — не дрогнуло. Но маленькие глаза — стали ещё меньше. Сузились.
— Продолжаю. Пункт второй. Ваши три трактира. «Якорь», «Волжский» и этот, в котором мы с вами сидим, — «У Гордеева». По ведомостям оценочного сбора в городской управе — общий заявленный оборот восемнадцать тысяч в год. Фактический оборот — по данным людей, которые в этих трактирах работают, и по сравнению с оборотами аналогичных заведений в соседних уездах, — около пятидесяти тысяч. Разница — тридцать две тысячи. Занижение — умышленное. За восемь лет — недоплата городских сборов около пяти тысяч. По Уложению — штраф в двадцатикратном размере, плюс конфискация с аукциона в пользу казны. Сто тысяч штрафа — и потеря всех трёх трактиров.
Рука Гордеева — впервые за весь разговор — дрогнула. Едва заметно. Он потянулся к графину с мадерой, налил ещё. Отпил. Поставил.
— Пункт третий. Ваши баржевые товарищества. «Братья Иванюковы и Гордеев». «Волжское торговое общество». Ваши доли в обоих — оформлены не на вас лично. А на вашего зятя, Михаила Егоровича Мальцева, чиновника Министерства внутренних дел. Это — обычная схема. Законная в узком смысле, но — вызывающая вопросы в широком. Потому что Мальцев — чиновник на жаловании три тысячи в год, а доход от этих долей — по моим расчётам — около восьми тысяч. Если в Петербурге, в Министерстве, кто-то заинтересуется — почему у чиновника такой доход из источника, не связанного со службой, — будет дознание. Возможно — с участием Третьего отделения. Как вы понимаете, в нынешнее время, после убийства государя, когда всех проверяют, — такие вопросы — неприятны. Для Мальцева — это потеря должности, возможно — репутации. Для вас — потеря доли, полная.
Я замолчал. Гордеев — сидел неподвижно. Лицо — багровело, медленно, как приливающая кровь. Но глаза — я следил за глазами — оставались спокойными. Холодными. Это был опасный знак: злой, но не потерявший контроля человек — опаснее паникующего.
— Ты блефуешь, Павлуша, — сказал он наконец. Ровно.
— Проверьте, Тарас Лукич. Наведите справки. Пошлите к Ново-Лыковской даче — там есть лесник, с которым вам, возможно, не стоит надолго оставлять наедине инспектора. Пошлите вашего доверенного в Петербург — узнать, как оформлены доли в товариществах. Пошлите кого-нибудь в ваш собственный трактир «Якорь» подслушать, сколько там в действительности проходит денег в день. Проверяйте. У вас есть неделя. Если окажется, что я блефую, — вы тем временем отнесёте свои три листочка к исправнику или в губернию, и покончите со мной. А если окажется, что я не блефую, — у нас с вами будет другой разговор.
Пауза. Долгая.
Я не мигал. Смотрел ему в глаза. В Нижнеярске, в том памятном совещании двадцать третьего года, я двенадцать минут не мигая смотрел в глаза первому вице-губернатору, пока он решал, поддержать ли его нашу позицию по банкротству МУПа. Я тогда победил. Опыт выдержки в глазной дуэли — полезен в любом веке.
Гордеев — первым отвёл взгляд. Не сильно. Чуть-чуть. Посмотрел в свой стакан. Потом — снова на меня.
— Значит, — сказал он, — война.
— Нет, Тарас Лукич. Это вы — решаете. Я — предлагаю мир.
— Мир?
— Мир. Каждый — на своей территории. Вы — не лезете в мои дела. Я — не трогаю ваши. Я не отдаю никаких бумаг в прокуратуру, в губернию, в Министерство. Вы — не отдаёте ваших. Мы — оба держим свои козыри в кармане, и эти козыри служат гарантией взаимного нейтралитета.
— Пока?
— Пока.
— «Пока» — это нехорошее слово, Павлуша. Это «пока» — оно значит «до поры до времени». А время меняется.
— Время меняется, Тарас Лукич. И я — меняюсь. И город — меняется. Вы это видите не хуже меня. Город растёт. Места — хватит обоим. Вам — торговля, пристани, трактиры, ваш мир. Мне — городское хозяйство, школы, больницы, дамба и мой мир. Мы не обязаны любить друг друга. Мы обязаны — не мешать. Это — реально. Это — честно. И это — единственный исход, при котором никто из нас не теряет всё.
Гордеев молчал. Смотрел на свой стакан с мадерой. Потом — на меня. Потом — снова на стакан.
— А Мельников? — спросил он вдруг.
— Что — Мельников?
— Он у тебя — виноват. Он ко мне пришёл, он тебя сдал. Если я с тобой заключу мир — ты его не тронешь?
— Не трону. — Я пожал плечами. — Он — трус, не злодей. С трусами я не воюю.
Пауза.
Потом — Гордеев сделал то, чего я не ожидал. Он рассмеялся. Коротко, сухо, одним «хр». Как будто что-то застряло в горле и вышло наружу.
— Павлуша, — сказал он, и в голосе его была — впервые — какая-то усталая нота, — ты — не тот, кто ты был. Мы с тобой десять лет были знакомы, и ты — не такой был. Ты был — слабый. Податливый. Вот прямо перед тобой положишь бумагу, скажешь «подписывай» — подпишешь. А теперь — ты другой. И я — не знаю, что с тобой случилось в этом марте. И не хочу знать. Но я вижу: с тобой как с прежним — не получится. Ты не прежний.
— Не прежний.
— Хорошо. Мир. До лета будущего года — точно. Дальше — посмотрим. Если ты будешь вести себя разумно — мир продлим. Если начнёшь меня стеснять — «пока» закончится, и ты это узнаешь первым. Договорились?
— Договорились, Тарас Лукич.
— Давай.
Он протянул руку — толстую, в перстнях. Я протянул свою. Мы пожали. Рукопожатие было крепким, как в первый раз, но на этот раз — в нём не было попытки сломать пальцы, что я ожидал. Просто — крепкое. Деловое.
— И ещё, Павлуша. Три листочка эти — остаются у меня. На всякий случай. И твоё заявление об моих делах — остаётся у тебя. Симметрично. Это — не недоверие. Это — страховка.
— Понимаю.
— Ну, тогда иди. И не доводи до крайности. Я терпеливый, но у меня терпение — не бесконечное.
Я встал. Поклонился — короче, чем в первый раз, но достаточно, чтобы было понятно: уважение признано. Пошёл к двери.
У двери — обернулся:
— Тарас Лукич. Одно последнее — не как угроза, а как информация. Ту землю, которую ваш зять Козлов когда-то купил у города — три десятины у Лесного оврага. Она вернулась в городскую собственность. Юридически. Оформлено. Решение городской управы, с печатью.
Гордеев замер. Потом — медленно — поднял глаза. В них мелькнуло что-то, чего я не видел весь вечер: изумление. И ещё — быстрый расчёт.
— Когда?
— Месяц назад. Обратный выкуп. Через исправление делопроизводственной ошибки.
— И ты — мне не сказал?
— Я вам сейчас говорю. Чтобы — не было сюрпризов. Земля — городская. Если у вас были на неё планы — придётся их пересмотреть. Я готов обсудить аренду на долгий срок, если это нужно вам для ваших дел. По рыночной цене. Официально. Через думу.
Гордеев смотрел на меня. Не с гневом — с каким-то новым вниманием. Как на загадку, которую он ещё не разгадал, но которая его заинтересовала.
— Козлов — где?
— Он жив. Трезв. В безопасности. И у него — подписанная расписка с двумя свидетелями. Если с ним что-то случится — расписка уходит в губернию. Ещё одна страховка.
— Ты, Павлуша, — сказал Гордеев медленно, — опасный человек стал. Очень опасный.
— Не для тех, кто не мешает городу. А для тех, кто мешает.
— Я — посмотрю.
— И я — посмотрю.
Я вышел. Закрыл за собой дверь. По коридору, по лестнице, через общий зал — пошёл к выходу. За моей спиной — снова начал наполняться гул: купцы, торговцы, чиновники, кто-то смеялся, кто-то требовал ещё вина. Жизнь в трактире «У Гордеева» шла своим чередом. И только в одном кабинете на втором этаже — я знал — Тарас Лукич Гордеев сейчас сидел за столом, смотрел в свой стакан с мадерой, и его маленькие умные глаза считали, считали, считали — как считают шахматисты, когда противник сделал ход, который полностью меняет партию.
Ерофей ждал у крыльца. Я сел в дрожки. Руки — только сейчас я заметил — дрожали. Сильно. Я их сжал — и они перестали. Сжал крепче — и чувствовал, как каждый палец ноет от напряжения, которое держалось последний час.
— Куда, Павел Андреич?
— К Морозкину. Дом на Торговой. Знаешь?
— Знаю.
— Вези.
Мы поехали. Вечерний Бережанск — тёплый, июньский, с лёгким ветром, с запахом яблоневых цветов и речной воды. Я сидел в дрожках и смотрел в темнеющее небо, и думал: я только что сыграл в самую рискованную партию за всю свою жизнь — эту и прежнюю — и, кажется, сыграл правильно. Блеф сработал. Гордеев поверил. И теперь у меня было — до лета будущего года — гарантированное перемирие. Год. Целый год, в течение которого я мог строить всё, что задумал: кирпичный завод, воскресную школу, медицинскую подписку, восстановление нижнего города. Без постоянной угрозы.
Год — это много. Год — это почти бесконечность в масштабах уездного города в тысяча восемьсот восемьдесят первом году.
Если Гордеев не блефовал в своей сдержанности. Если он действительно решил не провоцировать меня до тех пор, пока не убедится, что мои «три пункта» — настоящие. Если он не пошлёт завтра утром своих людей проверить лесопилку, трактирные обороты и петербургского зятя — и, обнаружив, что я всё-таки блефовал частично (например, про петербургского зятя я не имел полной уверенности), не обрушится на меня с удвоенной силой.
Но — это было «если». А пока — перемирие.
Дом Морозкина был на Торговой улице, над его центральной бакалейной лавкой. Двухэтажный, каменный, чистый, без излишеств — типично старообрядческий: добротно, но без показной роскоши. Лавка на первом этаже уже закрылась — на двери висел тяжёлый замок, — но через ставни второго этажа пробивался тёплый свет свечей.
Ерофей остался с дрожками. Я поднялся по внешней лестнице — деревянной, крепкой, — на второй этаж. Постучал.
Открыл сам Морозкин. Без приказчика, без слуги. В простой льняной рубахе, в домашних штанах, босиком. Как будто только что встал от стола — видимо, ужинал. Удивился:
— Павел Андреевич? Так поздно?
— Простите, Савва Парфёнович. Я не занимал бы ваше вечернее время, если бы не срочность. Могу я зайти на полчаса?
— Конечно. Проходите.
Он впустил меня. Внутри — передняя, небольшая, со шкафом для верхней одежды, за ней — гостиная. В гостиной — длинный стол, за которым сидела его семья: жена Устинья Прокопьевна (я увидел её впервые — молодая ещё, лет тридцати, в тёмном платье, с платком, повязанным строго по-старообрядчески, лицо — спокойное, с тем же старообрядческим спокойствием, что и у мужа), четверо детей (мальчик лет восьми, девочка лет шести, девочка лет четырёх, и совсем маленький мальчик, которому было года два, сидевший на коленях у матери). На столе — ужин: хлеб, масло, творог, молоко, каша. Всё просто. Всё — чисто. Лампада горит перед иконой в углу — двухперстной, старообрядческой.
При моём появлении дети замолчали. Жена — поклонилась, но без приниженности. Морозкин:
— Устюша, это — Павел Андреевич, голова. Ко мне по срочному делу. Мы в кабинет пройдём.
— Кушать гостю — чай, медок? — тихо спросила Устинья Прокопьевна.
— Спасибо, — сказал я, — не откажусь от чая.
— Сейчас принесу.
Мы с Морозкиным прошли в его кабинет — маленькую комнату в углу второго этажа, с письменным столом, книжным шкафом (книги — в основном бухгалтерские книги и молитвенные, но были и светские: я заметил «Городовое положение», справочник по торговле, что-то по сельскому хозяйству), с двумя стульями у стола. Он закрыл дверь.
— Садитесь, Павел Андреевич. Что случилось?
Я сел. Подумал — как начать. Потом — сказал прямо:
— Савва Парфёнович, я только что от Гордеева.
Морозкин посмотрел на меня. В голубых пронзительных глазах — быстрая работа мысли. Он сразу понял, что значит «только что от Гордеева» после всего, что происходило последние две недели.
— Серьёзный разговор?
— Самый серьёзный, какой у меня был в Бережанске. Он угрожал мне бумагами, которые получил от Мельникова. Я — угрожал ему бумагами, которые… которые у меня есть. Частично. Частично блеф. Но блеф сработал. Мы — заключили перемирие. До лета будущего года. Гарантированное. Как-нибудь и на каких-то условиях.
Морозкин кивнул. Медленно. Серьёзно.
— Вы его одолели, Павел Андреевич?
— Не одолел. Нейтрализовал. Это — другое. Одолеть Гордеева в Бережанске — невозможно: у него слишком много ресурсов, связей, людей. Нейтрализовать — можно. Я — нейтрализовал. На год. Этот год — моё время. Время, чтобы построить. И чтобы подготовиться к следующему раунду.
— Подготовиться — как?
— Через то, о чём я хочу с вами говорить. И об этом — уже давно.
Устинья Прокопьевна постучала в дверь, внесла поднос — самовар маленький, два стакана, мёд в деревянной чашке, сухари. Поставила на стол — бесшумно, — и так же бесшумно вышла. Дверь закрылась.
Я отхлебнул чая. Горячий, крепкий, с мёдом. Потом — посмотрел на Морозкина и сказал то, ради чего приехал:
— Савва Парфёнович, мне нужен союзник. Настоящий. Не на день и не на случай — на годы. Я собираюсь изменить этот город. Всерьёз. Не косметически. Не «немного улучшить». А — основательно: новая инфраструктура, новые институты, новая экономика. Я понимаю, что звучит нескромно. Но я это говорю честно. И я — не смогу один. Никто — не смог бы один. Мне нужен человек, который будет со мной не на словах, а на делах. И — на риске.
Морозкин слушал. Молча. Без эмоций. Только голубые глаза — внимательные, немигающие — смотрели мне прямо в лицо.
— Что вы предлагаете?
— Я предлагаю — кирпичный завод. На паях. Пятьдесят на пятьдесят. Я — вношу организацию, переговоры с казной, аренду земли, подбор инженера, маркетинг (то есть — договорённости о сбыте). Вы — вносите капитал. Двадцать тысяч рублей. Я — добавлю остальные пять-десять, из своих или из занятых под проект. Завод — первое крупное промышленное предприятие в Бережанске. Печь Гофмана, немецкая технология, окупаемость — два-три года, после — чистая прибыль примерно по шесть тысяч в год каждому из нас. И это — только начало. Если завод пойдёт — я уже знаю, что дальше. Дальше — стекольное производство. Дальше — механические мастерские. Бережанск может стать — за десять-пятнадцать лет — не уездным захолустьем, а — промышленным центром волжского края. Это не мечта. Это — расчёт.
Морозкин молчал. Я видел, как за его глазами идёт та же самая работа, что и у Сычёва, у Вебера, у Краснова, — только у Морозкина эта работа была самой трудной, потому что у него на весах была самая большая ставка: двадцать тысяч рублей. Не имя. Не репутация. Не должность. Деньги. Настоящие, заработанные, накопленные за годы купеческого труда.
— Вы хотите, чтобы я вложил двадцать тысяч в ваш проект, — сказал он медленно, — в проект, который ещё не существует. В котором нет ни инженера, ни печи, ни рабочих. Только — глина в Глинках, о которой все знают, и ваша идея, которая, простите, звучит убедительно, но — это всё-таки идея, а не работающий завод.
— Да.
— И что вам нужно от меня, кроме денег?
Я подумал. Сказал то, что было самой сутью:
— Мне нужно ваше слово. Что вы — со мной. Не на этот проект, а — в целом. Как партнёр. Как соратник. Как человек, который, если со мной что-то случится, — достроит завод без меня. Как тот, кто будет стоять рядом в думе, когда начнутся следующие схватки с Гордеевым. Как тот, к кому я могу прийти в одиннадцать вечера без записки и сказать «мне нужна помощь» — и получить её.
Морозкин смотрел на меня долго. Очень долго. Наверное — полторы минуты, которые для меня тянулись как полчаса. Потом — сказал тихо:
— Слово — дороже денег, Павел Андреевич.
— Я знаю. Поэтому и прошу. Деньги — можно занять. Слово — нельзя.
Он помолчал ещё. Потом — встал. Подошёл к окну. Посмотрел в темнеющее небо над Бережанском. Потом — обернулся ко мне.
— Павел Андреевич, я — старообрядец поморского согласия. Мы дорожим словом больше, чем люди других толков. Для нас слово — это то, что связывает человека и с общиной, и с Богом. Поэтому я — не могу дать слово быстро. Мне нужно подумать. Посоветоваться — не с людьми, нет, у меня среди людей совета нет: в Бережанске нет никого, кто бы мог мне дать совет по такому делу. С собой. Со своей совестью. Со своей верой. С памятью об отце и деде, которые тоже торговали, но никогда не вступали в такие крупные партнёрства — они всегда держались сами по себе, и именно поэтому наша семья до сих пор существует.
Я кивнул. Я не собирался торопить.
— Сколько вам нужно времени?
— Три дня. Я дам ответ через три дня. Приходите — или я приду. Договорились?
— Договорились.
— И, Павел Андреевич — знайте. Я уважаю вас больше, чем любого человека, которого встретил за последние десять лет. Я видел, как вы работаете. Я видел ваш паводок. Я видел, как вы разговариваете с людьми — и с купцами, и с крестьянами, и со мной. Я видел, что вы — честный и — редкость ещё большая — что вы думаете не только о своей пользе. Это — уже очень многое. Но — три дня. Мне нужно понять — я готов это делать не как торговец, а как соратник. Это — разные вещи.
— Понимаю, Савва Парфёнович.
— Тогда — до пятницы.
Мы пожали руки. Его рукопожатие — было твёрдое, честное, но в нём была та особая старообрядческая сдержанность, которая говорила: «Я не дал слово, пока не дал». Он проводил меня до двери. У двери — ещё раз посмотрел на меня и сказал:
— Павел Андреевич, я — вам верю. Уже сейчас. То, что я думаю три дня, — это не потому, что я вам не верю. Это потому, что я хочу дать слово на всю жизнь. А такое слово — не даётся за час разговора.
— Я понимаю.
Я вышел на лестницу. Спустился. Ерофей ждал у дрожек.
— Домой?
— Домой.
Мы поехали. По тёмной Торговой, мимо закрытых лавок, мимо Соборной площади, к моему дому. Я сидел в дрожках, и руки мои — наконец — перестали дрожать. Не от успокоения — от усталости. Сегодня я выдержал два самых тяжёлых разговора за все девяносто два дня в этом теле. С Гордеевым — и с Морозкиным. Первый — боем. Второй — просьбой.
И в обоих — я, кажется, добился того, чего хотел.
Перемирие с Гордеевым — до лета. Год.
Слово Морозкина — через три дня. Или «да», или «нет», но я знал: скорее «да». Потому что Морозкин — человек, который, если уже пришёл к тебе в дом с бочкой керосина без подписи, — уже сделал выбор. Три дня — это только формальность для его собственной совести.
А если «да» — то у меня будет двадцать тысяч рублей на кирпичный завод. И — соратник. Настоящий.
И это будет — впервые за все девяносто два дня — не борьба за выживание, а — первый шаг к созиданию.
Я откинулся на спинку дрожек и закрыл глаза. Лёгкий ветер трепал мне волосы — тёплый, июньский, с запахами речной воды и цветущих трав. Ерофей тихо напевал что-то — по привычке, как напевают кучеры в долгие дороги.
Бережанск — жил своей вечерней жизнью. Не зная, что сегодня в одном кабинете решилось нечто важное. Нечто, что через десять лет может изменить его судьбу. Или — не изменит, если я всё испорчу. Но — попытка будет.
А попытка — это всё, что у меня было.