Глава 22

Глава 22

Интерлюдия

В Москву они приехали утром следующего дня. На вокзале Степаниду оглушило. Народу было втрое против петербургского, носильщики орали, баба с лотком совала всем пирожки. Антон отгородил её плечом от толпы, подхватил саквояж и повёл к выходу, к извозчикам. Степанида поспешала следом, прижимая к груди сумку с бумагами, и боялась только одного: отстать и потеряться в этакой прорве людей.

Остановились в меблированных комнатах на Маросейке. Хозяйка, востроносая немолодая женщина, оглядела Степаниду, после Антона, и цену назвала такую, будто перед ней стояли купцы первой гильдии.

— Дорого, — проворчала Степанида.

— Чисто у меня и клопов нет.

— И в других местах нет. Дам полтора рубля.

Хозяйка недовольно поджала губы, но всё же согласилась. Степанида сама удивилась, как легко это вышло. Дома она бы постеснялась торговаться, а тут отчего-то нет.

Назавтра принялись за дело.

Антон оставил Кузьминичну на час и вернулся уже не один. С ним было двое: один молчаливый, в добротном армяке, другой помоложе, вертлявый, по имени Сёмка, знавший Москву как свои пять пальцев. Сёмку и приставили водить их по городу.

Смотрели три дня. Первый дом был на Покровке, и Степаниде он сразу глянулся: два этажа, и оба можно немедля пустить под контору, одну комнату отдать управляющему, который приедет из столицы. Но Сёмка, обойдя двор, поманил её к водосточной трубе.

— Сыро тут, тётка. Гляди.

По стене от трубы шло тёмное пятно, штукатурка вспучилась и местами отошла. Степанида потрогала, поскребла ногтем.

— Ага, подмокает, — покивала она. — Зимой не углядишь, а к весне потечёт.

Хозяин уверял, что это пустяк, подмажут и забудется. Кузьминична решила не тратить время и уехала.

Второй дом в Замоскворечье был хорош, да цену за него ломили несусветную. Третий стоял в проулке, куда ни один купец по доброй воле не свернёт.

На четвёртый день Сёмка привёл их на Малую Лубянку. Дом был старый, мещанский, в два этажа, с лавкой внизу, которую как раз освобождал прежний съёмщик, разорившийся торговец галантереей. Место бойкое: под боком ряды, контора нотариуса, через улицу трактир, где кормились приказчики. Степанида прошлась по комнатам. Низ, как и верх просторные, под чертёжную в самый раз, окна на улицу.

Хозяин, грузный купец с одышкой, заломил пятьдесят пять рублей в месяц, контракт на год и деньги за первый квартал вперёд.

Степанида Кузьминична даже не моргнула.

— Сорок два.

— Помилуйте, сударыня! — мужчина закашлялся, будто подавился воздухом. — Малая Лубянка! Тут люди мимо рекой идут.

— И мимо же проходят, — отозвалась Кузьминична. — У прошлого арендатора дело не пошло. Окно треснуто, в сенях тянет, в задней комнате сырость, за которую я столько платить не стану.

— Сырость оттого, что топили худо.

— Вот и почините печь.

Купец засопел, достал платок и промокнул шею.

— Пятьдесят. Меньше не отдам.

— Сорок пять и за два месяца вперёд. Контракт на год оставляем. Стекло и печь за ваш счёт.

— Да вы меня разорите!

— Ой ли? Я въеду через неделю и деньги положу сразу. Но расписку напишете как следует.

Купец покосился на Антона, невозмутимо стоявшего у двери, потом снова на Степаниду.

— Деньги сразу?

— Сразу. И неделя на устройство без платы. Пока полы вымоем, подкрасим где надо стены, столы поставим, работников наймём.

— Неделя без платы? — купец хлопнул ладонью по столу. — Да вы что же, сударыня, из меня благотворителя делаете?

— Не благотворителя, а хозяина дома, который хочет получить исправных жильцов. Сорок семь рублей в месяц. За два месяца вперёд.

Купец ещё немного попыхтел, для порядка помянул дороговизну дров, городские сборы и неблагодарных съёмщиков, потом крякнул устало:

— Сорок восемь. И чтоб без задержек.

— Сорок восемь, — согласилась Степанида Кузьминична. — Но неделя на устройство остаётся.

Он помолчал, тяжело поднялся и потянулся к сюртуку.

— Пойдёмте к нотариусу, покуда я не передумал.

Бумаги составляли через улицу, в тесной конторе с мутным окном и шкафом, забитым папками. Нотариус писал быстро, пером поскрипывал так, что у Степаниды сводило зубы. Договор она читала долго, водя пальцем по строчкам, как учил Чагин. На одном месте остановилась.

— А вот тут про поправки за чей счёт?

Нотариус поднял глаза.

— Ремонт за счёт съёмщика, сударыня.

— Так я же отдельно оговорила, что кровлю, трубы, печи и наружные стены за счёт хозяина будут чинить. Перепишите.

Купец заворчал:

— Печь-то рабочая.

— Вот и напишем, коли дымить станет, чинить будете вы.

Нотариус глянул на купца и тот махнул рукой.

— Пишите уж.

Степанида снова уткнулась в договор.

— И про вывеску прибавьте над входом. Без отдельной платы.

— Да что ж это такое…

— Вывеска людей приведёт, пусть народ видит, куда идти!

Купец тоскливо поглядел на нотариуса и буркнул:

— Пишите и это.

Когда всё было подписано и скреплено, Степанида вышла на улицу и остановилась напротив арендованного дома. Ветер тянул вдоль улицы мелкую снежную пыль. Окна глядели темно, в одном стекле белела старая трещина.

Через неделю здесь откроется второе бюро Вороновой.

Антон молча ждал рядом.

— Ну вот, — сказала Степанида, убирая договор за пазуху. — Вроде сладили.

До телеграфной конторы на Мясницкой дошли пешком. Телеграмму Александре она составила коротко: «Помещение найдено. Договор подписан. Условия выгодные. Въезд через неделю. Степанида».

* * *

Сегодня была одна лекция, а за ней сразу шла практика. Евдокия пришла немного позже, чем обычно, но всё равно оказалась в числе первых.

В аудитории ещё было холодно. На подоконнике стояла треснувшая чернильница, возле печи кто-то оставил чёрные, погрызенные сзади, калоши. Дуняша выбрала место на первой скамье, достала тетрадь и провела ладонью по шероховатой обложке.

Евдокия до сих пор не до конца верила, что у неё есть собственные вещи, купленные не на последние копейки и не из чужого старья. Бумага была плотная, карандаш хорошо ложился в руку. Она берегла его, точила коротко, чтобы не ломался грифель.

Девицы постепенно собирались. Шептались, пересаживались поближе к подругам, листали вчерашние записи. Одна уронила деревянный футляр, отчего карандаши рассыпались под скамью, и все разом полезли помогать. Евдокия тоже не осталась в стороне, подала ей два карандаша и снова села прямо.

Вскоре дверь распахнулась. Доктор Осип Платонович Соловьёв вошёл быстро. Человек он был очень худой и высокий, с острым носом и противным гнусавым голосом.

— Открыли тетради, — на ходу бросил он. — Сегодня перевязки при ранах, осложнённых нагноением. Кто не усвоит сейчас, пусть потом не плачет у старшей сестры.

Осип Платонович положил на стол лоток с инструментами, несколько мотков бинта и комок чистой корпии.

— Первое. Старую повязку не рвут. Если присохла, отмачивают. Второе. Рана любит чистоту, и не только повязок, но и ваши руки должны быть чистыми! Третье. Бинт кладётся так, чтобы держал, а не перекрывал ток крови.

Евдокия писала быстро, мельчила буквы, сокращала слова, бросая на полпути, но всё равно не поспевала.

— Одного раствора с карболкой мало, надо ещё руки тереть с мылом и щёткой, — продолжал Соловьёв. — Моете до красноты, ногти держите коротко. Запомните хорошенько. И если кому из вас кажется, что можно один раз окунуть пальцы в таз и идти к больному, лучше уходите сейчас. Пользы от такой сестры не будет, одна беда.

У третьей скамьи кто-то тихо хихикнул. Соловьёв поднял глаза и прищурился:

— Вам смешно?

Девица густо покраснела.

— Нет, доктор.

— Тогда прошу вас, не отвлекайтесь и фиксируйте каждое моё слово.

Евдокия дописала последнее предложение и подумала, что не так давно она не знала ни про грануляции, ни про то, что повязка, наложенная неправильно, может испортить хорошую рану.

Да, она работала у Штейна: носила подносы, таскала вёдра, мыла полы, протирала столы, иногда помогала купать больных, тогда она думала, что хорошо устроилась, сироте вообще сложно пробиться. Но сейчас, оглядываясь назад, с грустью признавалась самой себе, что все те заботы были ничтожными, какими-то мелкими, незначительными. То, что она узнаёт и делает сейчас, открывало ей глаза на совершенно другой мир, и она впервые за всю свою недолгую жизнь видела… возможности.

Тут Осип Платонович велел всем подняться; Дуняша тряхнула головой, отгоняя не вовремя одолевшие её воспоминания, и сосредоточилась на занятии.

Тем временем лектор подозвал их всех к столу и, выбрав одну из учениц, велел ей на учебной болванке наложить повязку на плечо. Девица переволновалась, потянула бинт излишне туго.

— Лишить конечность крови хотите? — спросил доктор, вскинув левую бровь.

— Простите.

— Не мне «простите». Будьте внимательнее, иначе потом больному придётся отнять руку.

Евдокия смотрела внимательно. Плечо. Ключица. Бинт надо вести так, чтобы повязка не сползала, но и не давила на рану.

Она невольно подумала об Ольге Аркадьевне.

Сегодня рано утром на Литейный снова приехал сам Склифосовский, чтобы осмотреть рану больной. Дуняша потому и припозднилась на занятие, что ждала его прихода. Девушка жадно следила за умелыми руками хирурга, стараясь запомнить всё до мельчайшей детали.

Ей очень хотелось попасть на практику к гениальному доктору, но каждый раз она так и не решалась поговорить с Николаем Васильевичем об этом. А ещё в ту ночь, когда привезли Ольгу Аркадьевну, Евдокии вовсе не было дома: она дежурила в больнице. Хоть плачь от досады!

Такой случай, и мимо её!

— Фролова! — резко окликнул Соловьёв.

Евдокия вздрогнула от неожиданности.

— Слушаю, доктор.

— Если повязка присохла к ране, что делаете?

— Отмачиваю тёплым раствором, снимаю не рывком, а по краю. Если ткань держится крепко, снова смачиваю.

— Чем промываете?

— Как назначено доктором. Карболовым раствором или кипячёной водой, ежели велят.

— Корпию какую берёте?

— Чистую и свежую. Старую не употреблять.

Соловьёв коротко кивнул:

— Верно. Но впредь постарайтесь не витать в облаках, — после велел остальным: — Можете сесть.

Евдокия вернулась на своё место. Сердце стучало где-то в горле, но ответила она верно, и вроде как не сильно разгневала учителя.

После лекции ученицы отправились на практику. Евдокию определили в женское отделение больницы при Крестовоздвиженской общине, под начало сестры Аглаи Петровны. Та была бабой немолодой, широкоплечей, с тугим пучком седых волос под белой косынкой.

Тщательно помыв руки, Дуняша прошла в палату на двенадцать коек. Высокие окна выходили во двор, слышалось, как дворник разгребает снег во внутреннем дворе лечебницы. Между кроватями стояли ширмы. У двери висела доска с именами больных и назначениями. В углу, на табурете, дремала серая кошка.

Аглая Петровна провела её вдоль коек, при этом чеканя слова:

— У нас новенькие, поступили вчера ночью. Третья — язва голени. Пятая — ожог. Седьмую только обтереть и напоить. На восьмой после операции, туда без меня не лезь. У окна Лукерья, она после родов. Смени её бельё и более не тронь.

На третьей койке лежала немолодая женщина с опухшей ногой. Повязка на голени присохла. Евдокия поставила таз, смочила ткань тёплым раствором и стала ждать, пока не размокнет.

— Долго ты, милая, — проворчала хворая.

— Зато не больно будет.

— Больно всё одно будет.

— Но всё же меньше.

Женщина скептически хмыкнула, но больше не торопила.

Повязка отошла не сразу. Дуняша снимала её маленькими движениями, без рывков, придерживая кожу у края раны. Дно было чище, чем она ожидала, и без дурного запаха. Краснота вокруг ещё держалась, но гноя почти не было.

Аглая Петровна подошла, посмотрела через её плечо.

— Не тяни бинт, видишь, пальцы синеют.

Евдокия ослабила виток.

— Так?

— Так.

После третьей койки была пятая, потом седьмая. Старуха с седьмой всё просила воды, а утолив жажду, тут же забывала, что уже пила, и звала сестёр вновь. Евдокия терпеливо подносила кружку за кружкой и выдохнула с нескрываемым облегчением, когда старушка наконец-то уснула.

К полудню заболела спина. Зато руки уже не так дрожали, как в первые недели работы в этой больнице.

Вскоре санитарка позвала её к дальней койке. На кровати у окна сидела молодая женщина в серой больничной рубахе. Платок съехал ей на затылок, тёмные волосы выбились и обрамляли полное печали с тёмными кругами под глазами лицо. На вид ей было лет двадцать пять, может, чуть больше.

— Лукерья, — позвала её санитарка, — поднимайся. Постель сменим.

Женщина молча кивнула и встала.

Пока они перестилали простыню, Евдокия заметила на рубахе пациентки два влажных пятна. Женщина, перехватив её взгляд, неловко запахнула платок на груди.

— Всё течёт, будь оно неладно, — едва сдерживая набежавшие на глаза слёзы, тихо заметила Лукерья.

— Болит? — сочувствующе спросила Дуняша.

— Терпимо.

Санитарка, женщина болтливая, фыркнула:

— У неё молока на троих хватит. А дитя-то Господь прибрал. Вот и мучается.

— Матрёна! — строго одёрнула её Аглая Петровна от соседней койки.

И та мигом прикусила язык. Лукерья же молча отвернулась к окну.

После обеда Дуняша помогала Аглае Петровне разносить лекарства. Родильница взяла свою ложку без капризов, выпила всё, поморщилась и поставила стакан на тумбочку.

— Ты учишься на сестру милосердия? — спросила она, когда старшая сестра отошла.

— Учусь.

— Хорошее дело, — покивала Лукерья. Помолчала и добавила: — У меня девка была… Муж помер, я и не вынесла горя… Родила раньше срока, видно, потому она и не выжила.

— Простите, — тихо сказала Евдокия.

— За что тебе-то прощать? Мне теперь выписываться скоро. Вернусь на завод, помогу сестре, у неё пятеро. А когда руки дело делают, сердцу легше… Может, тогда и молоко сгорит.

Евдокия опустила взгляд на поднос, не зная, куда себя деть и что сказать. Хотела было пойти дальше, к следующему больному, как её осенило. Она, сделав шаг, так и замерла, даже рот приоткрыла.

Позавчера на ужине Александра Николаевна обмолвилась, что надо бы подыскать кормилицу для дочери князя. Мотя обещала поспрашивать по знакомым. И вот здесь, в палате при общине, сидела женщина с молоком и без ребёнка.

Евдокия медленно повернулась к Лукерье, открыла рот и тут же его захлопнула. Не сейчас и не при всех.

Вечером, когда больных уложили и палата притихла, Дуняша подошла к Аглае Петровне. Та сидела за маленьким столом у лампы и переписывала назначения.

— Аглая Петровна…

— Ну?

— Лукерью скоро выписывают?

Сестра не подняла головы.

— Послезавтра, если жара не будет.

— Она ведь в целом здорова?

— Зачем спрашиваешь? — всё же посмотрела на неё старшая.

Евдокия помялась, но ответила прямо:

— Кормилица нужна. Для новорождённой девочки.

Аглая Петровна отложила перо и некоторое время молчала.

— Лукерья — женщина крепкая, — наконец вновь заговорила она. — Роды были тяжёлые, но она быстро оправилась. Температуры ни разу не было. Грудь здорова, молока много. Кашля я за ней не замечала. Но осмотреть её надо покрепше, прежде чем в дом вести.

— Я понимаю.

— Это хорошо, что понимаешь, — вздохнула Аглая Петровна. — Ладно, поговори с Лукерьей без лишних глаз, только не обещай лишнего.

На следующий день Дуняша с утра была сильно занята: привезли новую больную с ожогом руки. У старухи с седьмой койки поднялся жар. Соловьёв сам пришёл в отделение и долго ругал санитарку за плохо вымытый таз.

Около трёх часов Лукерья присела у окна в коридоре, и Евдокия, улучив момент, подошла к ней.

— Лукерья.

— Чего, милая?

— Ты говорила, молока у тебя много. И работать ты готова.

Женщина посмотрела настороженно.

— Да.

— А… Кормилицей пойдёшь?

Лукерья, округлив глаза, не сразу ответила.

— К кому? — её голос сам собой сел.

— В хороший дом. Девочка недавно родилась, а мать её умерла.

— А отец?

— Отца при ней нет и навряд ли будет. За ребёнком смотрит моя барыня.

— А барыня твоя добрая?

— Добрая, даже не сомневайся.

— Про барынь всякое говорят, — криво усмехнулась Лукерья.

— Моя далеко не всякая. Александра Николаевна — широкой души человек, — вспыхнула Дуняша, на что собеседница вдруг тихо рассмеялась:

— Видно, любишь её?

— Она меня, считай, с того света вытащила. Жизнь мою устроила, вот учиться послала.

— Значит, добрая, — Лукерья опустила глаза на свои руки с широкими натруженными ладонями. — А дитё совсем малое?

— Недели нет.

— Девочка?

— Девочка.

Родильница отвернулась к окну.

— Пойду. Если возьмут, пойду, — в итоге едва слышно ответила она.

Евдокия едва не подпрыгнула от радости, но вовремя сдержалась и спокойно сказала:

— Александра Николаевна сама с тобой поговорит. И Мотя, то есть Матрёна Ильинична, посмотрит. У нас с этим строго.

— Пущай смотрят. Мне скрывать нечего.

Домой Евдокия возвращалась в сумерках. Сани трясло на выбоинах. Ветер лез под воротник. Она прижимала к груди свою сумку с тетрадями и думала, что за один день успела и перевязки делать, и кормилицу найти, и, увы, пропустить очередной визит Склифосовского. И опять обидно было. До слёз.

Оказавшись дома, Евдокия первым делом поднялась к себе, переоделась, тщательно вымыла руки и лицо. Потом взяла чистую корпию, бинт, склянку с раствором и пошла к Ольге Аркадьевне.

Дуняша постучала в дверь и тут же её толкнула.

— Ольга Аркадьевна, это я. Повязку менять пора.

— Доктор утром уже менял.

В комнате больной было крепко натоплено. На столике горела лампа под зелёным колпаком. Ольга лежала на высоких подушках, бледная, с заплетённой на одну сторону косой. Книга лежала раскрытой на одеяле.

— До ночи надо сменить снова, — покачала головой девушка и ласково добавила: — Потерпите, пожалуйста.

— Куда ж я денусь.

Евдокия поставила таз на табурет, разложила всё нужное на чистом полотенце.

— Жар был?

Ольга отрицательно покачала головой. Дуняша приложила ладонь к её лбу.

— Да, жара нет.

— Ты теперь совсем как настоящая сестра.

— Ещё нет, — смутилась девушка. — Мне ещё долго учиться. К тому же надо, чтобы Аглая Петровна перестала смотреть на меня так, будто я сейчас кого-нибудь убью бинтом, — попыталась пошутить Евдокия, при этом аккуратно снимая повязку.

Ольга тихо рассмеялась и тут же поморщилась.

— Не смеши меня. Больно.

Повязка под ключицей держалась хорошо. Крови уже не было, только немного желтоватого отделяемого по краю корпии. Ольга отвернула голову к стене.

— Сильно больно?

— Терпимо.

Евдокия промыла кожу вокруг, положила свежую корпию и начала бинтовать плечо.

— Сегодня на практике была женщина, — заговорила она, отвлекая Ольгу. — После родов. Ребёнок у неё умер, и молока много.

Ольга повернула голову.

— Хочешь о ней рассказать Александре Николаевне?

— Да. Я приведу её сюда.

— Хорошо, ребёнку коровье молоко живот крутит.

Дуняша кивнула, закрепив бинт булавкой.

— Не тянет?

Ольга пошевелила пальцами левой руки.

— Нет.

— Тогда полежите спокойно. Я чай принесу.

— Дуняша…

— Что?

— Я вроде должна жалеть ни в чём не повинного ребёнка, но мне отчего-то… Вовсе её не жаль. Я плохой человек, да?

— Вы хорошая, Ольга Аркадьевна, — Евдокия убрала склянку в корзинку. — Не наговаривайте на себя.

Ольга благодарно улыбнулась уголками губ:

— Спасибо…

* * *

На Шпалерной Горчакова держали в одиночной камере на втором ярусе, и на допрос его привели в ту же комнату, где Завьялов в последний раз говорил с Лушковым.

За эти дни князь осунулся, был небрежно брит — на скуле осталась полоска щетины, которую пропустил тюремный цирюльник. Но при этом держался Алексей Дмитриевич привычно прямо и, сев на привинченный к полу табурет, сложил руки на коленях с высокомерным спокойствием.

Завьялов перебирал бумаги не торопясь. В углу за столиком пристроился письмоводитель, у дверей замер конвойный.

— Софью Аркадьевну схоронили вчера, — заговорил Павел Матвеевич, не поднимая головы. — На Смоленском.

Что-то дрогнуло у князя в лице, и он хрипло спросил:

— А ребёнок?

— Её отдали под временное попечение.

— Кому? — всё внутри Горчакова сжалось, он боялся и одновременно жаждал услышать ответ на свой вопрос.

— Александре Николаевне, — остро глянул на него следователь.

Алексей Дмитриевич на мгновение прикрыл тяжёлые веки. Как ни претила ему эта мысль, а уж лучше его дочь будет под опекой Оболенской, чем у той родни, что осталась.

Его троюродный брат Аполлинарий, мелкий податной чиновник в Нижнем, всю жизнь писал ему слёзные письма, клянчил то на векселя, то на лечение жены, а в гостях считал глазами серебро на столе. Этот, прознав, что князь под судом, а род висит на одной младенческой жизни, явится первым: не девочку приголубить, а наложить руку на дом на Фонтанке и на казённую пенсию сироте. Подержит её при себе ровно столько, сколько нужно, чтобы получать за неё деньги, а после сбудет в какой-нибудь захудалый пансион.

Со стороны Софьи было не лучше. Брат её, Аркадий, спустил в стукалку приданое и закладывал чужое добро; тётка по матери держала в Туле меблированные комнаты с дурной славой. Эти прибрали бы внучатую племянницу с тем же расчётом.

Оболенская хоть и зла на него, а ребёнка не обидит. Это князь знал твёрдо.

Сам он навряд ли выберется, каторги не миновать. Бумаги по Покровскому собраны, Власов развязал язык, а деньги, на которые он думал откупиться, отныне ему недоступны.

Завьялов отложил одну папку, придвинул другую.

— Перейдём к делу. Ссуды по Покровскому. Январская и майская, всего восемнадцать тысяч закладными листами. В имение деньги не поступили, на счёт графини тоже. Власов в своей записке указывает на некоего Селиванова, через которого листы пускали в оборот. Селиванова мы нашли. Он показал, кому передавал выручку.

— Власов лжёт, — ровно возразил Горчаков. — Управляющий мог брать на себя что угодно, я за его записки не отвечаю.

— Власов под стражей в Орле и говорит охотно. Лушков, тот молчал… И он, к слову, умер здесь за завтраком. Причина смерти — паралич сердца.

— Жаль старика, — князь и бровью не повёл.

— Жаль, — согласился следователь и сделал какую-то пометку на полях своей тетради, затем выложил на стол сложенный лист. Развернул и держал так, чтобы подследственный смог прочитать текст.

— Это вам знакомо? Письмо, попавшее в редакцию «Нового времени». Подпись «А. Г.». Велено убрать Ратманова, Громовых и графиню Оболенскую до поверочной ревизии. Адресовано Дмитрию, вашему помощнику, которого мы пока ищем.

— Я этого не писал.

— Я знаю, что не писали.

Горчаков удивлённо вскинул брови. Павел Матвеевич подождал, дав паузе повисеть.

— Почерк похож на ваш, дюже похож, но всё же это писали не вы, — продолжил он. — Эксперт выдал заключение, что записка эта подложная, ваше сиятельство. Кто-то очень хотел, чтобы вы пошли под суд за убийство.

В образовавшейся тишине было слышно, как по коридору мимо тяжело прошёл надзиратель.

— Кто? — тихо спросил князь.

— А вот тут я надеялся на вас. — Завьялов сложил письмо. — Людей рядил человек по кличке Обмороженный, он же Семён Зуев, бывший унтер. Через него заказали нападения на графиню и на профессора Ратманова. И на вашу жену в поезде.

Горчаков медленно выпрямился.

— На Софью покушался Зуев?

— Зуев или его человек. Горничную зарезали, княгиню смертельно ранили, багаж, правда, не весь, полагаю лишь то, что представляло ценность, взяли, — следователь, не мигая, смотрел на князя в упор.

Арестант вдруг весь сжался, плечи ссутулились, глаза потускнели.

— Андрей, — с трудом выговорил он, глядя на свои сцепленные в замок руки.

Завьялов, кивнув, перевернул лист.

— Андрея Алексеевича нашли в номерах при трактире за Московской заставой. Убит ножом в шею.

Горчаков не шевельнулся. Руки его так и лежали на коленях, но костяшки пальцев побелели пуще прежнего.

— Кто? — прохрипел с трудом.

— Тот же Зуев, по всему. По версии следствия, они не поделили деньги. Ваш сын, ваше сиятельство, нанял убийцу; подделал ваше письмо и послал душегубов за вашей беременной женой. Зуев же, обстряпав дело, прирезал и его. Вот вам вся цепочка.

Алексей Дмитриевич сидел совершенно неподвижно и смотрел в одну точку на зелёном сукне стола. Лицо его не выражало уже ничего. Завьялов видел такое и прежде и знал, что теперь арестант, либо расскажет всё, либо будет молчать до самого суда.

— Алексей Дмитриевич, — позвал он. — Вы слышите меня?

Горчаков поднял голову. Взгляд был пустой.

— Я устал, — выдавил он с трудом. — Уведите меня.

— У нас не кончен допрос.

— Я более ничего не скажу. Уведите.

Павел Матвеевич смотрел на него ещё несколько секунд, потом кивнул конвойному у двери. Князя подняли под локоть, и он послушно встал, ссутулившись. Тот, кто входил сюда, держа спину прямо, теперь шёл к двери стариковской походкой, мелко переставляя ноги.