Глава 4
Четвёртый день. Хватит прятаться.
Три дня я просидел в доме — изучал дневник, тренировал почерк, учил молитвы и привыкал к телу, которое с каждым утром слушалось всё лучше, но всё ещё было чужим, как костюм с чужого плеча. Три дня — и за эти три дня я узнал о Стрешневе достаточно, чтобы не путать имена детей, и недостаточно, чтобы не бояться выхода в свет. Но дальше тянуть было нельзя: городской голова, который четвёртый день не появляется в управе — тем более после убийства царя, когда весь город в трауре и ждёт от власти хотя бы видимости контроля, — это не странность, а повод для разговоров. А разговоры — последнее, что мне нужно.
Одевался я по-парадному — Прохор достал из шкафа то, что он назвал «присутственным сюртуком»: чёрный, суконный, строже повседневного, с тёмным жилетом и свежей сорочкой. Запонки я застегнул сам — пятая попытка за четыре дня, и наконец получилось с первого раза. Прохор одобрительно крякнул. Маленькая победа.
Ерофей ждал у крыльца с дрожками — как ждал, видимо, каждое утро, терпеливо, молча, в своём армяке и картузе.
— В управу, — сказал я.
Ерофей не удивился — это, в отличие от «прогулки по городу», было нормально. Мы поехали.
Городская управа Бережанска — она же ратуша, как её по старинке называли горожане — стояла на Соборной площади, в тридцати саженях от Преображенского собора. Я видел её вчера из дрожек: двухэтажное каменное здание с фасадом, который когда-то был жёлтым, а теперь стал цвета грязного песка, с облупившейся штукатуркой и трещиной, идущей от окна второго этажа до цоколя. Трещину заделали — серым, не в тон, — и заделка уже сама трескалась. Крыльцо — три каменные ступени, средняя выщерблена. Над входом — герб города: что-то с рекой и ладьёй, стёршееся до неразличимости.
Я поднялся по ступеням. Крыльцо скрипнуло — каменное крыльцо скрипнуть не может, значит, скрипнула деревянная площадка перед дверью. Дверь — тяжёлая, дубовая, с медной ручкой, позеленевшей от времени.
Внутри пахло чернилами, плесенью и сушёными яблоками. Последний запах я тогда не идентифицировал — потом выяснил, что это Сычёв, который жевал сушёные яблоки непрерывно, как жвачку, и этот запах пропитал всё здание насквозь, от коридора до чердака.
Коридор: узкий, с низким потолком, побелённый известью, которая кое-где отставала хлопьями. Справа — дверь с табличкой «Канцелярия». Слева — лестница на второй этаж. Прямо — дверь в кабинет городского головы, и на ней — медная табличка: «Голова города Бережанска П. А. Стрешневъ».
Я заглянул в канцелярию. Три конторки — высокие, стоячие, из тёмного дерева, — и за каждой — писарь. Три человека, скребущие перьями по бумаге, с чернильными пятнами на пальцах и одинаковым выражением лица, которое я хорошо знал по нижнеярской администрации: «Мы здесь сидим, мы здесь пишем, и будем сидеть и писать при любой власти, потому что без нас ни один документ не будет оформлен, а без документов ничего не существует». Все трое подняли головы, увидели меня — и встали. Поклонились. Я кивнул и прошёл дальше.
Кабинет городского головы оказался комнатой примерно четыре на пять метров, с одним окном, выходящим на площадь. Стол — массивный, похожий на домашний, но побольше, — с зелёным сукном, чернильницей, стопкой бумаг. Портрет Александра II на стене — в траурной ленте, повешенной наскоро, криво. Шкаф с папками. Два стула для посетителей. И — карта. На стене, за стеклом, в деревянной раме: «Планъ уѣзднаго города Бережанска. 1863 годъ». Карта была старая, выцветшая, но читаемая — верхний город на холме, нижний город у реки, овраг между ними, пристань, слободки. Я уставился на неё и мысленно наложил то, что видел вчера из дрожек. Сошлось. Город за восемнадцать лет не вырос — или вырос так мало, что карта шестьдесят третьего года оставалась актуальной.
И тут в дверях появился Сычёв.
Первое впечатление: маленький. Не просто невысокий — а именно маленький, как человек, который всю жизнь старался занимать как можно меньше места. Сутулый, лысеющий — остатки волос зачёсаны через макушку, как перекладина буквы «Г». Жиденькие бакенбарды — рыжеватые, редкие, как бы извиняющиеся за своё существование. Вицмундир — тёмно-зелёный, потёртый на локтях и воротнике, но чистый и аккуратно застёгнутый. Пенсне — на тонком носу, стёкла толстые, за ними — глаза, маленькие и внимательные, как у мыши, которая выглядывает из норы и оценивает обстановку.
И он жевал. Что-то мелкое, сухое — я потом увидел, что в кармане вицмундира у него лежал мешочек с сушёными яблоками, и он их грыз машинально, как другие грызут ногти.
— Павел Андреевич! — Голос у Сычёва был тоненький, осторожный, с тем уважительным «-с» на конце, который чиновники николаевской закалки прилепляли к каждой фразе, как почтовую марку. — Вы нынче к восьмому часу? Ничего не случилось-с?
Не «доброе утро». Не «рад видеть». А — «ничего не случилось». Потому что городской голова Стрешнев в управу к восьми утра не приходил. Никогда. Стрешнев приходил к полудню — и то не каждый день. Стрешнев подписывал что нужно, пил чай с баранками, обсуждал с Сычёвым текучку и уезжал к обеду. А тут — восемь утра, парадный сюртук и решительное выражение лица. Для Сычёва это было примерно то же, что для секретарши Лидочки в Нижнеярске — если бы мэр Геннадий Палыч пришёл на работу к шести и попросил годовой отчёт.
— Решил навести порядок, Фёдор Игнатьич, — сказал я. — Покажите мне текущие дела.
Сычёв моргнул. Пенсне съехало. Он поправил его и моргнул ещё раз.
— Текущие дела-с?
— Текущие дела. Бюджет. Доходы, расходы. Подряды. Всё, что у нас есть по городскому хозяйству.
Сычёв смотрел на меня секунды три — и за эти три секунды я видел, как в его голове, за пенсне и сушёными яблоками, работает механизм, отточенный двенадцатью годами выживания в канцелярии: он оценивал ситуацию. Новый Стрешнев. Что-то изменилось. Что именно — непонятно. Опасно? Неизвестно. Вывод: выполнять, наблюдать, не высовываться.
— Как прикажете, Павел Андреевич-с. Сию минуту.
Он исчез и через десять минут вернулся с тремя папками — толстыми, перевязанными тесёмками, с надписями: «Роспись доходовъ», «Роспись расходовъ», «Подряды и обязательства».
Я развязал первую.
Бюджет города Бережанска на тысяча восемьсот восемьдесят первый год. Роспись доходов:
Сборы с торговых заведений — 14 200 ₽ Сборы с трактирных заведений — 6 800 ₽ Оценочный сбор с недвижимых имуществ — 9 400 ₽ Доходы с городских имуществ (аренда лавок, земель) — 4 600 ₽ Пошлины и мелочные сборы — 3 200 ₽ Пособие из губернского земства — 2 000 ₽ Прочие — 1 800 ₽
ИТОГО: 42 000 ₽
Расходы:
Содержание городского управления (жалование головы, членов управы, секретаря, писарей, служителей) — 8 200 ₽ Содержание полицейской части (городовые, квартальные) — 7 400 ₽ Содержание и ремонт городских зданий — 4 800 ₽ Содержание мостов, дорог, набережных — 3 200 ₽ Благотворительность (пособия, богадельня) — 2 600 ₽ Освещение города (фонари, масло) — 1 800 ₽ Содержание пожарной части — 3 400 ₽ Расходы по воинской повинности (квартирование) — 2 800 ₽ Городские сады и бульвары — 600 ₽ Прочие расходы — 4 200 ₽
ИТОГО: 39 000 ₽
СВОБОДНЫЙ ОСТАТОК: 3 000 ₽
Три тысячи рублей. На весь город. На все непредвиденные расходы, на все чрезвычайные ситуации, на всё, что может случиться с двадцатью пятью тысячами человек в течение года. Три. Тысячи.
В Нижнеярске резервный фонд составлял двести миллионов рублей, и этого вечно не хватало. А тут — три тысячи. Это зарплата двенадцати рабочих за год. Это десять коров. Это сто пудов муки. Это — ничего.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, не поднимая глаз от папки, — три тысячи свободных. На весь город. Это… нормально?
Сычёв пожевал яблоко. Поправил пенсне.
— Ну-с, обычное дело, Павел Андреевич. Не хуже других уездов-с. В Сызрани, сказывают, и того менее. А в Ставрополе Самарском — так и вовсе с дефицитом сидят.
Обычное дело. Конечно. Обычное дело — когда весь городской бюджет меньше стоимости одной приличной квартиры в Москве двадцать первого века. Обычное дело — когда на освещение города тратится тысяча восемьсот рублей, и на эти деньги нужно заправить маслом фонари, которых в городе — я потом посчитаю — сорок два, и половина из них не горит.
Я закрыл папку. Открыл вторую — «Подряды». Полистал. Мельников. Снова Мельников. Мельников на мощении, Мельников на ремонте, Мельников на поставке щебня. Единственный подрядчик на все городские работы. Монополия.
Закрыл. Открыл третью. Там было интереснее — или, вернее, печальнее: перечень городского имущества, зданий, сооружений. Ратуша — «требует ремонта фасада». Мост через Лесной овраг — «состояние удовлетворительное» (интересно, кто оценивал). Пожарная каланча — «требует осмотра». Колодцы — «четырнадцать, городские, из них действующих — двенадцать». Дамба нижнего города — одна строчка: «деревянная, без замечаний».
Без замечаний. Я вчера — позавчера — видел эту дамбу из дрожек, точнее, видел то место, где она должна быть: полоска потемневших брёвен вдоль берега, в подтёках и разводах, с торчащими из снега кольями. «Без замечаний» — это значит: никто не проверял.
Записываем. Отдельной строкой. С восклицательным знаком.
После обеда — который я пропустил, потому что вошёл в тот режим, который в Нижнеярске коллеги называли «Ракитин зарылся», а Марина, пока была женой, называла менее печатно, — я попросил Сычёва объяснить мне структуру городского управления.
Формально я это знал — из книг, из монографий, из «Городового положения» 1870 года, которое я мог бы процитировать кусками. Но одно дело — знать систему в теории, и совсем другое — видеть её в лицах.
Сычёв объяснял охотно — он был из тех людей, которые расцветают, когда их спрашивают о том, в чём они разбираются, и которые чахнут, когда их не спрашивают ни о чём. Двенадцать лет его не спрашивали — Стрешнев приходил к полудню, подписывал, уезжал. А тут — человек, который задаёт вопросы. Для Сычёва это было как дождь в пустыне.
Итак. Городская дума — тридцать гласных, избираемых на четыре года городскими обывателями с имущественным цензом. Собирается четыре раза в год — или по экстренному созыву городского головы. Из тридцати гласных — двадцать два купца (включая Гордеева, разумеется, и Морозкина, и ещё двадцать, чьи имена Сычёв перечислил, и я запомнил четыре, а остальные записал бы, если бы умел писать быстро), пять мещан, два дворянина (оба — мелкопоместные, живут в уезде, на заседания приезжают через раз) и один разночинец — аптекарь Лозинский.
Городская управа — исполнительный орган: городской голова (я), два члена управы и секретарь. Члены управы: купец Рыбин Захар Степаныч — шестьдесят два года, торговец мукой, глухой на левое ухо, на заседаниях засыпал с регулярностью часового механизма. И мещанин Тёркин Иван Фомич — сорок четыре года, владелец свечной мастерской, человек настолько безотказный, что голосовал «за» по любому вопросу, включая, вероятно, собственную казнь. Сычёв описывал их с тем тактичным ядом, который отличает хороших канцеляристов: ни одного прямого оскорбления, но после его описания оба выглядели примерно так же полезно, как мёртвый принтер.
Секретарь — сам Сычёв. Единственный профессионал во всей конструкции. Двенадцать лет, каждая бумага, каждая цифра, каждый долг и каждая обида — всё у него в голове и в папках. Незаменимый человек. И он это знал. И я это знал. И он знал, что я это знаю, — по тому, как я смотрел на папки и как слушал.
В подчинении управы: два чиновника торговой полиции (следят за весами и мерами на базаре), базарный смотритель (собирает плату за торговые места), смотритель городских зданий (один человек на все здания — теоретически), фонарщик (один — на сорок два фонаря). Итого — одиннадцать человек. Городской голова, два члена управы, секретарь, три писаря, два торговых полицейских, смотритель, фонарщик. Одиннадцать.
В муниципалитете Нижнеярска работало четыреста двенадцать человек. У нас были отделы: ЖКХ, благоустройства, транспорта, архитектуры, финансов, образования, культуры, земельных отношений, — и в каждом отделе сидели люди с высшим образованием, с компьютерами, с электронным документооборотом, и всё равно не справлялись.
А тут — одиннадцать. На двадцать пять тысяч населения. Одиннадцать человек, из которых двое спят на заседаниях, один жуёт яблоки, трое скребут перьями и один зажигает фонари. Которые не горят.
Я сидел за столом городского головы и чувствовал — одновременно — ужас и азарт. Ужас — потому что масштаб задачи был чудовищным. Азарт — потому что масштаб задачи был чудовищным. Это было как получить стартап с нулевым бюджетом, нулевой командой и двадцатью пятью тысячами пользователей, которые не знали, что они пользователи. Невозможно. Восхитительно. Совершенно безнадёжно — и именно поэтому интересно.
Сычёв ушёл в шесть вечера. Писари ушли в пять. Я остался.
Впервые в истории Павла Андреевича Стрешнева городской голова сидел в управе после заката. Прохор — я послал за ним Ерофея с запиской, корявой, едва читаемой, но Ерофей передал устно, — прислал ужин: расстегаи (снова), чай в жестяном чайнике. Я ел за рабочим столом, листая папки, и чувствовал себя как дома — не как в доме Стрешнева, а как в кабинете в администрации Нижнеярска, где я тоже ужинал расстегаями из буфета, только с курицей, а не с визигой, и чай был из пакетика, а не из чайника.
Карта города. Я встал и подошёл к ней — к этому выцветшему плану шестьдесят третьего года — и начал изучать. Верхний город — компактный, на холме: Соборная площадь, Торговая улица, Дворянская, Гимназическая. Нижний город — растянутый вдоль реки: слободки, пристань, базар. Между ними — Лесной овраг с мостом. Дамба — обозначена пунктиром вдоль берега, от пристани до Рыбацкой слободки. Протяжённость — на глаз — двести, может, двести пятьдесят сажен.
Дверь скрипнула.
— Павел Андреевич-с? — Сычёв стоял в дверях. В руке — картуз. Он ушёл полчаса назад, но вернулся. Выражение лица — то самое, мышиное, выглядывающее из норы.
— Забыли что-то, Фёдор Игнатьич?
— Портмоне-с, — сказал Сычёв. — На конторке оставил-с.
Он не забыл портмоне. Портмоне — предлог. Он вернулся проверить, что делает городской голова в управе после шести вечера, потому что городской голова в управе после шести вечера — это событие, сопоставимое по масштабу с появлением кометы. Сычёв хотел посмотреть — и я его понимал. Я бы тоже вернулся.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, не отрывая глаз от карты, — а где у нас план дамбы нижнего города?
Сычёв подошёл ближе. Пенсне блеснуло в свете свечи.
— Какой план, Павел Андреевич? Дамба — она и есть дамба. Двадцать лет стоит-с.
— Двадцать лет, — повторил я. — А когда последний раз чинили?
Пауза. Сычёв пожевал — машинально, хотя яблока во рту не было.
— Ремонт производился… — он задумался, — … при прежнем голове-с. Лет семь тому. Или поболее.
Лет семь тому. Или поболее. Деревянная дамба, двадцать лет, последний ремонт — неизвестно когда. И через месяц — ледоход. И паводок.
— Фёдор Игнатьич, — сказал я, — мне нужен осмотр этой дамбы. Состояние брёвен, высота, длина, слабые места. Есть у нас человек, который может это сделать?
— Десятник Потапов-с, — сказал Сычёв, — городской строитель. Он за все сооружения отвечает-с.
— Пусть осмотрит. Завтра. И доложит мне.
Сычёв молчал. Он смотрел на меня — и я видел, как в его глазах, за пенсне и за двенадцатью годами осторожности, что-то сдвигается. Не доверие — рано. Не симпатия — не его стиль. Но — интерес. Городской голова, который приходит к восьми, сидит до темноты, изучает бюджет и спрашивает про дамбу, — это было не то, к чему Сычёв привык. И он пока не знал, хорошо это или плохо.
— Как прикажете, Павел Андреевич-с, — сказал он. И ушёл. На этот раз — по-настоящему.
Пятого марта — заседание городской управы. Четверг, десять утра, второй этаж ратуши.
Зал заседаний — комната побольше моего кабинета, с длинным столом, покрытым зелёным сукном (они тут всё покрывают зелёным сукном, как будто других цветов не существует), с портретом Александра III на стене — уже нового, только что повешенного взамен отцовского, ещё без траурной ленты, потому что ленту забыли, — и с четырьмя стульями, из которых два были заняты.
Купец Рыбин Захар Степаныч — грузный старик, шестьдесят два года, в потёртом сюртуке, с бородой лопатой и глазами, которые начали закрываться примерно через три минуты после начала заседания. Он сел, крякнул, сложил руки на животе и приготовился ко сну — с тем профессионализмом, который вырабатывается годами практики.
Мещанин Тёркин Иван Фомич — худой, подвижный, с бегающими глазами и привычкой кивать. Он кивал уже сейчас — ещё до того, как я что-либо сказал, — профилактически, на всякий случай, как собака, которая виляет хвостом при виде любого человека, не зная, даст ли тот кусок или пнёт.
Сычёв — за отдельным столиком, с протоколом, с пером, с чернильницей. Готов.
— Господа, — сказал я, и Рыбин на секунду открыл глаза, — повестка.
Повестка. Сычёв зачитал:
Первое: о выделении тринадцати рублей на ремонт забора вокруг городского сада.
Второе: о жалобе мещанина Скворцова на мещанина Козодоева по поводу курицы, перелетевшей через забор и склевавшей посев.
Третье: о прошении вдовы Маркеловой о назначении единовременного пособия в размере пяти рублей на погребение мужа.
Забор. Курица. Пособие. А до паводка — месяц.
Я слушал и думал о том, что в Нижнеярске на первом совещании у нового мэра обсуждали генплан, транспортную реформу и строительство ледового дворца — и это тоже была ерунда, но ерунда масштабная, на миллиарды. А тут — тринадцать рублей на забор и курица.
— По первому вопросу — одобрить, — сказал я. — Тринадцать рублей из статьи содержания городских садов. По второму — направить жалобу в полицейскую часть для разбирательства. По третьему — выделить. Пять рублей.
Рыбин кивнул — не просыпаясь. Тёркин кивнул — не задумываясь. Сычёв записал. Три вопроса — три минуты. Демократия в действии.
— А теперь, — сказал я, и в голосе моём — в голосе Стрешнева — появилось что-то, чего Сычёв, вероятно, не слышал от городского головы за все двенадцать лет: интонация человека, который собирается дать поручение и ожидает его исполнения, — Фёдор Игнатьич, мне нужна справка. О состоянии всех городских сооружений. Мостов, дамб, колодцев, зданий. Всех. С указанием года постройки, года последнего ремонта и текущего состояния. К понедельнику.
Сычёв поднял перо. Пенсне съехало.
— К… понедельнику-с? — Голос у него был такой, как будто я попросил его к понедельнику построить водопровод.
— К понедельнику, — подтвердил я. — Девятого марта. Четыре дня.
— Павел Андреевич, — сказал Сычёв осторожно, как говорят люди, которые хотят возразить, но не уверены, можно ли, — ведомость по всем сооружениям — это… Позвольте заметить, это объём работы немалый-с. Потапов один-с, а сооружений — сорок с лишком. Колодцы, мосты, здания, ограды…
— Тогда пусть начнёт с самого важного, — сказал я. — Дамба. Мосты. Колодцы. Остальное — к следующему понедельнику. Но дамба — к этому.
Сычёв посмотрел на Рыбина — Рыбин спал. Посмотрел на Тёркина — Тёркин кивнул, автоматически. Посмотрел на меня.
— Будет исполнено, Павел Андреевич-с.
Я встал. Заседание окончено. Рыбин проснулся от скрипа стула, посмотрел вокруг мутными глазами и изрёк:
— Всё порешили? Ну и славно.
Тёркин кивнул.
Я вышел из зала — и в коридоре, у лестницы, остановился. Оглянулся. Через закрытую дверь было слышно, как Сычёв что-то говорил — тихо, быстро, взволнованно. Я не разобрал слов, но тон разобрал. Это был тон человека, который двенадцать лет жил при одном городском голове, знал его наизусть — и вдруг увидел другого.
Хорошо это или плохо — Сычёв пока не решил.
Я — тоже.
Но одно я знал точно: к понедельнику у меня будет справка по дамбе. А через месяц — паводок. И между этими двумя точками — окно, в которое я должен успеть протолкнуть хотя бы минимальные работы. Потому что если дамба не выдержит — нижний город затопит. А если нижний город затопит — двадцать пять тысяч человек узнают, что городской голова знал, и не сделал ничего.
Вот этого — я допустить не мог. Не потому что я хороший человек. А потому что я чиновник, и если есть одна вещь, которой меня научили тринадцать лет в администрации Нижнеярска, — это то, что ответственность за катастрофу, которую можно было предотвратить, всегда падает на того, кто подписал бумагу. Или не подписал — когда должен был.
Ерофей ждал у крыльца. Я сел в дрожки.
— Домой, — сказал я.
И подумал: нет. Не домой. В бой.