Виктория Сталь Грязный Цербер · Глава 11. Ледяной чай

Глава 11. Ледяной чай

Утро субботы началось с суеты.

Особняк, который месяц простоял в тишине, как склеп, вдруг ожил. Хлопали двери, гремели кастрюли на кухне, стучали молотки, охрана проверяла ставни на окнах и меняла замки. Марта носилась по коридорам с охапками постельного белья, ругалась с поваром, которого прислали люди Романова, и трижды за утро поднималась к Эле, проверить, не нужно ли чего. В доме пахло незнакомыми духами, чужой едой и тревогой.

Эля сидела на подоконнике, закутавшись в шаль, и наблюдала за происходящим с холодным спокойствием хищника, который ждёт момента для броска. За окном, во дворе, парковались две чёрные машины, охрана Романова. Из багажников выгружали ящики с провизией, коробки с вином, букеты цветов, белых лилий, от запаха которых Элю тошнило ещё с детства. Она помнила: лилии стояли в гробу матери, и с тех пор этот запах был для неё запахом смерти. Теперь лилии готовили для её собственных похорон, не физических, но гражданских. Свадьба с Романовым означала конец Элеоноры Белозёрской и рождение новой, чужой женщины с фамилией мужа.

— Готовятся, — сказала она вполголоса, ни к кому не обращаясь. — К моей свадьбе. К моей продаже. Как будто я уже не человек, а мебель, которую надо осмотреть перед покупкой.

За ширмой скрипнул стул.

— Ты не мебель, — раздался глухой голос.

— Для них мебель. Актив. Товар. Ты сам говорил.

— Я говорил, что ты актив для Клана. Я не говорил, что ты мебель для меня.

Эля повернула голову к ширме. Он сказал это просто, без эмоций, как всегда констатировал факт. Но от этого факта у неё внутри что-то дрогнуло. «Не мебель для меня». Значит, для него она была чем-то другим. Чем, он не уточнил. Но и того, что сказал, было достаточно.

— Спасибо, — сказала она.

— За что?

— За то, что не считаешь меня мебелью. Это неожиданно приятно.

Он не ответил. Но стул скрипнул снова, он сменил позу. За этот месяц она научилась различать скрипы его стула. Этот был коротким, резким, он подался вперёд, ближе к шёлковой перегородке. Будто хотел что-то добавить, но передумал.

Эля спрыгнула с подоконника и подошла к столу. Два стакана уже стояли там, Марта принесла их утром вместе с чайником, заваркой и сахарницей. Это тоже стало частью ритуала: чайник, два стакана, никаких вопросов. Марта больше не спрашивала зачем. Просто приносила. Просто ставила на стол и уходила, пряча понимающую улыбку в уголках губ.

— Будешь чай? — спросила Эля.

— Сейчас?

— Да. Сейчас. На завтрак. Ты вообще ешь что-нибудь на завтрак?

— Я не завтракаю.

— А чай пьёшь. Я видела.

Он помолчал. Она уже научилась распознавать эти паузы, они означали, что он думает. Не над ответом, над тем, стоит ли отвечать вообще. И каждый раз, когда он всё-таки отвечал, это была маленькая победа.

— Пью, — сказал он наконец. — С недавних пор.

Он вышел из-за ширмы. В утреннем свете он выглядел иначе, не таким мрачным, как в темноте. Его водолазка была всё такой же чёрной, намордник всё так же блестел сталью, но в глазах над металлом было что-то почти человеческое. Усталость? Любопытство? Она всё ещё не могла расшифровать его взгляд до конца. Но она знала: он больше не пустой. Давно уже не пустой.

Эля налила чай. Один стакан себе. Второй ему. Пар поднимался над гранёным стеклом, и в этом паре было что-то почти умиротворяющее. Она села на кровать, обхватив стакан обеими ладонями. Он остался стоять у стола.

— Садись, — сказала она.

— Здесь нет второго стула.

— Садись на кровать.

Пауза. Затем он медленно опустился на край кровати, на максимально возможном расстоянии от неё, насколько позволяла мебель. Имплант пискнул, проверяя расстояние. Не критично.

— Горячий, — сказал он, сделав глоток через прорезь в наморднике.

— Чай всегда горячий. Я тебе уже говорила.

— Ты говорила, что я обожгу язык.

— У тебя половина языка. Ты рискуешь оставшейся половиной.

— Я осторожен.

Они замолчали. За окном вороны дрались за верхнюю ветку. Внизу кто-то уронил ящик с вином, бутылки зазвенели, но не разбились. Охранник выругался сквозь зубы, и его голос эхом разнёсся по двору. Эля проводила взглядом птицу, которая сорвалась с дуба и полетела в сторону города. Свободная. Никем не купленная. Никому не принадлежащая.

— Ты знаешь, что делать завтра? — спросила она, не оборачиваясь.

— Да. Стоять у двери. Смотреть. Если он попытается тронуть тебя, вмешаться.

— А если он просто будет разговаривать? Смотреть? Оценивать?

— Я буду стоять и ждать. Контракт разрешает вмешательство только при прямой угрозе. Разговор не угроза.

— Разговор тоже может быть угрозой. Ты же сам говорил, слова ранят.

— Говорил. Но контракт не считает слова угрозой. Контракт считает угрозой только физический контакт. Так что завтра, если он будет просто говорить, я ничего не смогу сделать.

Эля сжала стакан обеими руками. Чай обжигал ладони, но она не замечала. Она думала о Романове. О том, как он войдёт, как будет смотреть на неё, как начнёт говорить, мягко, вкрадчиво, с той особой интонацией, которой богатые мужчины говорят с вещами, которые собираются купить. Он будет улыбаться. Будет вежлив. Будет обходителен. Но за этой вежливостью она увидит то, что видела всегда: голод. Не к ней, к обладанию. К власти. К контролю над тем, что он считал своей собственностью.

— Тогда завтра я сама буду говорить, — сказала она, и её голос зазвенел льдом. — Я не буду молчать. Я не буду улыбаться. Я не буду играть роль послушной невесты. Если ему нужен товар, пусть получает товар с зубами.

— Ты можешь себе навредить.

— Мне плевать. Я устала бояться. Я устала ждать. Я устала быть жертвой. Завтра он увидит настоящую Элеонору Белозёрскую, а не ту куклу, которую ему обещали.

За ширмой повисла пауза. Долгая. Затем Герман сказал, тихо, но с той интонацией, которую она уже научилась различать среди всех его интонаций:

— Я запомню это.

— Что именно?

— «Настоящая Элеонора Белозёрская». Я хочу увидеть её.

Эля не нашлась, что ответить. Она просто сидела, смотрела на ворон и чувствовала, как внутри что-то растёт. Не страх. Не злость. Что-то другое. Что-то, похожее на гордость. На признание. Он хотел увидеть настоящую её. Не подопечную. Не актив. Не пленницу. Её. И от этого желания, такого простого, такого неожиданного, ей вдруг стало легче. Как будто кто-то впервые за долгое время посмотрел на неё и увидел человека.

— Тогда завтра ты её увидишь, — сказала она. — Обещаю.

_____

День тянулся медленно. Суета в доме то затихала, то вспыхивала с новой силой, приезжали и уезжали машины, грузчики таскали коробки, охрана проверяла окна. Марта принесла обед, потом убрала посуду. Эля почти не ела, кусок в горло не лез. Она пыталась читать, пыталась рисовать в своём блокноте, но мысли возвращались к одному и тому же: завтра. Завтра всё изменится. Завтра решится её судьба. И она будет не одна, рядом будет он. Пёс в наморднике. Цербер. Её враг и единственный союзник.

К вечеру суета улеглась.

Машины охраны уехали, они должны были вернуться завтра утром вместе с Романовым. Особняк снова погрузился в тишину, но это была другая тишина, не сонная, не кладбищенская, а напряжённая, как натянутая тетива. Все ждали.

_____

Марта поднялась в комнату Эли сразу после ужина. Она вошла с охапкой вещей, платье, бельё, какие-то баночки и склянки, полотенца, таз с горячей водой. И с выражением лица, которое Эля хорошо знала: так Марта выглядела, когда ей приказывали делать что-то, чего она не хотела, но не могла ослушаться.

— Госпожа, — сказала она, закрывая дверь и прислоняясь к ней спиной, будто боялась, что кто-то войдёт, — завтра важный день. Мне приказали подготовить вас. Тщательно. Очень тщательно.

— Я готова. Я вымылась. Я причесалась. Что ещё?

Марта тяжело вздохнула, глубоко, страдальчески, как вздыхают люди, которым предстоит сделать что-то глубоко неприятное. Она избегала смотреть Эле в глаза.

— Госпожа, вы простите меня. Вы простите меня, пожалуйста. Я не хочу этого делать. Мне приказали. Господин Романов прислал специальную инструкцию, список процедур, которым нужно подвергнуть невесту перед первой встречей. Я должна его выполнить. До последнего пункта. Иначе меня накажут. И вас тоже.

— Что за список? — голос Эли стал ледяным.

Марта достала из кармана фартука сложенный лист бумаги. Развернула его дрожащими пальцами. Бумага была дорогой, плотной, с водяными знаками Романовых, семейный герб, два скрещённых меча над раскрытой книгой. Пункты были написаны от руки, каллиграфическим почерком, и каждый звучал как приговор.

— Пункт первый, — зачитала Марта тихо, словно боялась, что стены услышат. — «Полное удаление волос с тела невесты. Зоны: ноги, подмышки, лобок. Инструмент: опасная бритва. Исполнитель: прислуга женского пола. Невеста не должна делать это сама во избежание порезов, которые испортят товарный вид».

Эля замерла. Товарный вид. Волосы на её теле были проблемой для товарного вида. Она медленно перевела взгляд на ширму. За шёлком было тихо, неестественно тихо. Герман не двигался. Не дышал, казалось. Но она знала: он слышит каждое слово.

— Дальше, — сказала Эля сквозь зубы.

— Пункт второй. «Обработка кожи смягчающим маслом. Зоны: всё тело. Невеста должна быть полностью обнажена. Исполнитель: прислуга женского пола».

— Дальше.

— Пункт третий. «Осмотр зубов, дёсен и ногтей на предмет гигиенического состояния. В случае неудовлетворительного состояния провести чистку. Инструменты прилагаются».

— Это всё?

— Да, госпожа. Три пункта. Но я... — Марта подняла на неё глаза, полные слёз. — Я не хочу этого делать. Вы мне как дочь уже. А они заставляют меня... как будто вы не человек, а лошадь на продажу. Но если я не выполню, меня выгонут. Или хуже. И к вам приставят другую прислугу. Ту, которой будет всё равно.

Эля смотрела на неё. Марта плакала. Марта, которая пятнадцать лет служила Клану, которая пережила трёх церберов, которая видела вещи и похуже, плакала из-за того, что ей приказали побрить пленницу. Потому что это было унизительно. Для них обеих.

— Делай, — сказала Эля.

— Госпожа...

— Делай. Я не хочу, чтобы тебя наказали. И я не хочу, чтобы ко мне приставили кого-то другого. Давай покончим с этим.

Марта вытерла слёзы краем фартука, кивнула и принялась готовить инструменты. Она разложила на тумбочке бритву в футляре, помазок, мыльную пену в баночке, стопку тёплых полотенец. Движения её были механическими, отработанными, как будто она делала это сотни раз. Но пальцы дрожали.

— Раздевайтесь, госпожа. Пожалуйста. Я постараюсь быстро.

Эля встала с кровати и начала расстёгивать пуговицы. Сначала платье, серая шерсть, которую Марта принесла ей на прошлой неделе. Затем нижняя рубашка. Чулки. Она стояла посреди комнаты, обнажённая, и смотрела в стену. Не на Марту. Не на ширму. Просто в стену. В трещину на потолке, которая тянулась от люстры к углу. В паутину, которую Марта так и не убрала, потому что боялась стремянки.

_____

За ширмой Герман замер.

Он сидел на своём стуле, положив руки на подлокотники, и смотрел в стену с надписью «Я ЗНАЮ». Но он не видел эту надпись. Он слушал. Слушал каждое слово, каждый шорох ткани, каждый вздох.

«Полное удаление волос с тела невесты». «Товарный вид». «Невеста должна быть полностью обнажена».

Он закрыл глаза. Перед внутренним взором встала картина: она, обнажённая, лежит на кровати, а над ней склоняется Марта. Бритва скользит по коже. Масло втирается в плечи, в спину, в бёдра. И всё это по приказу человека, которого он никогда не видел, но уже ненавидел так, как не ненавидел даже того, кто изуродовал ему лицо семь лет назад.

Имплант на шее запищал, часто, тревожно, с перебоями. Он чувствовал, как внутри поднимается волна, горячая, слепая, животная. Ярость. Чистая, концентрированная ярость. Он представил, как завтра в эту комнату войдёт Романов. Как он будет смотреть на неё, на её тело, которое подготовили по его же инструкции. Как он будет оценивать, ощупывать взглядом. И представлять. И хотеть.

Герман сжал подлокотник. Дерево жалобно скрипнуло. Он почувствовал, как перчатка намокает, волдыри на разбитых костяшках лопнули, и кровь потекла по пальцам. Боль отрезвила, но не успокоила.

«Товарный вид». Она не товар. Она Элеонора Белозёрская. Девчонка, которая пыталась сбежать через окно. Которая заставила его стоять на коленях. Которая пьёт чай из гранёного стакана и говорит, что это не ему. Которая обещала показать ему «настоящую себя». Которая три дня назад лежала в бреду, а он сидел рядом и держал компресс. Которая схватила его за руку и не отпускала, а он терпел разряд, потому что не хотел делать ей больно.

И вот её готовят. Бреют. Мажут маслом. Как курицу перед запеканием. Как лошадь перед аукционом. Как вещь.

Он сжал подлокотник сильнее. Дерево пошло трещиной, длинной, от края до края. Имплант пищал не переставая. Контракт фиксировал нарушение за нарушением: агрессия, мысли об убийстве члена Клана, неконтролируемая ярость. Но он не обращал внимания. Он думал только о ней. О том, что она сейчас чувствует. О том, через что ей пришлось пройти, и через что ещё предстоит пройти завтра.

Он слышал, как Марта взбивает пену. Слышал звон бритвы о край таза. Слышал, как Эля задержала дыхание, когда холодная сталь коснулась её кожи, сначала на голенях, потом выше, на бёдрах. Он слышал, как она выдохнула, длинно, с присвистом, когда всё закончилось.

— Повернитесь, госпожа. Нужно обработать маслом.

Шорох простыней. Мягкий, влажный звук, масло втирали в кожу. Запах ромашки пополз по комнате, просочился сквозь шёлк ширмы. Тёплый, успокаивающий, почти издевательский в своей нежности.

— Всё, госпожа. Осталось только... там.

— Давай.

Герман сжал подлокотник так, что дерево хрустнуло. Он почувствовал, как щепка впилась в ладонь сквозь перчатку. Неважно. Больно, неважно. Он думал о том, что эта процедура, это унижение, этот список, всё это было лишь прелюдией. Завтра Романов будет смотреть на неё. Завтра Романов будет трогать её, может быть. Завтра всё решится.

И он будет стоять у двери и ждать. Ждать момента. Ждать сигнала. Ждать приказа.

— Готово, — сказала Марта. — Можете одеваться.

Шорох ткани. Шаги. Дверь открылась и закрылась.

В комнате воцарилась тишина.

Герман разжал пальцы. Подлокотник был сломан, деревянная щепка, острая и длинная, впилась в перчатку. Он вытащил её и отбросил в сторону. На перчатке расползалось тёмное пятно. Он посмотрел на него и почувствовал что-то странное. Не боль. Не ярость. Облегчение. Рана означала, что он жив. Что он чувствует. Что он всё ещё человек, несмотря на намордник, несмотря на имплант, несмотря ни на что.

— Чай готов, — раздался её голос.

Эля стояла у стола, уже одетая, и наливала чай в два стакана. Как будто ничего не произошло. Как будто её только что не унижали по списку. На её лице не было слёз, только лёд. Только та самая броня, которую они оба научились носить за этот месяц. Но он заметил: пальцы, державшие чайник, дрожали. Совсем чуть-чуть. Почти незаметно.

Он вышел из-за ширмы. Взял стакан. Их пальцы не соприкоснулись, между ними всегда было расстояние, предписанное контрактом, но он почувствовал тепло, исходящее от стекла. Чай был горячим. Она налила ему первому. Себе потом.

— Садись, — сказала она.

Он сел на край кровати. Она села рядом, не близко, но и не так далеко, как раньше. Между ними поместился бы ещё один человек. Но не больше.

Они пили молча. За окном темнело. Вороны устраивались на ночлег, переругиваясь сонными голосами. Где-то внизу хлопнула дверь, охранник вышел на обход. В комнате пахло ромашковым маслом, чаем и унижением. Но чай был горячим. И он пил его вместе с ней. И это было единственное, что сейчас имело значение.

— Ты слышал, — сказала она, не спрашивая.

— Да.

— Всё?

— Да.

Она кивнула. Поставила пустой стакан на тумбочку. Посмотрела на его правую перчатку, ту, где расползалось тёмное пятно.

— Ты сломал стул.

— Починю.

— И руку опять разбил.

— Заживёт.

Эля повернулась к нему. В полумраке её глаза казались огромными. Ледяными. Но в самой глубине, там, куда он редко заглядывал, что-то мерцало. Что-то, похожее на тлеющий уголёк.

— Завтра, — сказала она. — Ты будешь стоять у двери. Он войдёт. Будет говорить. Смотреть. Трогать, может быть. Ты ничего не сделаешь, до тех пор, пока он не переступит черту. Но когда переступит...

— Я убью его.

— Да. И ты знаешь, что это значит для тебя.

— Знаю. Контракт. Разряд. Казнь. Мне всё равно.

Эля смотрела на него. На его сломанный стул. На его разбитую, кровоточащую руку, которую он даже не потрудился перевязать. На его намордник, за которым пряталось лицо, изуродованное человеком, которого он искал семь лет. Он мог бы отказаться от всего этого. Мог бы уйти. Мог бы просто стоять и ничего не делать, контракт разрешал. Но он выбрал другое. Он выбрал её. Не месть. Не имя. Её.

— Ты дурак, — сказала она.

— Знаю.

— Ты разрушаешь свою жизнь ради меня. Ради девчонки, которая месяц назад заставила тебя стоять на коленях.

— Да.

— Почему?

Он посмотрел на неё. Долго. Так долго, что она уже решила, не ответит. Но он ответил:

— Потому что ты единственный человек в этом доме, который посмотрел на меня и увидел не монстра. Не пустоту. Не функцию. Ты увидела врага. А враг, это тот, с кем можно драться. С кем можно заключить сделку. Кому можно налить чай. Остальные просто отводили глаза. Ты нет.

Эля молчала. Он сказал больше, чем за весь месяц. Он сказал всё. И она не знала, что с этим делать.

— Я всё ещё ненавижу тебя, — сказала она наконец.

— Я знаю.

— Ты монстр.

— Я знаю.

— Но ты пьёшь мой чай.

Он опустил глаза в пустой стакан.

— Да. Пью.

Она встала, взяла его стакан и отнесла на стол. Потом вернулась, села на кровать и укрылась одеялом.

— Завтра, — сказала она в темноту. — Завтра ты увидишь настоящую меня.

— Я запомнил.

— И я увижу настоящего тебя. Без намордника. Когда-нибудь.

Он не ответил. Но что-то в его молчании изменилось, она услышала это. Не скрип стула. Не вздох. Что-то другое. Что-то, похожее на надежду.

Она закрыла глаза. За ширмой скрипнул сломанный стул, он сел на своё место. Тишина опустилась на комнату, укрыла их обоих, как одеяло.

Их первый совместный ритуал завершился. Завтра будет второй, и он будет совсем другим. Но сегодня они пили чай. Вместе. В тишине. И это было важно.

Эля засыпала и думала: он назвал её единственным человеком, который не отвёл глаза. Он, который сам ни на кого не смотрел, он смотрел на неё. Видел её. Узнавал её настоящую. И от этой мысли в груди разливалось тепло, такое же, как от чая. Горячее. Обжигающее. Настоящее.

Она запретила себе называть это чувство. Но оно росло, несмотря ни на что.