Глава 13. Ревность
Три дня.
Ему дали три дня. Смотритель особняка вызвал его утром, на следующий день после визита Романова, и сухо сообщил: увольнительная. Семьдесят два часа. Приказ из Центра — церберу объекта «Э» предписано покинуть особняк на время отсутствия подопечной. Элю увозили на смотрины к родственникам жениха. Особняк запирали.
— Свободен до вторника, — старик подвинул пропуск через стол. — Ошейник не снимать. Оружие не брать. Алкоголь не запрещён. Женщины не запрещены. Всё.
Герман взял пропуск. Молча. Вышел.
Элю уже собирали. Две горничные таскали чемоданы, в воздухе пахло дорожными духами и нафталином. Сама она стояла у окна в холле, в сером дорожном платье, с жемчужной ниткой на шее. Подарок Романова. Наследство его матери. Надел вчера, перед отъездом, сам застегнул замок на её затылке, коснувшись пальцами кожи. Герман видел.
— Три дня, — сказала Эля, не оборачиваясь. — Ты будешь пить.
— Возможно.
— Ты будешь трахать шлюх.
Он промолчал.
— Это всё, что ты умеешь. Пить и трахать шлюх.
— Да.
Она повернулась. Лицо бледное, под глазами тени. Она не спала ночь, он слышал. Он тоже не спал.
— Меня повезут к его матери. Она будет смотреть на меня как на племенную кобылу. Оценивать зубы, бёдра, таз. Спрашивать о здоровье. А ты будешь в это время лежать в борделе и стонать.
— У меня нет выбора, Эля.
— У тебя никогда нет выбора.
Подъехал автомобиль. Романов вышел, в светлом пальто, с букетом белых роз. Он поцеловал Элю в щёку при всех. Рука легла на талию, пальцы чуть сжали. Герман смотрел в стену над её плечом.
Эля села в машину. Дверца захлопнулась. Автомобиль укатил по гравийной дорожке, поднимая пыль. Герман стоял на крыльце и смотрел, пока машина не скрылась за поворотом.
Затем он снял намордник. Прямо здесь. Стянул с лица, сунул в вещевой мешок. Холодный воздух коснулся изуродованной кожи. Впервые за неделю.
Он пошёл в город.
Клуб назывался «Ад». Буквально, вывеска с языками пламени, красный неон, лестница в подвал. Заведение для таких, как он. Для грязных. Для тех, кому некуда идти и не с кем быть.
Внутри было темно, душно и влажно. Пахло прокисшим пивом, дешёвыми духами, потом и чем-то сладковато-приторным, опиумная пыль, которую курили в дальних комнатах. Красные лампы. Бархатные диваны с проплешинами. Пол липкий. Музыка, расстроенное пианино в углу, играла толстая женщина с сигаретой во рту.
Герман занял место у бара. Положил пропуск на стойку. Бармен, старый, сутулый, с бельмом на глазу, прочитал, кивнул, налил стакан виски без слов.
Первый глоток обжёг горло. Второй уже нет.
Он сидел и пил.
Без намордника его лицо было видно полностью. Шрамы, от скулы до подбородка, перекошенный рот, отсутствие трёх зубов слева, рваная ушная раковина. Кожа стянута рубцами. Когда он пил, часть жидкости вытекала из угла рта, мышцы там не работали. Он вытирался рукавом.
На него смотрели. Здесь на многое смотрели, но на такое всё равно смотрели.
Первая подошла через час.
Молодая. Лет двадцать пять. Крашеные рыжие волосы, полные губы, тяжёлая грудь под дешёвым кружевом. Она села рядом, заказала себе коктейль за его счёт. Положила ладонь на его предплечье.
— Скучаешь, милый?
Герман повернул голову. Медленно. Дал ей рассмотреть лицо в красном свете.
Она не отшатнулась. Профессионалка.
— Пошла вон, — сказал он.
— Грубый, — она убрала руку, но не ушла. — Я Лиза. Ты здесь новенький? Не видела тебя раньше.
— Пошла. Вон.
— Может, тебе просто нужно расслабиться? У меня есть комната наверху. Чистая. Я недорого беру.
Герман повернулся к ней всем корпусом. Наклонился. Приблизил лицо, так, чтобы она видела каждую деталь шрамов, каждый рубец. Дыхание перегаром и виски.
— Ты глухая или тупая? Пошла вон, я сказал.
Громко. Так, что пианистка сбилась с ноты. Так, что бармен положил руку под стойку, туда, где лежал обрез.
Лиза побледнела и исчезла.
_____
Он пил до полуночи. Затем поднялся и пошёл вдоль диванов. Выбирал. Проститутки сидели в ряд, как товар на витрине. Старые и молодые, толстые и худые, красивые и не очень. Некоторые спали. Некоторые курили. Некоторые смотрели в пустоту.
Он выбрал старую.
Ей было за пятьдесят. Морщины, усталые глаза, расплывшаяся фигура. Она сидела в углу, отдельно от других, самая дешёвая, самая невостребованная. Когда Герман остановился перед ней, она подняла голову с удивлением.
— Я? Я старая. Возьми вон ту, — она кивнула на молоденькую брюнетку.
— Ты.
Комната была крошечной. Кровать с продавленным матрасом, умывальник с ржавым краном, зеркало в трещинах. Пахло сыростью и старым потом. Проститутка разделась деловито, без стеснения, тело дряблое, грудь висела складками, живот в растяжках. Она легла на кровать и раздвинула ноги.
— Давай, милый. Только не спеши.
Герман разделся. Снял рубашку, штаны. Остался голым, шрамы не только на лице. На груди, на спине, на бёдрах, везде. Старая карта боли. Проститутка смотрела на него без отвращения, навидалась.
Он лёг сверху. Вошёл, сухо, грубо. Она поморщилась, но ничего не сказала. Он начал двигаться. Быстро, механически. Без поцелуев, без ласк, без единого слова. Просто тело в тело. Просто трение. Просто физиология.
Я грязный. Я всегда был грязным. Она права.
Он закрыл глаза и представил белую кожу. Светлые волосы. Запах ромашки.
Нет.
Он открыл глаза. Под ним чужая женщина. Старая, уставшая. Она смотрела в потолок. Ждала, когда он закончит. Он кончил быстро. Скатился, лёг рядом. Дыхание частое. Пот на лбу. Проститутка встала, подошла к умывальнику, подмылась. Надела халат.
— Добавишь за ночь?
— Нет.
— Тогда я пойду.
Она ушла. Герман остался лежать в чужой постели, в чужом поту, в чужом запахе. Закрыл глаза.
Я грязный.
_____
Он проснулся в полдень. Голова гудела. Во рту вкус пепла и виски. Он спустился в бар, выпил стакан воды, затем снова виски. Есть не хотелось. Хотелось забыться.
Днём в клубе было пусто. Несколько пьяниц, дремлющих за столиками. Пианистка сменилась, теперь играл старик с трясущимися руками. Мелодия та же, что вчера.
Герман сидел и пил.
Три дня. Семьдесят два часа. Она сейчас у них. Романов показывает её матери. Мать оценивает. «Хороший таз, сможет рожать». «Узкие бёдра, надо откармливать». «Кожа бледная, но это благородно». Он стоит рядом и улыбается. Имеет право. Он жених. А я цербер. У меня нет права даже думать о ней.
Он выпил ещё.
Вечером клуб наполнился. Пришли матросы с портового района, пришли рабочие с фабрик, пришли такие же, как он, грязные, мятые, сломанные. Дым, шум, смех. Герман сидел в углу и смотрел.
В этот раз он выбрал молодую. Очень молодую, лет девятнадцать, может, двадцать. Худая, почти плоская, с синяком на запястье. Она назвалась Машей. У неё были испуганные глаза и привычка вздрагивать от резких звуков. Новичок. Недавно в этом бизнесе.
— Ты страшный, — сказала она, когда он подошёл.
— Знаю.
— Но я пойду. Только не бей меня, ладно?
— Не буду.
Комната была такая же, как вчера. Он разделся. Она смотрела на его шрамы с ужасом, ещё не привыкла. Разделась неуверенно. Легла, сжавшись в комок.
— Расслабься, — сказал он.
— Не могу.
— Я не сделаю больно.
Он не врал. Он был осторожен. Медленно вошёл, медленно двигался. Она постепенно расслабилась, даже обхватила его ногами. Её кожа была молодой, упругой, пахла дешёвым мылом и страхом. Герман закрыл глаза и снова увидел светлые волосы. Услышал голос: «Ты грязный».
Я грязный. Но я хочу её. Не эту. Ту. Единственную. Которая ненавидит меня.
Он кончил и сразу отстранился. Лёг на спину. Маша лежала рядом, тяжело дыша.
— Ты странный, — сказала она. — Не как другие.
— Как другие?
— Другие грубые. Им всё равно. А ты... как будто не здесь.
Герман повернул голову:
— Иди.
Она ушла. Он остался один.
_____
К третьему вечеру он потерял счёт выпитому. Виски кончился, он перешёл на дешёвый ром, мутный, вонючий, обжигающий горло. Бармен смотрел на него с опаской, но пропуск позволял пить в долг. Клан платил за своих церберов. Церберы должны быть в форме. Но Клану было плевать, в какой именно форме они возвращаются.
Герман сидел у стойки и смотрел в стакан. Жёлтая жидкость. Маслянистая. В ней отражался красный свет ламп. Он поднёс стакан к губам. Часть пролилась мимо, руки дрожали. Он вытер подбородок рукавом и тупо уставился на мокрую ткань.
Она сейчас спит. Может быть, одна. Может быть, с ним. В его доме. В его постели. Он имеет право. Он жених. А я никто. Я зверь. Я цербер. Я грязный пёс. Я не должен думать о ней. Но я думаю. Постоянно. Каждую секунду. Даже когда трахал ту старуху, я думал о ней. Даже когда трахал ту молодую, я думал о ней. Это неправильно. Это запрещено. Ошейник не наказывает за мысли, но должен бы.
Он выпил.
Вечером в клубе было людно. Матросы, портовые грузчики, какие-то тёмные личности в капюшонах. Пианист сменился снова, теперь играла та самая рыжая Лиза, которую он прогнал в первый вечер. Она сидела за расстроенным инструментом и наигрывала что-то бравурное, фальшивое. Посетители орали, смеялись, хлопали её по заднице, когда проходили мимо. Она улыбалась накрашенным ртом.
Герман сидел спиной к залу. Пил.
К нему подходили. Разные. Старые и молодые. Худые и толстые. Он брал всех. Ему было всё равно.
Толстая, в третью ночь. Лет сорок, грузная, с одышкой. Она пыхтела под ним, как кузнечные меха. Он молча делал своё дело. Смотрел в стену над её плечом. Кончил. Заплатил. Она ушла, благодаря за щедрость, он кинул лишнего, не глядя.
Страшная, час спустя. С оспинами на лице, с гнилыми зубами, с запахом болезни. Её никто не брал. Герман взял. Не из жалости, из равнодушия. Она была телом. Просто телом. Как и он. Два куска мяса на продавленном матрасе.
Я беру их всех. Старых, молодых, толстых, худых, красивых, уродливых. Я беру их и ничего не чувствую. Только физиологию. Только трение. Только разрядку. Потому что ту, которую я хочу, я не могу тронуть. Не могу даже посмотреть на неё без намордника. Не могу дышать с ней одним воздухом без боли. А он может. Он трогает её. Целует. Нюхает. Он будет спать с ней. Законно. По праву. А я буду стоять за дверью и слушать.
Он выпил ещё. Ром кончился. Он перешёл на водку.
_____
К полуночи он взял ещё одну. Последнюю.
Она была красивой. По-настоящему красивой, не проститутской, дешёвой красотой, а той, что бросается в глаза даже в красном полумраке «Ада». Высокая, статная, с тёмными волосами и бледной кожей. Большие серые глаза. Тонкая шея. Она была новенькой, он не видел её раньше.
— Меня зовут Анна, — сказала она.
Она не спрашивала, хочет ли он. Просто взяла его за руку и повела наверх. Он пошёл.
В комнате она разделась сама. Медленно, красиво, как танцовщица. Тело было идеальным. Упругая грудь, тонкая талия, длинные ноги. Герман смотрел на неё и представлял другую. Светлые волосы вместо тёмных. Голубые глаза вместо серых.
Анна легла на кровать и протянула к нему руки.
— Иди ко мне.
Он разделся. Лёг сверху. Она обхватила его ногами, руками, обвила, как плющ. Тёплая, мягкая, податливая. Он вошёл в неё и начал двигаться, сильно, глубоко. Она стонала, не наигранно, а по-настоящему, её ногти впивались в его спину. Он смотрел в её лицо. Закрывал глаза. Открывал. Снова смотрел.
Не она. Не она. Не она.
Он стал двигаться быстрее. Грубее. Анна вскрикнула, но не остановила его, только сильнее прижалась. Он закрыл глаза и позволил себе, впервые за три дня, не прогонять образ. Светлые волосы. Тонкая шея. Запах ромашки. Голос: «Ты грязный». И другой голос, позже: «Та мелодия называется "Светлый дом"».
Эля.
Он кончил с этим именем на губах, не произнёс его, но почувствовал, как оно обжигает горло, как разряд. Анна вскрикнула под ним, выгнулась и затихла.
Он лёг рядом. Тяжело дыша. Пот заливал глаза.
Сердце колотилось. Не от секса. От имени. От запретного имени, которое он даже мысленно не должен был произносить.
_____
Они лежали рядом. Анна курила, пуская дым в потолок. Её пальцы лениво гладили его грудь, обводили шрамы.
— Ты интересный, — сказала она.
Герман молчал.
— Я многих видела. Но ты... — она затянулась. — Ты дерёшься как зверь, но думаешь о ком-то другом. Я знаю этот взгляд. Мужчины часто смотрят сквозь меня. Но ты особенно. Ты был не со мной. Ты был с ней.
— Заткнись.
— Не заткнусь, — она выпустила дым в его сторону. — Кто она? Жена? Невеста?
— Никто.
— «Никто» не заставляет так трахаться. Я чувствовала. Ты не меня драл. Ты драл её. Или себя. Или вас обоих. Кто она?
Герман сел на кровати. Спина болела. Его спина всегда болела после секса, старые раны, сросшиеся неправильно. Он сидел, сгорбившись, опустив голову, и смотрел на свои руки. Шрамы. Мозоли. Сломанные ногти.
— Она... — начал он и замолчал.
Анна ждала. Она докурила и затушила сигарету о жестяную банку на тумбочке. Повернулась к нему.
— Она?..
В комнате было тихо. Слышно только, как внизу орёт пьяный матрос и фальшивит пианино.
Герман закрыл лицо ладонями. Просидел так минуту. Затем опустил руки и уставился в стену. Трещины на штукатурке. Ржавые потёки от протекшей крыши. Всё грязное, старое, прогнившее. Как он.
— Почему... — его голос был хриплым, глухим. — Почему я ревную её?
Он спросил это вслух. Впервые. И сам испугался звука этих слов.
Анна села рядом. Заглянула в его лицо, изуродованное, перекошенное, с провалами отсутствующих зубов. Она смотрела без отвращения. Скорее с профессиональным любопытством.
— Ревнуешь, значит, она твоя.
— Нет, — он мотнул головой. — Она не моя. Она ничья. Или... — он запнулся. — Или его. Жениха. Законного. Красивого. Чистого. А я грязный. Цербер. Зверь. Я не имею права.
— Права, — Анна хмыкнула. — Права, это для людей. А для таких, как мы, есть только то, что внутри. Ты ревнуешь, потому что она твоя. Не по праву. Не по закону. Просто твоя.
Он повернулся к ней. В красном полумраке лицо Анны казалось почти красивым.
— Ты её видел с ним? — спросила она.
— Да.
— И что ты чувствовал?
Герман закрыл глаза.
Я чувствовал, как что-то ржавое проворачивается в груди. Медленно. Со скрипом. Как старый нож, который забыли в ране. Я чувствовал, что мои руки хотят убивать. Я чувствовал, что мои зубы хотят рвать. Я чувствовал, что если останусь там ещё на минуту, я сдохну. Не от разряда. От того, что внутри.
— Я чувствовал... — прошептал он. — Как будто меня режут. Изнутри. Медленно.
— Это и есть ревность, — Анна погладила его по плечу. — Старая добрая ревность. Она не спрашивает про права. Про законы. Про намордники и ошейники. Она просто приходит и жрёт тебя.
— Я не хочу её чувствовать.
— А кто хочет? Никто не хочет. Но ты чувствуешь. И от этого ты живой.
Он рассмеялся. Коротко, хрипло, страшно. Смех звучал как кашель.
— Живой? Я живой? Посмотри на меня. Я кусок мяса с ошейником. Меня держат на цепи. Меня бьют током. Я сплю в наморднике. Я не живой. Я грязный.
— Ты ревнуешь. Грязные не ревнуют. Грязным всё равно. А тебе не всё равно.
Он замолчал.
Анна легла обратно на подушку. Потянулась.
— Знаешь, что я думаю? Ты влюбился, дурак. Влюбился в ту, кого охраняешь. Это старая история. Плохая история. Такие, как мы, не должны влюбляться в чистых.
— Она не чистая, — сказал он.
— Да?
— Она... — он искал слово. — Она настоящая. Она плачет. Она боится. Она ненавидит меня. Она бьёт меня в грудь. Она ставит мне чай. Она играет на фортепиано мелодию, которую я слышал в детстве. Она настоящая. А я нет.
Анна молчала.
— Я функция, — продолжил он. — Я ошейник. Я намордник. Я разряд током. Я не человек. Я то, что от человека осталось, когда всё вынули. А она есть. Целая. Живая. И я ревную её к тому, кто имеет право. И это смешно. Это жалко. Это...
Он не договорил. Закрыл лицо руками снова.
Анна лежала рядом. Её рука лежала на его спине, лёгкая, невесомая.
— Ты дурак, — сказала она тихо. — Но дурак живой. А это больше, чем можно сказать о многих.
Они лежали молча. Внизу затихло пианино. Клуб «Ад» засыпал.
_____
Рассвет застал его на улице. Он вышел из клуба, шатаясь. Голова гудела. Тело ломило. Во рту вкус меди и желчи. Он прислонился к кирпичной стене. Холодный воздух немного привёл в чувство.
Три дня кончились. Увольнительная закончилась. Сегодня вторник. Сегодня она возвращается.
Он достал из мешка намордник. Металл блеснул в сером утреннем свете. Холодный. Тяжёлый. Он держал его в руках и смотрел.
Семьдесят два часа я был человеком. Грязным, пьяным, блядливым, но человеком. Я спал с женщинами. Я пил. Я говорил вслух. Я спросил «почему я ревную её», и это был первый настоящий вопрос за много лет. А теперь я снова надену это. И снова стану зверем.
Он поднял намордник. Прижал к лицу. Металл холодил шрамы. Застегнул ремешки на затылке. Щёлк. Щёлк. Щёлк.
В витрине напротив отразился силуэт. Мужчина с изуродованным лицом и стальной клеткой на челюсти.
— Зверь вернулся, — сказал он своему отражению. Голос из-под намордника звучал глухо, нечеловечески. — Добро пожаловать домой, цербер.
Он оттолкнулся от стены и пошёл. Вверх по улице, к особняку. С каждым шагом походка становилась твёрже. Спина распрямлялась. Взгляд тускнел, затягивался привычной плёнкой пустоты.
Он шёл к ней.
Он шёл, зная теперь то, чего не знал раньше. Зная слово. Ревность. Грязная, жгучая, безнадёжная. Она жила в нём теперь, как вторая кровь. Как разряд под кожей.
Он вернётся в особняк. Встанет у двери. Будет слушать её дыхание. Смотреть, как она ставит второй стакан чая. И ничего не скажет. Никогда.
Но теперь он знает.
Я ревную её. Я, грязный цербер. Я ревную чистую девочку, которая ненавидит меня. И это никогда не пройдёт.
Он остановился у ворот особняка. Нажал кнопку звонка. За стальной решёткой залаяли собаки.
Он вернулся.