Городской голова. Том 1 · Глава 6

Глава 6

Тетрадку в коричневом переплёте я нашёл в первый день — в потайном ящике стола, вместе с деньгами, расписками и любовным письмом. Тогда я пролистал её за минуту, увидел столбцы цифр и пометки «Мельн.», отложил и закрыл ящик, потому что в тот момент у меня были проблемы поважнее — например, научиться пить чай из правильной посуды и не путать имена собственных детей.

Десять дней спустя — утром одиннадцатого марта, после завтрака, после того как Анна ушла к себе, а Николай уехал в гимназию, — я достал тетрадку снова, положил перед собой, зажёг вторую свечу для лучшего освещения и начал читать. По-настоящему. Строка за строкой, цифра за цифрой, с карандашом в руке и чистым листом рядом.

И через три часа я знал о Павле Андреевиче Стрешневе — о настоящем Стрешневе — такое, отчего у меня руки похолодели.

Тетрадка была аккуратная. Стрешнев — при всех своих недостатках — вёл теневую бухгалтерию с той же педантичностью, с какой нормальные люди ведут кассовую книгу: даты, суммы, источники, назначение. Каждая запись — строка, каждая строка — факт:

«14 мая 79 — Мельн. — 600 ₽ — мощ. Торг. ул.» «3 авг. 79 — Мельн. — 450 ₽ — рем. ратуши» «17 окт. 79 — Мельн. — 320 ₽ — рем. моста» «6 фев. 80 — Мельн. — 540 ₽ — мощ. Собор. пл.» «22 мая 80 — Мельн. — 280 ₽ — колодцы (3 шт.)» «11 нояб. 80 — Мельн. — 200 ₽ — мост.» «9 янв. 81 — Мельн. — 380 ₽ — фонари»

И так далее — пятнадцать записей за три года, с мая тысяча восемьсот семьдесят девятого по январь восемьдесят первого.

Я сел считать.

Общая сумма поступлений от «Мельн.» за три года: четыре тысячи четыреста семьдесят рублей. Не миллионы — по меркам двадцать первого века это смешно, — но по меркам города, где годовой бюджет сорок две тысячи, а свободных средств три, — это десять с лишним процентов от всего городского бюджета. Украденных. За три года. Системно.

Теперь — арифметика.

Мощение Торговой улицы — подряд стоил, по ведомостям управы (я видел папку), четыре тысячи рублей. Откат Стрешневу — шестьсот. Пятнадцать процентов. Ремонт ратуши — подряд три тысячи, откат — четыреста пятьдесят. Те же пятнадцать. Ремонт моста — подряд около двух тысяч, откат — триста двадцать. Шестнадцать — чуть больше, но порядок тот же.

Система. Фиксированная ставка — пятнадцать процентов от каждого городского заказа. Мельников получал подряд, выполнял работу — дешевле, хуже, с экономией на материалах, — и от суммы контракта отстёгивал пятнадцать процентов, которые через его руки шли Стрешневу. Стрешнев — подписывал акты приёмки, не глядя. Идеальный круг.

Но это — верхний слой. Под ним — ещё один.

Мельников — не самостоятельная фигура. Это я понял из дневника Стрешнева, из обрывков записей и из того, что Мельников упоминался всегда в связке с кем-то ещё: «Мельников передал 150 ₽ за мощение» — это дневник. «Был у Гордеева, Мельников тоже» — это дневник, запись за ноябрь прошлого года. И в самой тетрадке — на полях, мелко, как будто Стрешнев писал для себя, — карандашная пометка: «Т. Л. — доля?»

Т. Л. — Тарас Лукич. Гордеев.

Я откинулся в кресле и мысленно нарисовал схему — ту самую, которую в Нижнеярске рисовали следователи из ОБЭП, когда приходили к нам с проверками: стрелки, квадратики, суммы.

Городской бюджет → подряд → Мельников → работа (с экономией) → акт приёмки → Стрешнев подписывает → 15% от суммы → обратно Стрешневу через Мельникова.

Но Мельников — человек Гордеева. Мельников не сам решает, кому платить и сколько. Мельников — посредник, передаточное звено. Значит, схема длиннее:

Гордеев контролирует Мельникова → Мельников получает подряды (монополия — я видел в папках, что за три года ни один другой подрядчик не получил городского заказа) → Мельников выполняет работы → часть денег идёт Стрешневу (15%) → часть — Мельникову (его комиссия) → часть — непонятно куда.

«Непонятно куда» — это, вероятно, Гордеев. Стрешнев получал свои пятнадцать процентов. Мельников — свои, допустим, пять-десять. Но разница между стоимостью подряда и реальной стоимостью работ — она куда больше, чем двадцать-двадцать пять процентов. Если Мельников мостил Торговую улицу за четыре тысячи, а реальная стоимость работ — ну, положим, две с половиной — три, — то ещё тысяча-полторы исчезала. И исчезала, скорее всего, в карман Тараса Лукича.

Итого за три года: Стрешнев получил ~4 500. Мельников — предположительно ~2 000–3 000. Гордеев — предположительно ~5 000–7 000. Общий ущерб городской казне — двенадцать-пятнадцать тысяч рублей. При свободном остатке бюджета в три тысячи — это четыре-пять годовых запасов. Украденных. Системно. На протяжении всего срока полномочий Стрешнева.

На эти деньги можно было: отремонтировать дамбу — дважды. Или починить все колодцы в нижнем городе. Или расширить больницу вдвое. Или сделать всё это одновременно — и ещё осталось бы.

Но деньги ушли — в мадеру Стрешнева, в карточные долги Стрешнева, в карман Мельникова, в империю Гордеева. А дамба — гниёт. А колодцы — отравлены. А больница — на двадцати койках.

Я сидел и смотрел на тетрадку — маленькую, аккуратную, в коричневом переплёте, — и чувствовал злость. Не абстрактную, гражданскую, — а конкретную, профессиональную: злость чиновника, который видит, как деньги, предназначенные для людей, утекают в частные карманы, и никто — ни контролирующие органы, ни дума, ни губерния — не замечает, не проверяет, не спрашивает. Потому что проверять некому. Потому что так устроена система. Потому что в уездном городе в тысяча восемьсот восемьдесят первом году — кто будет проверять городского голову? Губернатор, который сам берёт? Ревизор, которого покупают на подъезде? Городская дума, в которой двадцать два купца, и половина из них зависит от Гордеева?

Система. Красивая, замкнутая, самовоспроизводящаяся система. Точно такая же, как в Нижнеярске, — только без компьютеров, без электронных торгов и без антимонопольного комитета. Впрочем, в Нижнеярске наличие всего этого тоже мало что меняло.

Я закрыл тетрадку. Вернул в потайной ящик. И достал другой документ — тот, который в первый день пролистал наспех и отложил.

Письмо. Тонкая бумага, убористый женский почерк, московский штемпель. В первый день я прочитал начало — про Серёженьку, который «совсем большой стал», — и отложил. Теперь я перечитал целиком.

'Милый Павел Андреевич,

Серёженька совсем большой стал, бегает, шалит, вылитый вы — и глаза ваши, и нос, и упрямство. Хозяйка говорит — настоящий купчик растёт. Я не прошу многого, вы знаете. Но обещанные деньги так и не пришли, а жизнь в Москве нынче дорогая, и хозяйка грозится поднять плату за комнату, а мне с Серёженькой деваться некуда. В ученье его надобно отдавать через два года, а на какие средства — не ведаю.

Я не упрекаю вас, Павел Андреевич. Вы были добры ко мне, когда были рядом. Но вот уже полгода — ни письма, ни перевода. Я написала вам трижды и не получила ответа.

Екатерина Львовна, ваша покорная и любящая.

p.s. Адрес мой прежний: Москва, Мещанская часть, дом Прокудиной, кв. 7.'

Екатерина Львовна. Не «Катенька» — так, видимо, Стрешнев называл её в лучшие дни. Серёженька — пять лет, если прикинуть по тому, что «через два года в ученье» — значит, в ученье берут лет с семи, а ему сейчас пять. Родился, стало быть, в семьдесят пятом или семьдесят шестом. Елизавета — жена — ещё была жива, хотя уже больна: чахотка началась, по свидетельству дневника, около семьдесят седьмого. Стрешнев завёл роман, когда жена умирала. И бросил любовницу — когда жена умерла.

Красивая история. Прямо роман — из тех, что продаются в жёлтых обложках на вокзалах.

Я положил письмо обратно и сидел минуту, глядя в окно. За окном — мартовский день, серый, тусклый, с каплями на стекле. Я думал: что с этим делать? Ребёнок в Москве. Пятилетний мальчик, у которого есть мать и нет отца — вернее, отец есть, но он в Бережанске, и он не отвечает на письма, и денег не шлёт, и, строго говоря, он мёртв, потому что в его теле сидит зам мэра из двадцать первого века, которому до этого мальчика нет никакого дела.

Или есть?

Я не знал. Отложил. Пометил в своём мысленном списке: «Московский ребёнок — нерешённая проблема». И перешёл к следующему пункту.

В управу я пришёл к десяти — позже обычного, потому что утро ушло на тетрадку и письмо. Сычёв сидел за конторкой и что-то переписывал — пенсне съехало на кончик носа, рот ритмично двигался: яблоко.

— Фёдор Игнатьич, — сказал я, — мне нужны ведомости подрядов. За три года. Все контракты, которые город заключал с подрядчиками, — суммы, объёмы работ, акты приёмки.

Сычёв перестал жевать. Поднял глаза — и я увидел, как за пенсне произошло нечто: не удивление, не страх — а мгновенный расчёт. Он знал. Конечно, он знал — двенадцать лет в управе, каждая бумага через его руки, каждая цифра — в его памяти. Он знал про Мельникова. Знал про откаты. Знал — и молчал, потому что молчание было условием выживания.

И вот теперь городской голова — тот самый, который брал, — просит показать ведомости. Что это значит? Проверка? Ловушка? Или — что-то новое?

Сычёв побледнел. Незначительно — на полтона, — но я заметил. Тринадцать лет кадровой работы учат замечать такие вещи.

— Ведомости подрядов-с? — переспросил он. — За три года?

— За три года. Все. Без исключений.

Пауза. Сычёв снял пенсне, протёр, надел обратно — жест, который, я уже понял, был у него эквивалентом глубокого вдоха.

— Павел Андреевич, — сказал он осторожно, — ведомости — документы внутренние. Если кто узнает, что вы запрашивали…

— Фёдор Игнатьич, — я посмотрел ему в глаза, — я не ищу виноватых. Я хочу знать, как обстоят дела. Чтобы впредь — по-другому. Вы понимаете?

Долгий взгляд. За пенсне — работа механизма. Сычёв взвешивал: риски, выгоды, вероятности. Новый Стрешнев — тот, который приходит к восьми, сидит до ночи, изучает бюджет, ходит в нижний город пешком, — этот Стрешнев говорит «впредь по-другому». Что это значит? Что откатов больше не будет? Или что откаты будут, но другие? Или — третий вариант, самый невероятный — что городской голова действительно хочет навести порядок?

Сычёв решил.

— Как скажете, Павел Андреевич-с.

Ушёл. Вернулся через двадцать минут — с двумя папками, тяжёлыми, перевязанными тесёмками.

— Вот-с. Подряды за семьдесят девятый, восьмидесятый и текущий год. Контракты, акты, расчёты-с.

Я взял. Он стоял.

— Спасибо, Фёдор Игнатьич. Можете идти.

Он не ушёл. Стоял у двери, и в его маленьких глазах за пенсне было что-то, чего я раньше не видел: не осторожность, не расчёт, — а надежда. Маленькая, трусливая, привычная прятаться — но надежда.

— Павел Андреевич-с, — сказал он тихо, — если вы взаправду… впредь по-другому… то я бы хотел, чтобы вы знали: я здесь двенадцать лет-с. И я помню все цифры. Все-с.

Это было предложение. Осторожное, дрожащее, готовое отскочить при первом признаке опасности — но предложение. Сычёв протягивал руку. Не дружбы — партнёрства. Партнёрства двух людей, которые оба знают, что в бумагах нечисто, и один из которых — впервые за двенадцать лет — сказал, что хочет это изменить.

— Я знаю, Фёдор Игнатьич, — сказал я. — И я это ценю.

Он кивнул. Ушёл. Дверь тихо закрылась.

Досье на Сычёва — мысленное, внутреннее: «Фёдор Игнатьич Сычёв. 53 года. Хитрый, осторожный, трусоватый, но профессионален до мозга костей. Знает всё. Боится всех. Но — устал бояться. Переходит от нейтралитета к осторожному союзничеству. Условие: безопасность. Гарантия: результат. Слабое звено: трусость. Сильная сторона: память. Оценка: ресурсный человек. Нужен. Беречь».

Вечер. Кабинет в управе. Свеча — уже вторая, первая догорела. Передо мной — четыре документа, разложенные веером:

Первый — тетрадка Стрешнева. Теневая бухгалтерия. 4 470 рублей откатов за три года.

Второй — ведомости подрядов из управы. Официальные контракты. Общая сумма подрядных работ за три года — 29 800 рублей. Подрядчик — один: Мельников Пётр Ильич. Монополия.

Третий — расписка Цукермана. Долг — 8 000 рублей. Личный. Из проигрышей в карты, если верить дневнику: три записи «проиграл у Гордеева» за полгода, суммы — от 40 до 200 рублей за вечер. Копились. Набрали. Перезанял у Цукермана, чтобы покрыть, — и не вернул.

Четвёртый — расписка от Козлова. 2 000 рублей «в счёт условленного». Что именно «условлено» — я пока не знал. Но в тетрадке Стрешнева, на последней странице, карандашом, мелко: «Козл. — земля у оврага — Г.» «Г.» — Гордеев? Земля у оврага — городская? Если городской голова перевёл городскую землю на подставное лицо за две тысячи — это уже не откат, это уголовщина. Это — каторга.

Но это — потом. Сейчас — итоги.

Я взял карандаш и начал писать — на чистом листе, крупно, для себя:

Финансовое состояние Стрешнева:

Доходы (легальные): — Жалованье городского головы: 3 000 ₽/год — Торговый доход (лавка? аренда?): ~2 000–3 000 ₽/год (предположительно) — ИТОГО легальных: ~5 000–6 000 ₽/год

Расходы (обязательные): — Содержание дома, слуг, детей: ~3 500–4 000 ₽/год — Долг Цукерману (проценты): ~960 ₽/год (12% годовых на 8 000) — ИТОГО обязательных: ~4 500–5 000 ₽/год

Свободных: ~500–1 500 ₽/год

Долги: — Цукерману: 8 000 ₽ (+ набегающие проценты) — Козлову: 2 000 ₽ (или наоборот — Козлов должен Стрешневу? Непонятно)

Откаты (прекращены): были ~1 500 ₽/год. Больше не будет.

Вывод: без откатов — едва хватает на жизнь. Долг Цукерману — удавка. Гасить его при нынешних доходах — 5–6 лет, если экономить на всём. Или — нужен дополнительный источник дохода.

Я смотрел на эти цифры и думал: любой финансовый консультант двадцать первого века сказал бы — банкрот. Реструктуризация долга, сокращение расходов, поиск дополнительного дохода. Стандартный кейс.

Только в девятнадцатом веке нет финансовых консультантов. Нет реструктуризации. Нет банкротства физических лиц. Есть ростовщик Цукерман, который придёт за деньгами — и которого нельзя послать, потому что он имеет право обратиться в суд, а суд — арестовать имущество. Есть Гордеев, который знает о тетрадке — или догадывается, — и может использовать это как рычаг. Есть Мельников, который нервничает, потому что подряды застопорились. И есть женщина в Москве с пятилетним мальчиком, которая ждёт денег, которых нет.

А ещё — есть город. Двадцать пять тысяч человек, которым я должен починить дамбу, колодцы, мост и каланчу. На три тысячи рублей. Которых тоже, строго говоря, нет — потому что полторы из них обещаны Мельникову на ремонт ратуши, и за этим обещанием стоит Гордеев.

Я погасил свечу. Собрал бумаги. Запер тетрадку в потайной ящик — дома, не в управе. Ведомости — вернул Сычёву. Расписки — обратно в тайник.

Вышел на крыльцо управы. Мартовская ночь — тёмная, безлунная, с ветром, несущим запах талого снега и навоза. Фонарь на Соборной площади горел — один из сорока двух, и он покачивался на ветру, и тени от него бегали по булыжнику, как испуганные собаки.

Ерофей ждал с дрожками. Молча. Терпеливо. Как каждый вечер.

Я сел. Мы поехали домой.

В дрожках, под скрип рессор и цокот копыт, я подводил итоги — не на бумаге, а в голове, в том формате, который в Нижнеярске называл «ночной бриф для себя самого»:

Ситуация: я в теле человека, который три года разворовывал собственный город, задолжал ростовщику годовой бюджет муниципалитета, прижил внебрачного ребёнка в Москве и, предположительно, провернул земельную аферу с городской собственностью. При этом я — этот же человек — должен управлять городом, чинить дамбу, спасать людей от паводка, строить отношения с купцами, полицией и церковью — и делать всё это на три тысячи рублей, не имея ни одного надёжного союзника, кроме трусливого секретаря, который готов помогать ровно до тех пор, пока это безопасно.

Оценка рисков: Гордеев — главный. Он знает о схеме. Он может шантажировать. Он привык контролировать городского голову и не потерпит потери контроля. Цукерман — второй. Долг — рычаг. Если я не заплачу — суд, арест имущества, скандал. Мельников — третий. Нервный, слабый, может побежать к Гордееву, если решит, что я его сдам. Московская женщина — четвёртый. Письмо — компромат, если попадёт не в те руки.

План: разобраться с каждым — по очереди, начиная с самого срочного. Самое срочное — не Гордеев и не Цукерман. Самое срочное — дамба. Потому что дамба — через три недели, а Гордеев и Цукерман — пока терпят.

Дрожки скрипнули, остановились. Дом. Соборная улица. Фонарь у крыльца — не горит, как обычно.

Я вошёл. Прохор принял сюртук. Глафира подала ужин — холодный, постный, поздний. Я ел и думал. Думал и ел. И понимал — с тем особым, чистым пониманием, которое приходит ночью, при свече, когда никто не смотрит, — что жизнь Павла Андреевича Стрешнева была не просто грязной. Она была трагической. Человек, который когда-то — может быть — был приличным: женился по любви, растил детей, торговал, был избран городским головой. И постепенно, шаг за шагом — карты, мадера, Гордеев, Мельников, Катенька в Москве, откат за откатом, долг за долгом — превратился в то, что я нашёл в потайном ящике: набор расписок, тетрадку цифр и любовное письмо, на которое не хватило духу ответить.

Стрешнев не был злодеем. Он был слабым. А слабость в системе, которая пожирает слабых, — это смертный приговор с отсрочкой.

Я доел. Поднялся в кабинет. Сел за стол. Достал свой карандашный листок с итогами и дописал внизу, крупно:

Задача: расчистить наследство. Не ради Стрешнева — ради города.

Срок: до конца лета.

Средства: ум, знание будущего и Фёдор Игнатьич Сычёв.

Первый шаг: дамба.

Спрятал. Погасил свечу. Лёг.

Одиннадцатый день в чужой жизни. До паводка — двадцать пять дней. До визита Цукермана — неизвестно. До столкновения с Гордеевым — неизбежно.

Занятный будет месяц.