Глава 7 · (2)
Дорога заняла часа два, что было значительно меньше, чем если бы мы ехали через Епифань. Просёлок петлял между полями, нырял в лощины, пару раз переваливал через ручьи. Тимофей правил так уверенно, будто у него в голове имелась карта всего уезда.
Первые полчаса Сенька держал кочергу наизготовку, как ружьё, и сурово поглядывал по сторонам. Выискивал убивцев. Убивцы не попадались. Попадались мужики, пахавшие пар. Завидев тарантас, они останавливали лошадей, снимали шапки и кланялись. Барина, ясное дело, признавали сразу, но вот зачем ему в поездке по собственным землям слуга с кочергой, понять не могли. Потому смотрели крестьяне и на Сеньку, и на меня с сочувствием и состраданием. Если у барина с головой что-то не ладится, такого только пожалеть.
Потом Сеньке надоело быть грозным охранником. Он пристроил кочергу между колен и принялся рассказывать Тимофею про Дуньку. Какая она ладная, да как глянула, да как в церкви платок поправляла. И что он, Сенька, непременно Дуньку пригласит на ярмарку. Тимофей молчал. Судя по его мрачной физиономии, про Дуньку он слушал уже не в первый раз. В какой-то момент кучер всё-таки не выдержал:
— Она вольная. У барышни по своему желанию служит. На кой ляд ей крепостной?
Арсений осёкся, погрустнел. Видимо, о разнице в статусе он не думал. Правда, грусти его хватило ровно на пять минут. Потом он просто сделал вид, будто Тимофей ничего такого не говорил, а значит, Сенька ничего такого не слышал. И снова принялся расхваливать Дуньку.
Я в разговор не встревал. Сидел, прикидывал, как поведу себя в Куриловке. Мужики там Аркашку, скорее всего, в глаза не видели. А что о нём слышали — лучше не думать. Можно, конечно, приехать, ногой топнуть и наорать, но я с этими людьми так-то собираюсь работать. Крепостные они или нет, а подчинённые должны руководителя не только бояться, но и уважать. Тогда дело сладится.
Наконец просёлок вынырнул к реке.
Куриловка оказалась небольшой деревней, дворов на двадцать пять. Избы стояли вдоль берега в один порядок, огородами к воде. А поодаль, на отшибе, у самой реки, темнело длинное кирпичное здание. Стены старые, в копоти. Окна узкие. Зато крыша новая. Тёс ещё жёлтый, посереть не успел.
Винокурня. Дедова, если верить Прову Матвеичу.
Рядом стоял сарай, тоже свежий, и навес. Под навесом штабелями лежал кирпич, рядком выстроились бочки.
Тимофей, не спрашивая, подкатил прямо к навесу.
Из-за сарая навстречу вышел старик. Невысокий, жилистый. Борода короткая, седая. Руки до локтей в белёсых пятнах старых ожогов, а брови такие, будто их когда-то опалило и они до сих пор толком не отросли.
Старик сначала глянул на Тимофея. Кивнул ему, как старому знакомому. Потом задержался взглядом на Сеньке и его кочерге. Только после этого посмотрел на меня.
— Здорово, Тимофей, — сказал он, при этом не сводя с меня глаз. — Энто, стало быть, сын?
— Сын, — подтвердил кучер.
Старик стянул шапку и поклонился.
— Михей я, Ерофеев сын. Староста здешний.
Ерофеев сын… Выходит, Ерофеич. Тот самый, о котором рассказывал Пров Матвеич. Бывший винокур, который заправляет заводом и который выжил Сычёва из Куриловки.
За эти дни я успел заметить: мужиков здесь по отчеству не величают. Сенька, Тимофей, Савва — и весь разговор. С отчеством у нас в доме только Наум Егорыч да Агафья Тихоновна. Ну и покойный Пров Матвеич. Все трое, к слову, вольные. Да и то называют их так не по бумагам, а промеж своих. По бумагам этот старик, как сам и сказал, Михей Ерофеев сын. А вот «Ерофеич» — это уже вроде звания. Похоже, просто так в деревне по отчеству звать не станут. Либо издеваются, либо уважают. В случае с этим стариком — скорее второе. Больно вид у него суровый.
Староста помолчал, потом спросил прямо, без обиняков:
— Продавать приехали, ваше сиятельство?
Я, честно говоря, слегка опешил. Мухин, конечно, скор на язык, но не настолько же. И трёх часов не прошло, как его дрожки из Столпова укатили.
— С чего ты взял? — поинтересовался я у старосты.
— А чего ж ещё? — пожал он плечами. — Про вас, барин, не в обиду будет сказано, всякое говорят. Карты там, долги. Старый барин помер, а молодой уже тут как тут. Знамо дело, продавать.
Ну, в принципе, история знакомая. Аркашкина репутация бежит впереди меня. И логика в словах старосты тоже имеется. Никому из тех, кто хотя бы слышал о Вельяминове-младшем, в голову не придёт, что он решил заняться делами на полном серьёзе и со всей ответственностью.
— Посмотреть приехал, — сказал я. — Интересует батюшкино дело, собираюсь и дальше его развивать. Хочу понимать, что он успел для завода сделать. Показывай.
Ерофеич ещё раз смерил меня взглядом. Видимо, прикидывал, стоит ли полагаться на слова человека, который через неделю всё это спустит. Потом надел шапку, кивнул. Всё-таки он обычный крестьянин, а барин тут я. Значит, мне и решать, кто кому и что показывает.
— Глядите. Тока чего глядеть-то теперича…
Он не договорил. Махнул рукой и пошёл к бывшей винокурне.
Я спустился с тарантаса, двинул вслед за старостой. Сенька тут же пристроился рядом. К поручению Агафьи охранять барина он отнёсся со всей строгостью.
Ерофеич покосился на слугу через плечо, а потом спросил:
— Кочергу-то зачем привёз? Чай, свои имеются.
— Для охраны его сиятельства! — с достоинством сообщил Сенька.
Староста посмотрел на кочергу, потом на Сеньку. Ничего не сказал. Но, судя по лицу, думал он приблизительно так: ну, если барин дурак, о чём весь уезд знает, чего ожидать от слуги?
Первым делом Ерофеич повёл нас в пристройку у торцевой стены. Внутри стояла штука, которую я поначалу принял за некий вариант неправильной мельницы. Деревянный барабан размером с хорошую бочку, весь утыканный рядами железных пилок. Над ним широкий жёлоб, под ним короб. От барабана через стену уходил вал. Снаружи, во дворе, я ещё по дороге заметил утоптанный копытами круг и ворот с оглоблей.
— Тёрка, — пояснил староста. — Лошадь ходит, барабан крутится. Свёклу в жёлоб кидаешь, он её в кашу мелет. Железо барин с Тулы выписывали, а ладили мы сами.
Тут же, у другой стены, стояли прессы. Два дубовых станка с винтами толщиной в руку. Рядом высилась стопка новых холщовых мешков.
— Кашу в мешки, мешки под пресс, — объяснял Ерофеич. — Сок в кадки. Опосля сок в котлы, с известью, и варить. Сахар-то из сока и выходит.
Я слушал старосту и с умным видом кивал. Делал вид, будто ничего удивительного нет, а сам запоминал процесс.
Из пристройки мы перешли в сарай. Он оказался доверху забит глиняными формами. Формы были высокие, конусообразные, стояли острыми концами вниз. Ровными рядами, одна к одной, а между ними горшки поменьше.
— Под головы сахарные, — сказал Ерофеич. — В формы варево льёшь, оно стынет. А снизу патока в горшки стекает.
Я прикинул на глаз. Рядов двадцать, в каждом штук по тридцать. Шестьсот форм, не меньше.
— Пробовали уже? — спросил старосту.
В прошлой жизни это называлось пусконаладкой. Никакое производство без неё не пускают, хоть ты сахар вари, хоть мыло.
— А то как же. — Ерофеич даже обиделся. — Ранней весной, как печи сложили да котлы вмазали, барин три воза свёклы пригнали. Из-под Черни, на санях, в рогожах, чтоб не поморозить. Морозцы ещё стояли. Марток, он такой. Цельную неделю с ней возились.
— И что?
Староста глянул на меня, молча прошёл в дальний угол сарая, снял с полки что-то, завёрнутое в тряпицу, и протянул мне.
Внутри лежала сахарная голова. Небольшая, не белая, а грязновато-жёлтая, будто её в чае вымачивали. Отломил крошку, сунул в рот. Сладко. С привкусом патоки. До магазинного рафинада ей как до Луны. Но сахар. Самый настоящий.
— С пробы осталась, — сказал Ерофеич. — Барин велели беречь.
Выходит, завод не просто почти готов. Его уже пробовали запускать в работу. Налаживали производство.
Пока мы шли из пристройки в сарай, я успел в уме прикинуть вложенные деньги. Хотя бы приблизительно. Крыша, печи, тёрка с воротом, два пресса, кирпич, известь. Плюс котлы, плюс семена из-под Черни. Тысяч пятнадцать, а то и двадцать, по самым скромным прикидкам. Выходит, не всё, что батюшка набрал под закладные, утекло в карман тульскому господину. Изрядная часть ушла по назначению. То есть неизвестный «доброжелатель» успевал и графа грабить, и производство строить. Потому что оно ему, выходит, тоже было нужно в рабочем виде.
По факту завод готов. Осенью выкопать свёклу, перетереть, отжать, сварить. К зиме у Вельяминовых появились бы живые деньги. А с живыми деньгами и работающим заводом совсем по-другому разговариваешь и с кредиторами, и с Тетериным, и с кем угодно.
Похоже, кому-то очень не хотелось, чтобы батюшка дотянул до осени.
— А котлы? — спросил я. — Пров Матвеич говорил, их четыре.
Ерофеич глянул на меня хмуро. Потом развернулся и, ни слова не говоря, направился к главному зданию.
Внутри винокурни оказалось пусто и гулко. Вдоль дальней стены тянулась печь. Длинная, свежей кладки, с четырьмя топками внизу. А наверху, в кладке, зияли четыре круглые дыры. Каждая шириной с тележное колесо. Края у дыр были выломаны. На полу валялись битые кирпичи, белела известковая крошка.
Даже моих познаний в сахароварении хватило, чтобы понять: вот тут котлы и стояли. Непонятно только, почему в прошедшем времени.
Сенька сунул кочергу в ближнюю дыру, пошуровал там для верности.
— Пусто, барин, — доложил он.
— Вижу, — ответил я.
— В понедельник приезжали, — глухо сказал Ерофеич. — Приказчик какой-то, не здешний. С ним мужиков четверо, подвод четыре. Бумагу показали. Велено, мол, котлы выдать. В Тулу, на переделку. Оно ещё загодя вскрылось — котлы тонкие оказались. Пров сказывал, по двенадцать пудов, а в них и восьми нету. Один на третий день потёк, латали. Барин тогда шибко серчали. Прова Матвеича опосля того и прогнали. Но только зачем на переделку? Тут новые надобно. А эти пока можно было бы использовать.
— И ты отдал?
— А как не отдать? — Староста нахмурился ещё сильнее, опалённые брови сошлись к переносице. — Бумага-то барская. Приказчик вслух прочёл, а печать я и сам знаю. С гербом. Я ему: котлы вмазаны, нешто их ломать? А он мне бумагой в нос тычет. Велено. Ну и выломали. Я опосля в Столпово собирался, барину в ноги падать, просить, чтобы котлы вернули. Дело-то, считай, налажено. Потом уже можно и новые поставить. А тут сказывают — помер.
— Бумага где? — перебил я старосту.
Ерофеич полез за пазуху, вытащил свёрток. Развернул тряпицу. Внутри лежал сложенный вчетверо лист. Видимо, с понедельника староста носил его при себе. На всякий случай.
Я взял письмецо, развернул.
«Куриловскому старосте. Медные котлы, числом четыре, выдать подателю сего без задержания. Граф Пётр Вельяминов. Мая 30 дня 1827 года».
Внизу стояла сургучная печать с гербом.
Тридцатое мая. Понедельник. В ночь на тридцать первое батюшку убили.
Выходило одно из двух. Либо Пётр Николаевич в последний день своей жизни сам велел разломать завод, ради которого влез в долги по самые уши. Либо кто-то очень хотел, чтобы все так думали.