Глава 15. Искра
Три дня после её возвращения прошли в тишине.
Они не говорили о том разговоре. Ни о наморднике, ни о ревности, ни о том, что она сказала напоследок: «Ты всегда возвращаешься. И это единственное, что имеет значение». Днём они существовали по старому протоколу: он стоял у двери или у стены, она читала у окна или играла на фортепиано. Вечером чай. Два стакана. Один для неё, один для него. Она ставила их молча. Он пил через трубочку молча. Но стакан теперь выставлялся на стол одновременно с её собственным, не «лишний», не «случайно». Просто чай. Для него.
Он замечал и другие мелочи. Она перестала вздрагивать, когда он двигался. Перестала просить его выйти, когда ела. Один раз, проходя мимо, едва не коснулась его плеча, одёрнула руку в последний момент, но сам жест, сам порыв был новым. Неуставным. Человеческим.
Он ничего не говорил. Запоминал.
Смотритель особняка дважды вызывал его для проверки ошейника. Подключал приборы, считывал логи. Разрядов не было. Нарушений не было. «Чисто, — говорил он с ноткой разочарования. — Но расслабляться не советую. Церберы, которые расслабляются, долго не живут». Герман кивал и возвращался на пост.
Ночи были хуже.
Эля спала плохо. Он слышал это каждую ночь: она ворочалась, вздыхала, иногда вскрикивала во сне. После поездки к Романовым стало хуже. Кошмары. Она просыпалась по два-три раза за ночь, задыхаясь, и потом долго лежала без сна. Он стоял за дверью и слушал. Слушал, как она пытается успокоить дыхание. Как наливает воду из графина. Как шепчет что-то, молитву или проклятие, он не разбирал слов.
В первую ночь он ничего не сделал. Во вторую тоже. В третью сжал кулаки и остался на месте. В четвёртую не выдержал и подошёл к двери. Просто стоял ближе. Чтобы она слышала его дыхание. Чтобы знала: он здесь.
Это не помогало. Кошмары возвращались.
_____
На пятую ночь всё случилось.
Герман сидел на стуле у стены в гостиной. Дверь в спальню Эли была приоткрыта, она перестала закрывать её плотно после возвращения. Он не спрашивал почему. Просто принимал. В доме было тихо. Часы пробили два. Потом половину третьего. Потом три.
Он начал проваливаться в дрёму, когда услышал крик.
Не вскрик, крик. Полный ужаса, захлёбывающийся, детский. Он сорвался с места прежде, чем осознал, что делает. Три шага, и он уже в дверях спальни.
Эля сидела на кровати, прижавшись к изголовью. Глаза распахнуты, но ничего не видят, она была ещё во сне, ещё там, где её настиг кошмар. Одеяло скомкано, простыня смята. Она дышала часто, рвано. По лицу текли слёзы. Она не вытирала их. Она вообще не двигалась, только дрожала всем телом. Руки вытянуты вперёд, ладонями наружу, классический защитный жест. Как будто она отталкивала что-то. Или кого-то.
— Эля.
Она не ответила. Смотрела в пустоту перед собой.
— Эля. Ты в особняке. Ты в безопасности.
Она моргнула. Медленно. Взгляд сфокусировался. Она увидела его, тёмный силуэт в дверях, закрывающий собой свет из гостиной. И вместо того чтобы испугаться, она выдохнула. Длинно, прерывисто, со всхлипом.
— Ты... — её голос был хриплым. — Ты здесь.
— Здесь.
— Мне приснилось... — она зажмурилась. — Опять. Они пришли. Мать и сын. Они забрали меня. Они надели на меня ошейник, — её пальцы коснулись своей шеи, проверили, нет ли. — И ты стоял и смотрел. Как всегда. Ты стоял и ничего не делал.
Герман сжал зубы под намордником.
— Это был сон. Я здесь. Я не дам им забрать тебя.
— Ты не можешь. Ты сам говорил. У тебя нет выбора.
— У меня нет выбора, когда речь о контракте. Но здесь и сейчас никого нет. Только ты и я.
Эля посмотрела на него долгим взглядом. Затем её плечи опустились. Она перестала дрожать, не совсем, но крупная дрожь ушла. Осталась мелкая, подкожная. Он видел её даже в темноте.
— Посиди со мной, — сказала она вдруг. — Пожалуйста.
Герман замешкался. Дверь спальни. Ночь. Она в постели. Он цербер. Правила не запрещали этого прямо, но дух правил... дух правил кричал: «Не смей».
— Пожалуйста, — повторила она. — Я не хочу быть одна. После этого сна не хочу.
Он вошёл.
Медленно, как входят в клетку к раненому зверю. Взял стул, стоящий у туалетного столика, и отнёс его в угол спальни, самый дальний от кровати. Сел. Стул скрипнул под его весом. Комната была маленькой, и даже в углу он был близко. Слишком близко. В трёх шагах от неё.
Эля свернулась калачиком. Подтянула колени к груди. Одеяло натянула до подбородка. Её лицо в лунном свете из окна казалось совсем бледным, почти прозрачным. Глаза блестели, не высохли ещё.
— Ты сидел там, — прошептала она. — В моём сне. Ты стоял и смотрел, как они уводят меня. Я кричала тебе: «Помоги!» А ты не двигался.
— В реальности я двигаюсь.
— Я знаю. Но во сне нет. Во сне ты всё ещё тот цербер из первого дня.
Герман смотрел на неё. Лунный свет падал на его намордник, и прутья отбрасывали тени на лицо, клетка в клетке.
— Я не тот цербер, — сказал он.
— Я знаю. — Она помолчала. — Когда ты стал другим?
— Не знаю. Может, когда ты заболела. Может, когда ударила меня в грудь. Может, когда сказала, что я трус. После этого.
— Ты не трус. Я тогда злая была. Ты самый смелый из всех, кого я знаю.
Герман издал короткий смешок, глухой, похожий на кашель.
— Смелый? Я стою и смотрю, как тебя лапает чужой мужик. Я трахаю шлюх, чтобы забыть тебя. Я ношу намордник, потому что боюсь себя. Это не смелость. Это трусость.
— Смелость, это не отсутствие страха. Это когда боишься, но всё равно делаешь, — она смотрела на него из-под одеяла. — Ты боишься. Постоянно. Я вижу. Но ты всё равно здесь. Ты всё равно приходишь, когда я кричу. Ты всё равно сидишь в углу на стуле, хотя мог бы стоять за дверью. Это смелость.
Герман не ответил. Он смотрел в пол. Пол был деревянный, старый, с вытертыми дорожками. Сколько людей ходило здесь до них? Сколько церберов сидело на этом стуле? Сколько подопечных кричало по ночам?
— Расскажи мне, — сказала она. — Что тебе снится?
— Мне не снятся сны.
— Врёшь.
— Церберы не лгут.
— Ты не цербер. Ты сам сказал.
Он поднял глаза. Она смотрела на него, уже не со страхом, не с жалостью. С упрямством. С тем особым упрямством, которое он узнал за эти недели: когда она решала что-то узнать, она не отступалась.
— Мне снится яма, — сказал он. — Подпольная. Где я дрался до того, как меня взяли в Клан. Там нет света. Только факелы по стенам. Земля под ногами мокрая от крови. Не только моей. Я дерусь. Голыми руками. Иногда убиваю. Иногда убивают меня, но я не умираю, просто продолжаю драться. И так всю ночь.
Эля слушала молча.
— Это страшно? — спросила она.
— Нет. Страшно, это когда в яме появляешься ты.
Она замерла.
— Я?
— Да. В последнее время. Ты стоишь у края ямы и смотришь вниз. Ты в белом платье. Чистая. А я в грязи, в крови. И ты протягиваешь мне руку. А я не могу её взять. Потому что если возьму, испачкаю.
В комнате стало тихо. Только часы в холле, далёкие, глухие. И дыхание. Его. Её.
— И что ты делаешь? — спросила она. — Во сне?
— Я просыпаюсь.
Эля села на кровати. Одеяло сползло с плеча. Лунный свет лёг на её ключицу, на тонкую бретель сорочки.
— А если бы ты не проснулся? Если бы сон продолжался?
— Я не знаю.
— Знаешь.
Герман сжал кулаки. Перчатки скрипнули.
— Я бы взял твою руку. И испачкал бы тебя. И ты бы перестала быть чистой. И это было бы худшее, что я мог сделать.
Эля медленно покачала головой.
— Ты не понимаешь. Я уже не чистая. Меня трогали. Осматривали. Раздевали. Гладили. Целовали в шею и называли своей. Я не чистая. Я грязная. Может быть, даже грязнее тебя. Ты хотя бы сам выбираешь, с кем спать и когда. А за меня всё решили.
Герман смотрел на неё. Лунный свет на ключице. Тонкая бретель. След от жемчужной нитки, красная полоска на шее. Он заметил её только сейчас. Она тёрла её пальцем, пока говорила.
— Ты чистая, — сказал он. — Не телом. Не кожей. Внутри. Ты не позволяешь им забрать себя. Ты всё ещё злишься. Всё ещё бьёшь меня в грудь. Всё ещё ставишь чай. Ты не сдалась. Это и есть чистота.
Эля смотрела на него. Слёзы текли по щекам, беззвучно, без всхлипов. Она вытирала их тыльной стороной ладони.
— Ты первый, кто сказал мне это. Все остальные говорили: «Смирись». «Будь послушной». «Это твоя судьба». А ты говоришь: «Не сдавайся». Ты, цербер, который должен ломать меня. А ты говоришь: «Не сдавайся».
— Я говорю то, что вижу.
— Тогда посмотри на меня. Сейчас. И скажи, что ты видишь.
Она сидела на кровати, босая, заплаканная, с красной полоской на шее. Сорочка сползла с одного плеча. Она не поправляла её. Смотрела на него. Ждала.
— Я вижу, — медленно сказал Герман, — девочку, которая боится. Которая устала бояться. Которая хочет, чтобы кто-то сказал ей, что всё будет хорошо. Но я не могу сказать этого. Потому что я не знаю. Я не знаю, что будет завтра. Я не знаю, как защитить тебя. Я знаю только, что я здесь. Сейчас. И пока я здесь, никто не войдёт в эту дверь.
Эля выдохнула. Длинно, с облегчением.
— Этого достаточно, — сказала она. — Я не прошу «всегда». Я не прошу «навсегда». Я прошу «сейчас». И ты даёшь мне это.
Она легла обратно. Свернулась калачиком. Натянула одеяло до подбородка.
— Я всё равно тебя ненавижу, — сказала она в темноту.
— Я знаю.
— Но одна я боюсь сильнее.
— Я знаю. Спи.
Она закрыла глаза. Он сидел в углу. Минуты текли. Её дыхание выравнивалось, замедлялось. Дрожь ушла. Пальцы, сжимавшие край одеяла, разжались. Она засыпала.
— Герман, — прошептала она уже сквозь сон.
— Да.
— Не уходи до утра.
— Не уйду.
Она уснула.
Он сидел в углу и смотрел на неё.
Лунный свет медленно полз по стене. Тени менялись. Стул был жёстким, спина затекала, но он не двигался. Он смотрел, как она спит. Как вздымается и опускается одеяло. Как иногда вздрагивают ресницы, ей снова что-то снилось, но уже не кошмар. Дыхание ровное, спокойное. Иногда губы шевелились, она что-то шептала во сне. Может быть, его имя. Может быть, ругательство. Может быть, просто обрывки фраз.
Он сидел и думал.
Я сижу в её спальне. Ночью. Я смотрел, как она засыпает. Она сказала: «Не уходи до утра». И я не ушёл. Это неправильно. Это нарушение. Не формальное, контракт не запрещает церберу сидеть в спальне подопечной. Но дух контракта... дух контракта кричит: «Не смей быть с ней. Не смей смотреть на неё так. Не смей чувствовать то, что ты чувствуешь».
Я чувствую. Я не хочу этого. Я не хочу хотеть быть здесь. Я не хочу считать её ресницы. Я не хочу запоминать, как она дышит во сне. Я не хочу думать о том, что она сказала: «Ты всегда возвращаешься. И это единственное, что имеет значение».
Я не хочу. Но я чувствую. И это сильнее меня. Сильнее ошейника. Сильнее контракта. Сильнее страха.
Он закрыл глаза. Открыл снова.
Я ненавижу себя за это. За слабость. За то, что я, цербер, убийца, зверь, таю от одного её слова. За то, что моё сердце бьётся чаще, когда она говорит моё имя. За то, что я, грязный, изуродованный, сломанный, хочу быть рядом с ней. Не трогать. Не обладать. Просто рядом.
Она сказала: «Я всё равно тебя ненавижу». И это правильно. Так и должно быть. Она должна ненавидеть меня. Я её тюремщик. Её цепной пёс. Она должна бояться меня и презирать. Но она говорит: «Не уходи до утра». И я не ухожу.
Почему?
Потому что не могу.
Он поднял голову и посмотрел на неё. Она спала. Лицо в лунном свете умиротворённое, почти детское. Волосы разметались по подушке. Рука свесилась с кровати. Он смотрел на эту руку. Маленькая. Белая. С обломанными ногтями, она грызла их, когда нервничала.
Он хотел взять её. Не поцеловать. Не погладить. Просто взять в свою, загрубевшую, в перчатке, в шрамах, и держать. Чтобы она знала: он здесь. Даже во сне.
Он не взял. Сжал кулаки. Остался сидеть.
Я грязный. Я не имею права. Даже если она попросит, я не имею права. Потому что одно прикосновение, и я испачкаю её. И она перестанет быть той, кого я охраняю. Станет той, кого я погубил.
Я лучше буду сидеть в углу и смотреть. Этого достаточно. Почти.
_____
Рассвет пришёл медленно.
Сначала небо за окном стало серым. Потом розоватым. Потом золотым. Лучи упали на её лицо, и она поморщилась во сне, но не проснулась. Герман сидел в углу. Глаза сухие, спина затёкшая, ноги занемели. Но он не двигался.
Около семи она открыла глаза.
Проснулась не резко, медленно, как всплывают из глубины. Заморгала. Увидела его, всё ещё в углу, всё ещё на стуле. Он выглядел как статуя. Только глаза живые.
— Ты остался, — сказала она. Голос хриплый со сна.
— Ты просила.
— Я думала, ты уйдёшь, как только я усну.
— Ты просила не уходить до утра. Сейчас утро.
Эля села. Оглядела себя, сорочка сползла с плеча, волосы спутались. Она поправила бретель. Не стесняясь, или делая вид, что не стесняется. В утреннем свете её лицо было бледным, под глазами тени, но взгляд ясный.
— Ты сидел всю ночь.
— Да.
— Тебе же больно. У тебя спина.
— Я терпел и хуже.
Эля спустила ноги с кровати. Посидела, глядя в пол. Затем подняла глаза.
— Спасибо.
Герман кивнул.
— Я скажу тебе кое-что, — сказала она. — То, что не говорила никому. Когда я была маленькой и мне снились кошмары, ко мне приходила мама. Она садилась на край кровати и гладила меня по голове. И кошмары уходили. Просто от того, что она была рядом. Никто не делал этого с тех пор, как она умерла. До сегодня.
— Я не гладил тебя по голове.
— Ты сидел в углу. Это то же самое.
Она встала. Подошла к нему. Остановилась в шаге.
— Я всё равно тебя ненавижу.
— Я знаю.
— Но теперь я ненавижу тебя иначе.
— Как?
— Как ненавидят того, без кого не могут заснуть.
Она повернулась и вышла из спальни.
Герман услышал, как в ванной льётся вода, утренний ритуал. Он встал. Ноги затекли, пришлось опереться о стену. Он покинул спальню и вернулся на свой пост у двери. Прислонился к косяку. Чувствовал каждую кость в спине. Чувствовал что-то ещё, странное, тёплое, почти забытое. Как будто он сделал что-то правильное. Впервые за много лет.
Я ненавижу себя за это.
Но ничего не могу поделать.
_____
Тем же утром Эля вышла из ванной в свежем платье. Проходя мимо него, она замедлилась. Её плечо почти коснулось его груди, замерло в сантиметре. Она не касалась, он не двигался. Но воздух между ними стал плотным, горячим. Так близко она ещё не стояла, добровольно, без приказа, без свидетелей.
— Завтрак, — сказала она. — Ты будешь есть со мной.
— Я не ем за столом.
— Теперь будешь.
— Это приказ?
Она остановилась. Повернулась. Посмотрела на него снизу вверх, ему пришлось опустить глаза.
— Нет. Это просьба.
Он помолчал. Она ждала. В её глазах ни страха, ни вызова. Просто ожидание. Спокойное.
— Хорошо, — сказал он.
За завтраком она поставила два прибора. Налила чай в два стакана, его с трубочкой, её обычный. Пододвинула тарелку с кашей в его сторону, не глядя. Они ели молча. Он через трубочку, неловко, роняя капли на намордник. Она не делала замечаний. Просто ела. Иногда поглядывала в окно. Иногда на него. Один раз их взгляды встретились, и она не отвела глаз. Просто моргнула и продолжила есть.
Новый ритуал. Такой же молчаливый, как чай по вечерам. Но теперь утром, за одним столом, лицом к лицу.
Днём она села за фортепиано.
Он стоял у стены. Она играла, сначала что-то из упражнений, гаммы, скучное, механическое. Разогревала пальцы. Потом перешла на «Светлый дом». Мелодия полилась мягко, грустно, как в тот раз. Герман стоял и слушал. Закрыл глаза.
— Герман.
Он открыл глаза. Она смотрела на него через плечо.
— Ты можешь сесть. Я разрешаю.
Он сел на стул у стены. Не в углу, не у двери. Ближе к фортепиано. Ближе к ней. Она кивнула и продолжила играть.
Вечером того же дня всё повторилось. Чай в два стакана. Молчание. Потрескивание камина. Она читала книгу, подобрав ноги в кресле. Он сидел на своём обычном месте, но уже не у двери, а ближе к камину. Она сама подвинула его стул днём, пока он стоял в коридоре. Ничего не сказала. Просто подвинула. Он заметил и ничего не сказал в ответ.
Они сидели в тишине, но это была другая тишина. Не та, что в первые дни, напряжённая, полная страха и отвращения. Теперь тишина была уютной. Герман не знал этого слова. Но чувствовал его.
_____
Ночь пришла быстрее, чем он ожидал.
Эля ушла в спальню в десять. Дверь снова оставила приоткрытой. Он занял свой пост в гостиной, сел на стул, откинул голову к стене. Закрыл глаза, но не спал. Ждал.
Кошмар пришёл около двух.
На этот раз она не кричала, стонала, задыхалась, бормотала: «Нет... нет... пожалуйста...». Он подошёл к двери. Заглянул. Она металась по подушке, сжимая одеяло.
— Эля.
Она открыла глаза. На этот раз быстрее. Увидела его.
— Ты здесь, — выдохнула она.
— Здесь.
— Опять. Тот же сон. Они пришли.
— Я помню.
Она села. Вытерла пот со лба. Посмотрела на него.
— Посиди со мной. Опять. Пожалуйста.
Он вошёл без колебаний. Взял стул, теперь уже знакомый, и отнёс его в угол. Сел. Она свернулась калачиком.
— Я не буду каждый раз просить, — сказала она. — Если ты можешь... просто приходи. Когда слышишь. Я не хочу просить каждый раз.
Герман кивнул.
— Хорошо.
— Спасибо.
Она закрыла глаза. Заснула быстрее, чем в прошлый раз.
Он сидел до рассвета.
_____
На третью ночь она не просыпалась. Спала спокойно, впервые за неделю. Герман стоял у двери и слушал. Тишина. Ни криков, ни стонов. Он простоял так до трёх, потом сел на пол у косяка. Прислонился головой к дереву. Закрыл глаза.
Кошмары ушли.
Утром она вышла из спальни и увидела его спящим на полу у двери. Он проснулся мгновенно, инстинкт цербера, но она уже увидела. Посмотрела на него долгим взглядом. Ничего не сказала. Просто перешагнула через его вытянутые ноги и пошла в ванную.
За завтраком она поставила перед ним тарелку с яичницей.
— Ты спал на полу.
— Я не спал. Я дежурил.
— Ты спал. Я видела. У тебя на щеке след от косяка.
Герман поднял руку к наморднику, как будто это могло помочь. Эля едва заметно улыбнулась. Почти.
— Я не хочу, чтобы ты спал на полу, — сказала она. — Если тебе нужно быть рядом... — она запнулась. — Если мне нужно, чтобы ты был рядом, то пусть это будет по-человечески. Стул. Угол. Не пол.
— Пол не хуже стула.
— Пол, это для собак. Ты не собака.
Герман посмотрел на неё.
— Я думал, ты считаешь меня зверем.
— Я считала. Но звери не сидят на стульях в углу спальни. Звери не слушают «Светлый дом». Звери не моются в наморднике, чтобы не пугать меня. Ты не зверь. Я это поняла.
— Когда?
— Вчера ночью. Когда ты вошёл без колебаний. Когда ты сказал «хорошо» на мою просьбу. Когда я поняла, что ты придёшь, даже если я не попрошу.
Она помолчала. Потом добавила:
— Я всё равно тебя ненавижу. Но теперь за другое.
— За что?
— За то, что ты заставляешь меня думать о тебе. Постоянно. Даже когда я не хочу. Особенно когда не хочу.
Герман смотрел в тарелку. Яичница стыла.
— Я тоже, — сказал он.
— Что тоже?
— Думаю о тебе. Постоянно. Даже когда не хочу. Особенно когда не хочу.
В столовой стало тихо. Часы пробили девять. Солнце залило стол. Эля смотрела на него. Он смотрел в тарелку.
— Тогда мы квиты, — сказала она наконец.
— Квиты.
Она встала и ушла в гостиную. Через минуту оттуда полилась музыка, не «Светлый дом», что-то новое. Более светлое. Почти весёлое.
Герман слушал.
Оба ненавидели себя за это.
Но ничего не могли поделать.