Графиня Оболенская. Опережая время · Глава 13

Глава 13

Интерлюдия

В кабинете Кербедза сегодня было не так душно, как обычно. Старик вместо привычного домашнего халата облачился в тёмный сюртук с крахмальной сорочкой, только мягкие войлочные туфли выдавали, что хозяин никуда из дому не собирается. Он сидел за столом и в четвёртый раз перечитывал докладную записку, привезённую накануне. Восемь листов, исписанных без всяких завитков чётким почерком: составы растворов, таблица кубиков, сроки выдержки, порядок взвешивания и испытания прессом, смета. Ни одного лишнего слова. Он и сам не написал бы лучше.

— Ай да барышня… — пробормотал старик и поймал себя на том, что улыбается. Откашлялся, сурово свёл брови, но через секунду лицо снова разгладилось — давно, очень давно его настолько сильно не радовала чья-то работа.

Гости съехались к полудню. Первыми прибыли Ратманов со Звонарёвым, следом, шумно отряхивая снег с бобрового воротника, вошёл Белелюбский — плотный, порывистый в движениях, с бородой на две стороны и цепкими, слегка прищуренными серыми глазами.

— Станислав Валерианович, дорогой, здравствуйте! Заинтриговали вы меня сверх меры. «Приезжайте, дело на год вперёд» — и ни слова более. Что стряслось? — пробасил он с ходу.

— Стряслось, Николай Аполлонович, — Кербедз дождался, пока лакей разольёт чай по чашкам, и подвинул гостю записку. Титульный лист он перед тем неспешно снял и положил под пресс-папье. — Извольте прочесть. А вы, господа, помолчите пока, — прибавил он, строго глянув на Ратманова со Звонарёвым поверх очков.

Те многозначительно переглянулись и просто кивнули.

Белелюбский взял бумагу и принялся читать, сперва быстро, по диагонали, потом споткнулся на какой-то фразе, насупился и вернулся в начало. В этот раз он не спешил, глаза двигались по строчкам помедленнее. На третьем листе он достал карандаш и принялся делать пометки на манжете.

— Так… — бормотал он. — Портландский чистый, портландский с трассом, с цемянкой крупного и мелкого помола… известково-пуццолановый для сравнения… разумно. Кубики тройками, чтобы случайность отсечь… выдержка в море и в пресной воде, для поверки. А это что? Взвешивать каждые три месяца, не вынимая из клетей… остроумно, господа, весьма остроумно. И смета — триста сорок рублей⁈ Да тут иной подрядчик на одни разъезды больше испросит!

Он отложил листы и хлопнул ладонью по столу.

— Ну-с, сдаюсь. Кто автор? Рука опытная, школа отменная, экономия во всём — я бы сказал, кто-то из военных инженеров, из кронштадтских. Или немец? Признавайтесь, Станислав Валерианович, откуда выписали такого работника? Я его к себе в лабораторию возьму, не торгуясь.

— Возьмёте? — переспросил Кербедз с подозрительной кротостью. — Слово?

— Слово! У меня для дельных людей завсегда место найдётся.

Звонарёв издал странный звук — не то кашель, не то сдавленный смешок, — и уткнулся в чашку. Белелюбский недоумённо оглянулся на него, потом на ухмыляющегося в бороду Ратманова.

— Да что с вами, господа? — удивлённо покачал он головой.

Кербедз неторопливо вынул из-под пресс-папье первый лист и протянул через стол.

«Программа испытаній цементныхъ растворовъ въ морской водѣ. Составлена для механической лабораторіи Института инженеровъ путей сообщенія графиней Александрой Николаевной Оболенской».

Вслух прочёл Николай Аполлонович, крякнул ошеломлённо и поднял полные растерянности глаза на Кербедза.

— Шутить изволите?

— Николай Аполлонович…

— Нет, позвольте! — перебил тот и потряс листом. — Оболенская — это которая барышня с Васильевского? Чертёжное бюро, о котором нынче весь Петербург сплетничает? Девица двадцати лет⁈

— Она самая, — подтвердил Ратманов с нескрываемым удовольствием. — Формулу для расчёта бетона с железными прутьями, о которой вы наверняка слышали, — тоже она представила.

— Её отец — Николай Оболенский, путеец, царствие ему небесное, — вставил Звонарёв. — Я с ним много лет бок о бок прослужил. Порода, Николай Аполлонович. Порода и труд.

Белелюбский встал, прошёлся по кабинету от стола к окну, держа лист перед собой.

— Не верю, — объявил он наконец, замирая в центре помещения. — Не в бумагу не верю, бумага безупречна. Сомневаюсь, что барышня писала сама, без подсказчика. Тут знать надобно и о трассе, и о том, как море точит кронштадтскую кладку — об этом и инженеры не всякие слыхали, а она…

— А она лично объяснила, отчего римские молы в Путеолах две тысячи лет стоят, — перебил Кербедз. — И средство назвала. И знаете, что прибавила? Что верить не нужно ни ей, ни книгам. Наделать кубиков, утопить на год у форта, а после испытать прессом. Я столько лет над этим вопросом бьюсь, Николай Аполлонович, а решения не видел.

В кабинете стало тихо. Белелюбский вернулся к столу, сел и аккуратно сложил листы.

— Пресс, стало быть… — проговорил он задумчиво. — Хорошо! Везите вашу графиню ко мне в лабораторию, господа. Я сам прогоню её по всем статьям, от помола до пресса, и подсказчика, буде он есть, выведу на чистую воду в четверть часа. Но если она устоит… — он прищурился, — если устоит, то слово моё вы слышали.

— И в Совете за неё стоять будете? — быстро уточнил Ратманов.

— Первым буду, — твёрдо ответил Николай Аполлонович.

— Вот за этим я тебя и звал, — Кербедз откинулся в кресле, довольный, как кот у тёплой печи с миской сметаны. — Чаю ещё, коллеги? Нам с вами теперь целый год в одной упряжке работать, так что берегите себя. Ешьте мёд, да чай с молоком пейте.

* * *

Мороз стоял такой, что дым из труб поднимался отвесными белыми столбами, а полозья визжали на снегу, как несмазанные петли. На заимку в пятнадцати верстах от Иркутска Михаил Константинович Оболенский приехал ближе к пяти вечера.

Дела свои он почти закончил, послезавтра его ждала дорога назад, в столицу. Ему было грустно расставаться с этой щедрой землёй и такими же людьми, но Сашеньку одну он оставить никак не мог.

Чайная торговля, четверть века кормившая дом Оболенских-иркутских, со всеми складами, обозами и конторой в городе, перешла к компаньону: бумаги подписали ещё на неделе, задаток лежал в банке. Сибирцев, забирая дело, просил уступить и людей — караульную команду с заимки, о которой по всему тракту ходила добрая слава. Михаил тогда только усмехнулся: дело продать можно, людей не продают. Люди сами решат.

Заимка встретила его утробным рыком из-за частокола. По жерди вдоль забора, гремя кольцом по проволоке, неслась тёмная мохнатая туша размером с доброго телёнка: бурятский волкодав, каких караванщики держат при обозах и чайных складах. За первым поспевал второй.

— Цыть, Аргал! Свои! — раздалось со двора, и рычание тут же оборвалось.

Аверьян Данилович Шаньгин стоял посреди утоптанного двора — кряжистый, седой как лунь, в распахнутом полушубке, простоволосый на этаком морозе. Вокруг него полукругом сидел молодняк: шесть лохматых зверей, — и не сводил с него полных обожания глаз. Лучшего собачьего заводчика не было от Кяхты до Красноярска: караульных псов шаньгинской выучки купцы ждали по два года и платили, не рядясь. Поодаль курили у крыльца двое из караульной команды: отставной унтер Савватеев, георгиевский кавалер, и охотник Ерёма, бивший белку в глаз с тридцати шагов.

— Здравствуй, Аверьян Данилыч, — Михаил спешился и передал повод подбежавшему парнишке. — Гляжу, школа твоя в полном ходу.

— Здравствуйте, Михаил Константинович, — Шаньгин осмотрел свой полукруг и негромко скомандовал: — Гуляй!

Молодняк брызнул в стороны, а старый Аргал остался лежать у частокола, положив башку на лапы и держа ворота одним глазом.

Мужчины пошли вдоль двора неспешно. Шаньгин говорил, по привычке склоняя к собеседнику правое ухо — левое ему ещё в молодости отбило ружьём на медвежьей охоте.

— Собака вранья не терпит, — говорил он, кивая на псов. — Человека обмануть можно, собаку — никогда. Оттого при карауле она первое дело. Гравий под окнами шаги скажет, колокол людей подымет, а собака чужого учует, когда он ещё за версту умышляет. Эти, — он повёл подбородком на волкодавов, — морозу не боятся, подкупа не знают, брехать зря не приучены. У ворот голос дадут, чтоб хозяин знал, что чужой пришёл. А вот коли кто-то красться будет да через забор полезет, тут уж без голоса, молчком возьмут.

Михаил слушал старика с лёгкой улыбкой на лице, любил Шаньгин рассказывать о своих псах, часто повторялся, но ему всё это было простительно и никто никогда его не перебивал.

— Дела свои завершил? — наконец-то сменил тему Аверьян Данилыч.

— Да, Сибирцеву всё сдал, послезавтра выезжаю.

— Точно насовсем?

— Да, Аверьян Данилыч. Сашенька моя там совсем одна. Буду ей опорой.

Шаньгин одобрительно покивал и замолчал.

— Восемь голов, что сговаривались, готовы? — первым нарушил возникшую тишину Оболенский.

— Готовы. Аргал, сука его и молодняк, какой посмышлёней. Псы в самой поре, дорогу снесут.

— А сам? — Михаил посмотрел на старика. — Поехали со мной, Данилыч. Жалованье положу, какое скажешь, дом при деле. В Петербурге твоя наука нужнее, чем весь тамошний сыск.

Шаньгин усмехнулся в седую бороду и покачал головой.

— Стар я, батюшка, пересаживаться. Дерево в мои годы не перевозят, засохнет. А наука моя с тобой и так поедет, — он кивнул на крыльцо. — Савватеев моей школы, всю её до донышка взял. Он тебе и за псаря, и за караульного начальника. Бери его с семьёй и не сумлевайся.

— Поеду, Михаил Константинович, — отозвался от крыльца Савватеев, который, оказывается, слышал всё превосходно. — После службы всё одно где зимовать.

— Ерёма? — обернулся Михаил.

— Подумаю до вечера, — степенно ответил охотник.

— Поедет, — вполголоса заверил Шаньгин. — Куды ему деваться, вдовому. И Ложкиных бери, братьев: руки золотые, а верность собачья, это я тебе как человек одной ногой в могиле говорю.

— Скажешь тоже, — покачал головой Оболенский, — живи ещё столько же!

— Пф-ф! — фыркнул старик. — Поживу ещё, конечно, но… — и посмотрел на горизонт, куда медленно катилось солнце. — Ладно… Есть ещё что-то? Чем смогу, подсоблю, — и снова взглянул на собеседника.

— Есть, Данилыч. Присмотри мне из последнего помёта щенка. Самого смышлёного, для племянницы. Не караульного зверя на цепь, а чтобы при ней жил, в доме.

Старик, тихо усмехнувшись в бороду, свистнул негромко, по-особому. Из-под крыльца, переваливаясь, выкатился тёмно-бурый комок на толстых лапах, деловито пересёк двор и уселся точнёхонько между ними, задрав к людям круглую лобастую морду.

— Вот эта, — сказал Шаньгин, — из всего помёта одна девка, но не трусит, не суетится и на голос идёт с первого раза. Умница будет. К дороге её подготовлю, Савватееву накажу, как дальше учить.

Щенок тем временем обстоятельно обнюхал михайлов сапог, признал его годным и привалился к нему тёплым боком. Михаил присел на корточки, взял мохнатую морду в ладони, и из-под насупленных бровок на него глянули совершенно ясные, янтарные глаза.

— Ну, здравствуй, зубастое сокровище, — усмехнулся он. — Поедешь в Петербург, будешь мою Сашеньку охранять…

На следующий день Оболенский давал прощальный ужин в городском доме, и последним из гостей засиделся Аркадий Саввич Черемных — приятель ещё с той поры, когда оба, молодые поручики, тянули службу в Забайкалье. Черемных был из старого иркутского рода, дед его служил в Российско-американской компании, и семейные знакомства за океаном не оборвались даже после продажи Аляски. Нынешней осенью Аркадий Саввич как раз оттуда и вернулся, ездил через Сан-Франциско по меховым делам.

— Так и не расскажешь, что там, в бывших наших землях? — спросил Михаил, разливая по рюмкам. — Весь Иркутск гудел, что Черемных в Америку подался.

— А что там? — Аркадий Саввич поморщился и махнул рюмку одним движением. — Пустошь, Миша. Мох да комар, лесишко чахлый, дорог нет вовсе, ни пахать, ни сеять. В Ситке от нашего духу одни церкви остались да старики-креолы. Есть, правда, знакомец у меня, американец, мистер Коул из Сан-Франциско, — тот землями приторговывает. Возил меня, показывал участки: и под Ситкой, и дальше, на Кенае, у самой воды. Берите, говорит, Аркадий Саввич, нынче даром отдаю, а через десять лет озолотитесь. В Юно, дескать, уже золото моют, и по ручьям ещё найдут, и земля эта себя покажет.

— А ты что?

— А я что, я не мальчик, — Черемных хмыкнул. — Известное ихнее бахвальство: у американца всякая лужа — будущий Клондай… тьфу, будущая Калифорния. Золото в Юно моют, верно, да намывают слёзы. Я эту землю сам ногами прошёл: пустошь и есть пустошь, край света. Ответил ему вежливо, что подумаю. Мне, брат, теперь не до Аляски: я ведь тоже в Петербург перебираюсь, к лету. Сыновей учить надо, да и дела мои меховые нынче через столицу лучше идут, чем через Кяхту. Так что готовься, Михаил Константинович, от меня и там не спрячешься.

— Вот и славно, — рассмеялся Оболенский. — Вдвоём веселее будет сибирскую тоску по морозу разгонять.

Они просидели за полночь, и про американца с его участками Михаил вспомнил уже в постели, засыпая. Надо же — продают землю, которую сами у нас купили, и покупщиков не находится… Расскажу Сашеньке, подумал он сквозь дрёму, пусть посмеётся.

Выехали через день. Михаил считал: до Красноярска, дальше чугункой, если бог даст и заносов не будет… К середине марта поспевал впритык. Он обещал Сашеньке быть к её дню рождения, и намеревался явиться не с пустыми руками. Подарок его ехал в обозе, лохматый и лобастый, и всю дорогу ему предстояло расти. Михаил не смог удержаться и вообразил, как вручает щенка. Перед внутренним взором встала картина: племянница ахает от восторга, а Матрёна Ильинична так и вовсе в ужасе хватается за сердце.

А через год по дому будет ходить зверь, при котором можно спать с незапертыми дверями…

* * *

В особняке на Миллионной всё так же пахло кофе и дорогим табаком. Клейст сидел в низком кресле у камина и наблюдал, как Вернье читает письмо. Француз стоял у окна, и по лицу его, как всегда, нельзя было понять ровным счётом ничего.

— «Не исключают возможности уступки, буде условия окажутся достойными», — прочёл Вернье вслух, с удовольствием выговаривая русские обороты. — Какой слог у этого господина Громова. Точно поклон в менуэте: и любезно, и на шаг не подпускает… Итак, Роберт Фёдорович, графиня согласна торговаться. Мы ведь этого ждали, так?

— Так, — кивнул Клейст. — И скажу больше: Оболенская будет сговорчивее, чем кажется. Мои люди навели справки. За последнюю неделю графиня наняла второй дом под контору на Среднем проспекте. Хозяин, купец Гущин, взял с неё сто шестьдесят в месяц и хвалится этим по всему Гостиному. Далее… За Смоленским полем ею сняты канатные сараи, там ставят столярную мастерскую, закупают лес, ищут мастеров. Прибавьте жалованье инженерам, которых она набирает… — он раскрыл портфель и положил на столик лист с колонкой цифр. — Расходы её растут, как тесто на опаре. Барышня строит империю, герр Вернье, а империи прожорливы. Ей нужны деньги. Много и скоро. Старая машина в сарае для неё — мёртвый капитал, и она его продаст.

Люсьен отошёл от окна, взял лист, пробежал глазами.

— Складно, — согласился он. — Но что-то меня всё же смущает, Роберт Фёдорович. Эта барышня, помяните моё слово, станет отвечать медленно и будет торговаться за каждый гвоздь… — он небрежно бросил доклад на столик. — Впрочем, пусть её. Торг нам на руку: пока говорят — не воюют. Отвечайте через Аренского, цену дайте низкую, обидную. Посмотрим, как быстро она вспылит и как быстро остынет: по этому узнаётся, насколько человеку нужны деньги.

Клейст сделал пометку в записной книжке. Вернье прошёлся по кабинету, остановился у карты, где серой лентой изгибалась Нева.

— И вот ещё что. Раз уж графиня завела мебельную мануфактуру… Обен давно жалуется, что ему не на что тратить моё жалованье. Пусть закажет у Оболенской кабинет, этот их знаменитый шкаф в стене, стол, что нынче в моде у русских. Заказчик с тугим кошельком вхож всюду: в контору, в мастерскую, в разговоры приказчиков… Пусть наши слушают внимательно, любая деталь, даже самая незначительная, может стать для нас бесценным сведением.

— Сделаем, — Роберт записал и это, а про себя отметил, что француз при всей его вальяжности не упускает ничего. — Что-нибудь ещё?

Вернье помолчал, глядя на карту, потом коснулся пальцем точки за Невской заставой.

— Да. Пошлите надёжного человека взглянуть на это заведение Ерофеева. Внутрь заходить не нужно, боже упаси, пусть с улицы посмотрит на ворота, забор, каков из себя сторож, когда возят уголь и когда гасят огни. Торг торгом, Роберт Фёдорович, но до вскрытия Невы осталось пять недель. Я привык иметь запасной план.