Глава 5
Метель улеглась только к концу недели, оставив городу сугробы в человеческий рост и голубое, вымытое до звона небо. В такое утро мы и выехали в Рыбацкое, покуда город ещё не отряхнулся ото сна.
Перед отъездом я заглянула в детскую. Таня спала, посапывая, Лукерья дремала рядом на стуле, уронив голову на грудь. Я постояла у порога, не входя. Скоро за девочкой приедет Мещерин с бумагами, и в доме снова воцарится тишина, редко нарушаемая шумом из кухни. Почему-то эта мысль навеяла грусть… Всё же я привыкла к малышке.
Ольга тоже уехала, на день раньше дяди Михаила. Прощаясь, она сказала мне:
— Александра Николаевна, не корите себя в том, что случилось, вашей вины нет. Я знала, на что подписалась, работа у меня не самая простая и часто сопряжена с опасностями.
Я мягко сжала её тонкие кисти, не зная, как ещё выразить всю ту благодарность, которую ощущала.
— Ольга Аркадьевна, буду ждать вас просто в гости. Если когда-нибудь вам понадобится помощь, какая угодно, знайте — здесь вы её найдёте всегда…
Отогнав накатившие мысли, надела шубу и вышла во двор. Отправиться за мотором лично было решением спонтанным: вдруг захотелось развеяться, сменить обстановку хотя бы на один день.
Огнеслав Степанович устроился в санях, которые повезут мотор, мы сели в другие. И тут, когда уже собрались тронуться, к нам подъехал Пётр Ильич собственной хмурой персоной.
— Бумаги по товариществу готовы, — сообщил он, прежде поздоровавшись со мной и Мотей. — Костовичу лучше прочесть их при мне, чтобы я тут же ответил на возможные вопросы.
— Алексей Митрофанович мог их привезти, — заметила я, стараясь не показать, как рада его присутствию. — Или мы могли прийти к вам в кабинет и на месте всё обсудить.
— Мог бы, и могли бы, — согласился он, ничуть не смутившись, — но я решил составить вам компанию в этом маленьком путешествии. Мне так будет спокойнее.
Мотя тихо хмыкнула в платок, задорно блеснув на меня глазами.
Дорога бежала вдоль Невы, потом свернула к заставе. Дома пошли ниже, реже, между ними потянулись пустыри с чёрными от копоти сугробами. Сильнее запахло дымом и конским навозом.
— Пётр Ильич, — повернулась я к поверенному, задумчиво глядящему в окно, — простите за вопрос…
Мужчина чуть приподнял брови в ожидании.
— А сколько вам лет? — чувствуя, как заалели щёки, всё же решилась спросить я.
— Тридцать пять, — легко ответил он. — А что? Выгляжу старше? — суровое лицо осветила кривая улыбка.
— Нет, то есть да… — замялась я. Мотя делала вид, что спит, но я знала, что она внимательно слушает наш разговор. — А когда у вас день рождения?
— Было двадцатого января, — пожал плечами Громов.
— А почему же ничего мне не сказали? — возмутилась я.
— Я не праздную, — качнул он головой и посмотрел на проплывающий мимо заснеженный пейзаж. — В день моего рождения умерли жена и сын.
— Прошу прощения, — прошептала я. Страшно хотелось надавать себе по щекам. Зачем полезла с расспросами? Разбередила душу человеку.
— Вам не за что извиняться, — наши взгляды снова встретились. В его тёмных глазах стояла тихая, давняя грусть. — Роды вышли сложными, и, увы, ни мать, ни ребёнка спасти не смогли.
— Примите мои искренние соболезнования, — я не знала, что ещё сказать и просто смолкла, отвернувшись к окну.
Пётр был женат… Впрочем, чего удивляться? Взрослый, состоявшийся мужчина. Надо было расспросить Илью Петровича, да вот всё никак времени не находилось и момента подходящего не подворачивалось.
Рыбацкое встретило нас заколоченными по-зимнему лавками, покосившимися заборами и церковью, у которой мёрзли на паперти две старухи в тулупах.
Я куталась в шубу и старалась не думать о том, во сколько мне обойдётся вся эта затея. Сумма выходила внушительной.
— Приехали, Александра Николаевна, — обернулся с облучка возница.
Заводик оказался длинным кирпичным сараем под ржавой железной крышей, с высокой закопчённой трубой, из которой сейчас не шло ни дымка. Во дворе валялись какие-то бочки, ржавые обода, штабель досок под снегом. Костович уже покинул свои сани и пошёл к воротам; ему навстречу вышел невысокий дед без шапки, с растрёпанной бородой, и что-то быстро говорил на ходу, активно жестикулируя.
— Пожаловали-таки! — различила я. — Идёмте, идёмте, Огнеслав Степаныч, и друзей своих зовите, у меня печурка топится.
Мы тоже вышли наружу, ветер тут же ударил в лицо, обжигая ледяным дыханием.
Пётр подхватил меня и Мотю, и повёл к крыльцу.
Внутри было немногим теплее, чем на улице, но хотя бы не дуло. Свет падал из узких высоких окон под самой крышей, ложился полосами на верстаки, на разбросанный инструмент и станки, укрытые рогожей.
В самом дальнем конце помещения, у стены, стояло то, ради чего я сюда и притащилась.
Мотор был накрыт брезентом, серым от пыли и осевшей копоти. Костович подошел к нему, ухватил край ткани и потянул.
Брезент сполз неохотно, подняв облако мелкой пыли, и я невольно чихнула, отступив на шаг и прикрыв нос ладонью.
Но свербение в носу отошло на задний план, стоило мне увидеть чудо инженерной мысли — двигатель внутреннего сгорания, опередивший своё время. Он был большой. Куда крупнее, чем я представляла. Восемь цилиндров лежали встречно, как ребра распластанного зверя; поверх них темнели рубашки водяного охлаждения, тянулись медные трубки, за долгое время потускневшие до бурого. Литой маховик был с меня ростом, даже на взгляд супертяжелый.
Всё это великолепие семь лет простояло без дела, покрываясь ржавчиной и пылью, и все же в нём чувствовалась спрятанная, задремавшая сила.
Я медленно обошла мотор кругом.
— Ну как? — спросил Костович, и в голосе его проскользнули нотки нерешительности, а вдруг его творение разочарует гостей?
— Красавец! Но я думала, он будет куда меньше.
— О не-е-ет, этот зверь внушительный, — изобретатель любовно провел ладонью по маховику, стирая пыль.
— А он заведётся?
Огнеслав Степанович задумчиво поскрёб бороду.
— Так сразу не скажу. Семь лет — срок немалый. Где заржавело, где рассохлось. Кольца, поди, прикипели. Зажигание надо перебрать. Рубашки бы вскрыть, поглядеть, не разорвало ли где морозом. Работы на месяц, а то и на два. Но кость добрая. Кость я делал на совесть.
Мой взгляд скользнул по помещению и остановился на Громове. Пётр Ильич стоял среди всего этого железа в дорогом пальто, безупречный, как всегда, и было заметно, что он чувствует себя здесь не в своей тарелке. Он привык к кабинетам и залам суда, где именно слово имело вес и цену. А тут всё решали механизмы. Я поймала себя на том, что мне нравится видеть его таким. Чуть-чуть растерянным.
— И это, по-вашему, заменит лошадь? — спросил Пётр, разглядывая мотор с недоверием городского человека.
— И не одну, — ответила я. — Дайте срок.
Костович тем временем растопил печурку пожарче, придвинул к ней три табурета, накрытых чистой рогожей, и торжественно объявил, что у него с собой чай, «настоящий, не спитой». Пётр Ильич, дождавшись, пока хозяин разольёт кипяток по разномастным кружкам, раскрыл портфель.
Настал час, которого я ждала с некоторой опаской.
— Огнеслав Степанович, — начала я, — прежде чем мы двинемся дальше, нужно уговориться о деле. О том, как оно будет устроено на бумаге.
— На бумаге, — повторил Костович, и весёлость его мгновенно притухла. — Ну-ну. Слушаю.
— Мы учредим товарищество. Вы входите в него мастерством. Я — деньгами. Всё, что мы создадим вместе, будет принадлежать товариществу.
— А мотор? — быстро спросил он.
— Мотор остаётся за вами. Товарищество возьмёт его в работу по особому условию, которое составил Пётр Ильич. Но вот ваши старые дела, Огнеслав Степанович… — я помедлила, подбирая слова, — ваши долги и тяжбы останутся при вас, и в товарищество не войдут.
Костович поставил кружку. Помолчал. Лицо у него стало замкнутым и отстранённым.
— Стало быть, вот как, — проговорил он медленно. — Дело со мной вести хотите, а грязь мою — за порогом оставить. Понимаю. Осторожная вы барышня.
— Огнеслав Степанович…
— Да нет, я не в обиде, — он дёрнул плечом, но по голосу было слышно: в обиде, и ещё какой. — Дело житейское. Кому охота чужие ямы своим золотом засыпать?
В сарае повисла тишина, только дрова потрескивали в печурке. Пётр Ильич открыл было рот, но я остановила его взглядом. Крючкотвора Костович сейчас слушать не станет.
— Огнеслав Степанович, — сказала я тихо. — Посмотрите на меня.
Он поднял глаза — хмурые, недобрые.
— Вы пятнадцать лет строили корабль. Положили на него всё: своё состояние, чужие деньги, здоровье, имя. И когда он не взлетел, ваши кредиторы забрали всё, до чего дотянулись. Так?
— Так, — глухо ответил он.
— А теперь представьте: мы строим машину. Год строим, полтора. И в тот день, когда она впервые поедет своим ходом, к воротам приходит человек с исполнительным листом по вашему старому долгу — и забирает её. — Я подалась вперёд. — Я не грязь вашу за порогом оставляю. Я вашу новую работу от вашей старой беды отгораживаю. Чтобы то, что мы сделаем, никто не смог отобрать за старые долги. Ни у вас, ни у меня. К тому же вам положено жалованье — вот с него потихоньку и начнёте закрывать долги.
Костович смотрел на меня долго, не мигая. Потом перевёл взгляд на мотор у стены. Он ещё помолчал, поскрёб бороду, и вдруг коротко, хрипло рассмеялся.
— Ох и язык у вас, Александра Николаевна. Вам бы не машины строить, а в сенате речи держать… Ладно. Где ваши бумаги, господин поверенный? Только сразу не подпишу, дайте мне три дня на обдумывание.
— На иное я и не рассчитывал, — невозмутимо ответил Пётр Ильич и протянул ему листы.
Костович с дедом провозились у мотора ещё часа полтора: отвинчивали, простукивали, светили фонарём в тёмные недра машины, спорили о чём-то на своём, механическом наречии, из которого я понимала едва половину. Я подходила, смотрела, задавала вопросы, и Огнеслав Степанович отвечал охотно, обстоятельно, как отвечают человеку, который спрашивает по делу.
К полудню мы с Мотей продрогли до костей.
Мотор раскидали на крупные узлы, чтобы поднять силами четверых мужиков: маховик отдельно, рубашки отдельно. Полозья вторых саней заметно просели под железом. Везти уговорились ко мне на Литейный, в пустующий каретный сарай: там сухо, двор под присмотром. Настоящая работа — перебрать, вычистить, оживить, — начнётся уже там.
Костович шёл рядом с возом до самых ворот, придерживая рогожу, точно одеяло на спящем ребёнке, затем уселся рядом с возницей, нахохлившись, словно воробей.
На обратном пути остановились у трактира близ заставы. Мотя совсем закоченела, да и мне требовалось согреться. Заведение было из тех, куда порядочной барышне ходить не полагалось, но Пётр Ильич снял отдельную комнатёнку наверху, куда нас и провели по скрипучей лестнице. Мотя, ворча под нос про непотребные места, устроилась у самой печи и вскоре, отогревшись, начала клевать носом.
На столе дымился самовар. Пётр Ильич придвинул ко мне чашку.
— Отогрелись?
— Ещё нет, — я обхватила чашку ладонями; пальцы ныли, отходя от холода.
— Вы славно всё повернули с Костовичем, — вдруг улыбнулся мужчина.
Я молча кивнула, сделала глоток обжигающего напитка и прикрыла веки, чувствуя, как тепло согревает изнутри.
— Приведение мотора в рабочее состояние, потом сборка машины, затем переделки… Мастеровые, железо, помещение. Это тысячи рублей, не сотни… А у меня заём у дяди Михаила, из которого добрая половина уже ушла на ремонт, на бюро, иск по Покровскому… — тихо поделилась я с ним тем, что меня тревожило. — Видно, всё же придётся заложить дом в Москве.
Пётр Ильич поднял на меня свои чёрные глаза, и в них не было ни тени одобрения.
— Не закладывайте дом.
Я вскинула брови в немом вопросе.
— Первую машину соберите на то, что есть, без надрыва. Полагаю, Михаил Константинович, если спросите, выдаст денег ещё. И я готов помочь, стоит вам лишь намекнуть… А когда ваш тягач поедет, и его увидят в деле, заговорят о нём, вот тогда придут те, кто вложится в ваш риск с превеликой охотой.
Я смотрела на него и думала, что говорит он сейчас не как поверенный, а как человек, которому не всё равно, что со мной станется.
И это было… необычно.
Я так давно привыкла всё тащить одна, что чужая забота о моей же выгоде застала меня врасплох. В той, прежней жизни мужчины, кроме разве что второго супруга, редко тревожились о моём благополучии. Скорее уж прикидывали, много ли им достанется в случае моего успеха.
— Хорошо, — выдохнула я наконец. — Дом закладывать не буду, пока попытаюсь обойтись теми силами, что есть.
Выехали, когда короткий зимний день уже клонился к сумеркам. Мотя, разморённая теплом и чаем, продолжила дремать в углу саней, уронив подбородок на грудь, и мерно посапывала. Полозья шуршали по накатанному снегу, мимо плыли редкие огни застав.
Мы молчали. Молчать с Петром Ильичом было легко, и я вдруг вспомнила его слова, сказанные у рояля.
— Вы как-то заметили, что рядом со мной не нужно говорить лишнего, — произнесла я негромко, чтобы не будить няню. — А я вот сижу и думаю, что почти ничего о вас не знаю. Вы прекрасный юрист, и честный человек… Вот и всё, что мне о вас известно.
В полутьме саней я не видела его лица, только тёмный профиль на фоне синеющего окна.
— Что вы хотите знать?
— Всё, что вы захотите мне рассказать.
Пётр молчал так долго, что я успела пожалеть о вопросе. Полозья шуршали, Мотя посапывала, где-то далеко брехала собака.
— Отец пил, — заговорил он наконец. — Вы это знаете, тут секрета нет: весь Петербург знал присяжного поверенного Громова, который блестяще ведёт дело, а после запивает так, что три дня не найти. Я мальчишкой этого стыдился. Матушка тянула дом, а он то геройствовал в суде, то валялся под лавкой в трактире. Были у него женщины, одна из которых родила ему сына… И этого матушка ему уже не смогла простить.
Он замолчал. Я не торопила.
— Это сильно ударило по матушке, и она решила оставить отца и Петербург. Для меня это его предательство тоже не прошло бесследно. С тех пор мама всё чаще болела, пока не превратилась в тень себя прежней. Я же… Я быстро повзрослел. Окончил университет и пошёл работать. Женился. Остальное вы знаете.
Сани качнуло на ухабе. Няня всхрапнула и засопела дальше.
— А почему вы вернулись и вообще решили дать ещё один шанс Илье Петровичу?
Чёрные глаза, не мигая, уставились на меня, будто пытаясь заглянуть мне в самую душу, выведать все секреты.
— Из-за вас, Александра. Ваше письмо и слова в нём, что «все мы не без греха. И времени на примирение Господь отпускает порой меньше, чем человеку мнится», — вдруг процитировал он. — Я как прочёл, страшно разозлился: кто вы такая, чтобы учить меня? А после сел в поезд, следующий в столицу… И увидел отца на больничной койке и понял, что вы правы.
— А сейчас? Вы всё же простили отца или нет? — тихо уточнила я.
— Не знаю, — ответил он честно. — Я говорю с ним, веду его дела, пекусь о здоровье, слушаю его стариковское ворчание. Но простил ли… Иную вину прощаешь разом, а иную — по капле, годами. Моя, видно, из вторых.
Сани свернули на Литейный. Впереди уже виднелись огни в знакомых окнах.
У подъезда Пётр помог сойти сначала Моте, та, очнувшись, захлопотала, заохала про «совсем стемнело», — потом подал руку мне. И не отпустил сразу: держал мою ладонь в своей долго, непозволительно долго, так, что Мотя, уже стоявшая на крыльце, выразительно кашлянула в кулак.
— Доброй ночи, Александра Николаевна.
— Доброй ночи, Пётр Ильич.
Он уехал. Я слышала, как заскрипели по снегу полозья, удаляясь.
— Ну и ну, — сказала Мотя, когда мы поднимались по лестнице. — Держал-то как.
— Мотя.
— Что, Мотя? Думаю, Пётр Ильич ждёт возвращения Михаила Константиновича, чтобы испросить у него позволения ухаживать за тобой, — она отпёрла дверь и, пропуская меня вперёд, добавила вполголоса: — Сашенька, поверь мне, старой, Громов-младший — не то что иные прочие. Он за тебя и в огонь, и в воду.
* * *
Воз с мотором добрался до Литейного ночью. Тяжёлые сани шли от заставы шагом, вдвое дольше нашего. Услышав со двора голоса, я накинула шубу и вышла на заднее крыльцо.
Во дворе горели два фонаря. Ворота каретного сарая стояли распахнутыми, и четверо мужиков, кряхтя и переругиваясь вполголоса, сгружали железо по дощатому настилу.
Костович командовал так, будто сгружали не мотор, а больного: «Легче, легче! Под маховик вагу подведи! Не кантовать, тебе говорю!»
Парфён светил фонарём и взирал на всё это с большим сомнением, а когда чугунная махина глухо ухнула на подложенные брусья, перекрестился.
— Ну вот, — Огнеслав Степанович степенно обошёл разложенные по сараю узлы, поправил рогожу на цилиндрах и улыбнулся мне устало и светло. — Доехал. Теперь, Александра Николаевна, дело за малым: разбудить.
— Разбудим, — ответила я, с трудом сдерживая зевок.
От гостевой комнаты изобретатель отказался наотрез, велел постелить ему тут же, при сарае, жаровню поставить, чем поверг Мотю в тихий ужас.
А я, заходя в свою комнату, поймала себя на странной мысли, что там, в холодном сарае, лежало наше железное будущее. И как же хотелось верить, что оно будет не таким мрачным, каким я его знала по учебникам истории.