Виктория Сталь Грязный Цербер · Глава 8. Ночь

Глава 8. Ночь

Ночь навалилась на особняк, как зверь на добычу.

Стены старого дома скрипели, оседая в темноте. Ветер выл в печных трубах, протяжно, жалобно, будто сам дом стонал от боли. Где-то внизу, в караулке, Борис храпел, уронив голову на стол, его фляжка с виски была пуста. Где-то в своей каморке Марта ворочалась без сна, перебирая чётки, которые она прятала от Клана под матрасом. Она молилась, не за себя, за них. За странную пару на втором этаже, которая, сама того не зная, была обречена. А наверху, в комнате с выцветшими васильковыми обоями, Эля спала.

И ей снился ад.

Это началось не сразу. Сначала был просто мрак, густой, вязкий, без единого проблеска. Потом из мрака проступили очертания: лестница, ведущая в никуда. Ступени, залитые чем-то тёмным и липким. И шаги за спиной, тяжёлые, размеренные, неотвратимые. Она знала, кто идёт. Знала и не могла обернуться. Ноги приросли к ступеням. Руки онемели. Голос пропал.

— Элеонора, — произнёс голос за спиной. Холодный. Скучающий. Коллекционерский. — Ты готова?

Она попыталась закричать, не вышло. Попыталась побежать, ноги не слушались. Ступени под ней начали таять, превращаясь в жижу, и она провалилась, вниз, в темноту, в ледяную воду, которая сомкнулась над головой. Она захлёбывалась, билась, царапала невидимые стены, а голос всё звучал, равнодушный, оценивающий: «Хороший экземпляр. Молодая. Породистая. Надо только сломать».

Эля закричала.

Крик вырвался из сна в реальность, высокий, звериный, полный ужаса. Он разорвал тишину комнаты, заметался между стен, ударился о закрытую дверь и вылетел в коридор.

_____

За дверью стоял Герман.

Он был там с самого начала. После вечерней смены охраны он занял пост в коридоре, не по приказу, не по контракту. Сам. Просто чувствовал: этой ночью что-то будет. Её дыхание перед сном было слишком частым. Её руки слишком сильно сжимали одеяло. Она была на пределе, он видел это ещё днём, когда она сидела у окна и смотрела на ворон, но не видела их. Она была где-то глубоко внутри себя, в том месте, где жили кошмары.

И теперь они вырвались наружу.

Герман стоял, прижавшись спиной к стене напротив двери. Когда крик прорезал тишину, он вздрогнул, не от неожиданности, от силы этого звука. Так кричат не от боли. Так кричат от ужаса, чистого, первобытного, того, что живёт где-то в подкорке мозга и не поддаётся контролю.

Он знал этот крик. Он сам так кричал, семь лет назад, когда его лицо резали на лоскуты, а он не мог вырваться.

Намордник нагрелся. Он дышал часто, рвано, и стальные прутья, прилегающие к щекам, впитывали тепло его дыхания. Пар оседал на металле, делая его влажным. Имплант в основании черепа пищал, не тревожно, предупреждающе. Пульс повышен. Уровень агрессии растёт. Мысли, опасные мысли, крутились в голове, как заезженная пластинка.

«Заходи. Просто зайди. Успокой её».

Он сжал кулаки. Кожа перчаток натянулась, готовая треснуть. Он представил, как открывает дверь, как заходит за ширму, как наклоняется над её кроватью. Вот она сидит, сжавшись в комок. Вот слёзы текут по её щекам. Вот она смотрит на него, не с ненавистью, а с тем отчаянием, которое он видел вчера, когда она била его в грудь и кричала: «Сделай хоть что-нибудь!».

Он мог сделать. Мог сесть рядом. Мог положить ладонь на её плечо, даже через перчатку, даже через боль, которая прошила бы его насквозь. Мог сказать: «Ты не одна. Я здесь. Я рядом».

Но он не зашёл.

Потому что не имел права. Потому что любой шаг в её сторону, любое прикосновение, любое слово, это трещина. А трещины имеют свойство расширяться. Сегодня он сядет рядом, завтра снимет намордник, послезавтра контракт будет нарушен. И тогда разряд. Смертельный. Ему или ей. Или обоим.

Он закрыл глаза и ударил кулаком по стене. Кирпичная кладка под штукатуркой ответила глухим гулом. Костяшки заныли. Штукатурка осыпалась крошкой на пол. Имплант пискнул громче, агрессия на грани. Он заставил себя замереть. Дышать. Считать. Раз, два, три, четыре. Как учили. Как всегда.

За дверью Эля кричала снова.

_____

Она металась по кровати, запутавшись в одеяле. Руки били по подушке, ноги скидывали простыни. Ей снилось, что её тащат, двое в чёрном, с пустыми лицами, как у церберов, но без намордников, без глаз, без ничего. Они волокли её по коридору, а она цеплялась за стены, за двери, за воздух. В конце коридора стоял Он. Не Герман. Романов. Он держал в руках клетку, маленькую, золотую, с прутьями, похожими на прутья намордника. И клетка была открыта.

— Иди сюда, птичка, — сказал Романов. — Твоё место здесь.

— Нет! — закричала она во сне и проснулась.

Темнота. Тишина. Собственное дыхание, частое, хриплое, чужое. Она села на кровати, прижала ладони к лицу. Сердце колотилось где-то в горле. Рубашка прилипла к спине. Пальцы дрожали. Костяшки, разбитые о его намордник, запульсировали болью, тупой, напоминающей.

— Эй, — позвала она хрипло. — Ты здесь?

Тишина.

— Эй! Ты где?!

Она резко обернулась к ширме. За шёлком было темно. Обычно она видела его силуэт, размытый, но различимый. Сейчас там была пустота.

Эля сбросила одеяло и, не думая, бросилась к ширме. Обогнула её и замерла. Стул, который ему принесла Марта, был пуст. Стена с надписью «Я ЗНАЮ» голая. Его не было.

В груди что-то оборвалось. Она не ожидала этой реакции. Не ожидала, что его отсутствие ударит сильнее, чем его присутствие. Что она, оказывается, привыкла. Что его дыхание за ширмой стало частью её мира, такой же неотъемлемой, как тиканье часов или вой ветра. А теперь его не было. И комната вдруг стала огромной. Пустой. Страшной.

— Герман? — позвала она. Не «эй». Не «пёс». По имени. Впервые.

Ответа не было.

Она стояла босиком на холодном полу, в одной рубашке, и чувствовала, как паника поднимается откуда-то из живота, заполняет грудную клетку, сжимает горло. Ей было восемнадцать. Она была дочерью убитого магната. Она диктовала условия церберам и плевала в лицо опасности. Но сейчас она была просто испуганной девчонкой, которая проснулась от кошмара и не нашла единственного человека, который, она только сейчас это поняла, был её якорем.

— Герман!!!

Дверь открылась.

Он стоял на пороге, огромный, чёрный, живой. Намордник блестел в слабом свете луны, пробивавшемся сквозь заколоченное окно. Он тяжело дышал, она видела, как вздымается его грудь. Имплант на шее пищал, она слышала этот звук, резкий, тревожный.

— Я здесь, — сказал он глухо.

Эля выдохнула. Выдохнула так, будто не дышала последние несколько минут. Прислонилась плечом к ширме, ноги всё ещё дрожали.

— Ты... ты почему не за ширмой? Ты должен быть за ширмой. Ты всегда за ширмой.

— Я был в коридоре. Слушал.

— Слушал что?

— Тебя.

Эля моргнула. Он был там. Всё это время. Стоял за дверью, пока она кричала во сне, и слушал. Слушал, как она звала его. Слушал, как она проснулась и поняла, что его нет. Слушал, как она впервые назвала его по имени.

— Почему ты не зашёл? — её голос дрогнул.

— Не мог.

— Почему?

— Потому что... — он замолчал. Сжал кулаки. Сталь намордника чуть сместилась, он стиснул челюсти.

— Потому что что?!

— Потому что если бы я зашёл, я бы не смог просто стоять, — его голос стал ниже, глуше. — Я бы сел рядом. Я бы... сделал что-то. А мне нельзя. Ты знаешь. Имплант. Контракт. Всё.

Эля смотрела на него. Он только что признался, второй раз за два дня. Сначала «своих». Теперь это. Он не мог просто стоять. Он хотел большего. Хотел сесть рядом, коснуться её, утешить. И он остался за дверью, потому что это было безопаснее. Для неё. Для него. Для них обоих.

— Ты дурак, — сказала она беззлобно. — Ты просто... дурак. Стоял за дверью и слушал, как я кричу. И ничего не сделал.

— Да. Я дурак.

— Зайди, — приказала она. — Зайди и встань за ширму. Я не хочу, чтобы ты был в коридоре. Я хочу слышать тебя. Твоё дыхание. Твои шаги. Что угодно. Просто будь здесь.

Он переступил порог. Медленно, будто входил в клетку к дикому зверю. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком. Он обошёл ширму, встал на своё место, спиной к стене с надписью «Я ЗНАЮ». Эля вернулась на кровать, натянула одеяло до подбородка и уставилась на шёлк ширмы. Его силуэт снова был там. Размытый. Знакомый.

Она поймала себя на мысли: знакомый. Как старые обои. Как ветка дуба за окном. Как её собственное отражение в треснувшем зеркале. Часть ландшафта. Часть мира. Часть её самой.

Она тут же отбросила эту мысль. Чужой. Всегда чужой.

Но дышать стало легче.

— Что тебе снилось? — спросил он глухо.

Эля сглотнула. Она не хотела рассказывать. Не хотела снова переживать этот ужас. Но слова сами полились из горла, будто плотину прорвало.

— Лестница. Тёмная. Ступени в никуда. И он. Романов. Он шёл за мной, а я не могла убежать. Потом вода. Ледяная. Я тонула, а он стоял сверху и смотрел. И говорил... говорил, что я хороший экземпляр. Что меня надо сломать. А потом клетка. Золотая. Как для птицы. И он звал меня туда.

Она замолчала. За ширмой было тихо, только его дыхание, хриплое, рваное. Имплант пищал. Часто. Тревожно.

— Он не получит тебя, — сказал Герман.

Эля повернула голову к ширме.

— Ты не можешь этого знать.

— Могу. Я убью его. Если он попытается тронуть тебя, я убью его. Контракт разрешает защищать подопечную при прямой угрозе.

— Это будет означать твою смерть. Ты убьёшь племянника главы Клана, и тебя казнят.

— Мне всё равно.

Эля села на кровати. Смотрела на его силуэт, чёрный на чёрном. В груди кололо, то ли от страха, то ли от чего-то другого, чему она всё ещё не давала имени.

— Почему? — спросила она. — Почему тебе всё равно? Ты ждёшь имени. Ты ждёшь мести семь лет. Ты готов отказаться от этого ради меня?

Пауза. Долгая.

— Я не откажусь от мести, — сказал он наконец. — Я найду способ сделать и то, и другое. Защитить тебя и найти его. Но если придётся выбирать...

Он не договорил. Да и не нужно было. Эля поняла. Если придётся выбирать, он выберет её. Не месть. Не имя. Её.

Она снова легла и уставилась в потолок. Мысли путались. Она должна была торжествовать. Она получила над ним полную власть, он только что признал, что его месть, его главная цель, его смысл жизни, всё это уходит на второй план перед ней. Она должна была чувствовать себя победительницей. Но вместо этого ей было страшно. Страшно за него. Страшно за себя. Страшно от того, что что-то между ними сломалось, окончательно, бесповоротно, и теперь назад дороги нет.

— Не выбирай, — сказала она тихо. — Просто... не дай ему меня забрать. И сам не умирай. Это приказ.

— Я понял.

— И перестань пищать. Твой имплант меня нервирует.

— Я не могу. Он реагирует на эмоции.

— Тогда перестань эмоционировать.

— Это сложнее.

— А ты постарайся. Ты же цербер. Ты справляешься со всем. Справься и с этим.

Он не ответил. Но через минуту писк стал реже. Ещё через минуту тише. Эля закрыла глаза. Сон не возвращался, она боялась, что кошмары вернутся вместе с ним. Но хотя бы сердце перестало колотиться. Хотя бы дыхание выровнялось.

_____

За ширмой Герман стоял, прислонившись спиной к стене, и смотрел в темноту. Он всё ещё чувствовал её крик, он звенел в ушах, как затихающий набат. Он всё ещё видел её лицо, когда она обогнула ширму и не нашла его. Испуганное. Растерянное. Живое. Она назвала его по имени. Впервые за всё время. Не «пёс», не «цербер», не «эй». Герман. Его имя. И оно прозвучало в её голосе как музыка.

Он закрыл глаза. Имплант пищал, но теперь тише, спокойнее. И он позволил себе одну мысль. Только одну. Ту, которую он запрещал себе все эти недели.

«Я люблю её».

Он не знал, когда это началось. Может быть, в тот день, когда она заставила его стоять на коленях и назвала псом, а потом заключила сделку. Может быть, в ту ночь, когда она плакала о голубях, а он сравнил их с облаками. Может быть, вчера, когда она била его в грудь и кричала «сделай хоть что-нибудь». А может быть, в самый первый день, когда она посмотрела на него не с отвращением, а с ненавистью, и в этой ненависти было больше жизни, чем во всём этом проклятом особняке.

Неважно. Важно то, что это случилось. И теперь он нёс это в себе, как бомбу, как болезнь, как тайну, которую никогда не сможет раскрыть.

«Я люблю её. И я ничего не могу с этим сделать».

Он сжал кулаки. Костяшки на правой руке запульсировали, он разбил их о стену в коридоре. Имплант пискнул, агрессия на грани. Но он знал: это не агрессия. Это отчаяние.

_____

Ночь тянулась бесконечно.

Эля лежала без сна, глядя на шёлковую ширму. Ей нужно было подумать. Много подумать. То, что происходило между ними последние дни, выходило за рамки их сделки. Сначала «своих». Теперь «убью его». Что дальше? Куда это приведёт? В какой момент их странный, извращённый союз перестанет быть просто сотрудничеством и станет чем-то большим? И можно ли вообще это остановить?

Она вспомнила надпись на стене. «Я ЗНАЮ». Ей вдруг показалось, что она понимает, что он имел в виду. Не «я знаю, что ты меня ненавидишь». Не «я знаю, что ты используешь меня». А «я знаю, что это не навсегда. Я знаю, что однажды что-то изменится. Я знаю, что мы не просто цербер и подопечная. Я знаю». И от этого знания ей стало не по себе.

— Ты не спишь? — спросила она в темноту.

— Нет.

— Я тоже. Расскажи что-нибудь. Мне нужно отвлечься. Иначе я снова провалюсь в кошмар.

— Что рассказать?

— Что угодно. Что ты делал сегодня. Что ты видел. О чём думал. Всё равно.

Пауза.

— Сегодня утром, когда я мылся у чёрного хода, прилетел голубь.

Эля замерла.

— Голубь? Настоящий?

— Да. Белый. Он сел на перила и смотрел на меня, пока я тёр спину. Я подумал, что это знак.

— Какой знак?

— Не знаю. Просто знак.

Эля перевела дыхание. Голубь. Белый голубь. У чёрного хода особняка, где держали её, дочь человека, который разводил голубей. Это могло быть совпадением. Но она не верила в совпадения.

— Что было дальше? С голубем?

— Он улетел. Но я успел его рассмотреть. У него было кольцо на лапке. Значит, он не дикий. Домашний. Вернулся к кому-то.

Эля закрыла глаза. Отец. Отец держал голубей. И голуби возвращались домой. Всегда возвращались.

— Спасибо, — прошептала она.

— За что?

— За голубя. За то, что рассказал.

— Пожалуйста.

Тишина снова опустилась на комнату. Но теперь она была другой. Не гнетущей. Скорее задумчивой. Двое в темноте. Двое, которые знали друг о друге слишком много. Двое, которые впервые за всё время просто говорили. Без приказов. Без коленей. Без намордника, мысленно.

И где-то глубоко внутри, под броней ненависти, под маской холодной расчётливой стервы, под слоем льда, что-то росло. И Эля больше не пыталась это остановить.

_____

Утро началось с серого света и моросящего дождя.

Эля проснулась первой, или ей так показалось. За окном висела мгла, вороны молчали, попрятавшись от непогоды. Она потянулась, разминая затёкшие плечи, и вдруг вспомнила ночь. Кошмар. Крик. Его голос за дверью. «Я убью его». Она резко села на кровати и уставилась на ширму. Силуэт был на месте. Он стоял там, как всегда.

В семь утра он ушёл на свои пятнадцать минут. Эля, повинуясь какому-то смутному импульсу, встала и заглянула за ширму. На стуле лежала его запасная пара перчаток, он менял их раз в несколько дней, когда ткань изнашивалась. На стене темнела надпись «Я ЗНАЮ». И на полу, у стены, она заметила то, чего раньше не видела. Капли крови. Свежие. Ещё не засохшие до конца.

Эля наклонилась, провела пальцем по одной капле. Кровь. Его кровь.

В семь пятнадцать он вернулся. Встал за ширмой. Она слышала, как он опустился на стул, впервые за всё время, вместо того чтобы стоять. И это встревожило её больше, чем кровь на полу.

— Эй, — позвала она.

— Да.

— Зайди.

Он вышел из-за ширмы. Остановился в трёх шагах. Намордник на месте, водолазка чёрная, брюки чёрные, перчатки... На правой перчатке, чуть ниже костяшек, расплылось тёмное пятно.

— Что с твоей рукой? — спросила Эля.

— Ничего.

— Покажи.

Он медлил. Она встала, подошла к нему и, не спрашивая, взяла его правую руку. Перевернула ладонью вниз. Пятно было свежим. Кровь ещё не просохла до конца, она проступила сквозь ткань, тёмная, почти чёрная.

— Это не «ничего». Отвечай.

— Я ударил по стене. В коридоре. Когда ты кричала.

Эля подняла на него глаза. Он ударил по стене. Когда она кричала. Он стоял за дверью, слушал её крик, и бил кулаком в кирпичную кладку, потому что не мог сделать ничего другого. Потому что не мог зайти. Потому что это был его единственный способ выпустить пар.

— Сними перчатку.

— Зачем?

— Я хочу посмотреть.

Он стянул перчатку. Под ней кожа была разбита в мясо. Костяшки, три сбитых сустава, опухшие, с запёкшейся кровью. В одном месте проступала белая крошка, каменная пыль от штукатурки, въевшаяся в рану.

Эля смотрела на его руку, огромную, изуродованную, сбитую в кровь, и чувствовала, как к горлу подкатывает что-то горячее. Не жалость. Не нежность. Ярость. Дикая, неконтролируемая ярость. На него. На себя. На весь этот чёртов мир, который довёл их до такого.

— Ты дурак, — сказала она. — Ты дважды дурак. Сначала стоял за дверью, как истукан. Потом разбил руку о стену. А теперь стоишь и делаешь вид, что ничего не случилось.

— Ничего и не случилось.

— Случилось! — она повысила голос. — Ты разбил руку! О мою стену! Потому что я кричала во сне! Как ты думаешь, что я чувствую, когда вижу это? А? Что я, чёрт возьми, должна чувствовать?!

Он молчал. Она смотрела на него, на его пустые глаза, на его намордник, на его руку, и гнев постепенно утихал, сменяясь чем-то другим. Чем-то похожим на усталость.

— Ладно, — сказала она тише. — Иди к Марте. Пусть обработает и перевяжет. Это приказ.

— Я не...

— Это приказ, — перебила она. — Не заставляй меня повторять.

Он натянул перчатку обратно, прямо на разбитые костяшки, не поморщившись. Развернулся и вышел за дверь.

Эля осталась одна. Она стояла посреди комнаты, смотрела на дверь, за которой он скрылся, и повторяла про себя одну и ту же фразу: «Неважно. Он всё ещё пёс. Я всё ещё его ненавижу. Ничего не изменилось». Но даже её внутренний голос звучал неубедительно.

_____

Вечером Марта принесла ужин и новости.

Она поставила поднос на прикроватный столик, расправила салфетку, поправила чашку, слишком медленно, слишком тщательно, будто оттягивала момент. Эля заметила это сразу.

— Что случилось? — спросила она.

Марта замялась. Потом выдохнула и заговорила, быстро, тихо, словно боялась, что стены услышат.

— Госпожа, сегодня приходил человек из Клана. Тот самый, с крысиным лицом. Виктор. Он сказал... он сказал, что господин Романов приедет через пять дней. В понедельник. Всё уже готовят. Комнату для него. Ужин. Вас просят быть готовой.

Эля замерла. Пять дней. Не две недели. Не «когда-нибудь». Понедельник. Пять дней, и он будет здесь. Коллекционер. Её будущий муж.

— Ясно, — сказала она ледяным голосом. — Что-то ещё?

— Да. — Марта покосилась на ширму. — Виктор спрашивал про цербера. Почему он попросил стул. Почему вы приказали ему мыться перед входом. Почему он ходил ко мне с перевязанной рукой. Он сказал... он сказал, что между вами что-то есть. И что он это докажет.

Эля сжала кулаки. Разбитые костяшки отозвались болью, тупой, привычной. Виктор. Снова он. Копал, рыл, вынюхивал. Хотел выслужиться перед Кланом. И у него были все шансы.

— Спасибо, Марта. Ты свободна.

— Госпожа...

— Я сказала, свободна.

Марта вышла. Дверь закрылась. Эля осталась сидеть на кровати, глядя в одну точку. Пять дней. Четыре дня. Три. Она считала дни, которые у неё остались, и с каждым ударом сердца их становилось всё меньше.

За ширмой скрипнул стул, он встал.

— Ты слышал, — сказала она, не спрашивая.

— Да.

— У нас пять дней. Что мы будем делать?

Герман вышел из-за ширмы. Он стоял в трёх шагах от неё, всё такой же: чёрный, стальной, неподвижный. Но на правой руке, поверх перчатки, теперь белела повязка. Марта обработала рану, как она приказала. Он выполнил приказ. Он всегда выполнял.

— У нас есть план, — сказал он. — Борис. Ключ. Ты не попадёшь к Романову.

— А если не получится? Если Борис не отдаст ключ? Если Виктор нас опередит?

— Тогда я убью Романова. И Бориса. И Виктора. И всех, кто встанет между тобой и свободой.

Эля подняла на него глаза. Он говорил спокойно, будто перечислял список дел на завтра. Убить того. Убить этого. Защитить её.

— Ты понимаешь, что это билет в один конец? — спросила она.

— Да.

— И тебе всё равно?

— Мне не всё равно. Я хочу жить. Хочу найти его. Хочу увидеть, как он умрёт. Но если выбирать между моей местью и твоей свободой, я выбираю твою свободу. Я уже выбрал.

Эля опустила глаза. В горле стоял ком. Она сглотнула его, жёстко, как училась глотать слёзы все эти недели.

— Тогда готовься, — сказала она. — Пять дней. Мы начинаем прямо сейчас.

— Я готов.

Он вернулся за ширму. Сел на стул. Надпись «Я ЗНАЮ» темнела на стене над его плечом. И в комнате снова стало тихо, только дождь за окном, только его дыхание, только её мысли.

Пять дней. Четыре ночи. И целая вечность, чтобы успеть.

За окном дождь усиливался. Вороны молчали. Где-то внизу, в караулке, Борис наливал себе новую порцию виски, не зная, что завтра один из этих двоих начнёт охоту. Где-то в городе, в своём особняке, Александр Романов просматривал каталог новых поступлений, и напротив имени «Элеонора Белозёрская» ставил жирную галочку красным карандашом.

А в комнате с васильковыми обоями двое запертых зверей готовились к прыжку.