Хирург из будущего. Том 1 · Глава 22. Первый снимок

Глава 22. Первый снимок

Слеги хрустнули, когда бак сполз по ним до середины.

Стоял я внизу, у саней, придерживал доску плечом — и хруст этот дошёл до меня через кость раньше, чем через ухо. Триста килограммов масла в железной рубашке едут медленно и останавливаться не умеют. Прыснули мы в стороны кто куда, бак ударил углом в утоптанный снег, качнулся на ребре да и осел набок, а по сурику выкатилась и повисла тёмная капля.

— Целы? — крикнул сверху Николай, тракторист.

— Все, — отозвался Петрович из-за угла кладовой, куда успел раньше прочих, несмотря на свои пятьдесят восемь.

Сначала я ощупал бак, а уж потом себя. Стыдно ли мне было? Ничуть. Пробка сидела плотно, шов был сухой, капля же оказалась давней, ещё кладовой: её просто стряхнуло с ребра. Вот тут меня и отпустило, да так, что пришлось сесть на ту самую слегу.

Грузились мы с восьми утра. Завхоз вынес накладную и подал её мне на весу, как подают что-то не совсем приличное: лом чёрного и цветного металла, отпущенный подведомственному учреждению на хозяйственные надобности. Я расписался в ней с наслаждением. За полгода первая бумага, которая мне понравилась...

Колонну штатива несли вчетвером, боком, обмотав тряпьём, потому что голое железо на морозе липнет к рукам. Пульт я тащил сам, прижав к животу. Экран Петрович вёз на коленях, как икону, — сказал, что стекло у него дороже самой трубки, а той хоть ящик достался.

А вопрос, который мучил меня всё воскресенье, решился сам собой: и в опилках, и на коленях. Ящик с трубкой я поставил себе на колени поверх опилок, обхватил обеими руками и просидел так все сорок километров, отчего к вечеру не чувствовал ни ног, ни поясницы.

Зимник шёл ходко. Гусеничник тянул сани ровно, дым от него сносило нам в лицо, а позади, отстав на полверсты, ползла подвода деда Гриши с мелочью: кабели да кассеты. Мелочь эту он караулил свирепо и на каждой остановке перебирал по описи вслух, чего я слушать не мог и уходил вперёд по колее.

— А до тебя тут Соловьёв был, — сообщил он мне на второй остановке. — Тоже чего-то возил. Стулья, что ли... А? Нет, я так, к слову.

Понесло нас у моста через Талицу.

Спуск там короткий, с горбом, и накатан до синевы. Трактор пошёл под уклон, сани нагнали его и вильнули кормой, после чего колонна, привязанная, как я думал, намертво, тронулась по настилу да и приложилась комлем о копыл. Звук вышел негромкий. От него мне сделалось хуже, чем от давешнего хруста: что там погнулось, а что уже треснуло?.. Тихо ломается как раз тонкое.

Разбирали мы завал на льду, при свете фары. Тросик противовеса соскочил с блока, планка под экран согнулась винтом, а нижняя направляющая приняла удар на себя и ушла из плоскости на палец, может, полтора. Петрович водил по ней варежкой и молчал так выразительно, что лучше бы ругался.

— Выправим, — сказал я. — Железо, Пётр Северьянович, тем и хорошо, что гнётся в обе стороны.

— Оно, конечно, в обе... Только я вам вот что скажу, доктор: возить надо было ночью и по одному. Днём люди смотрят, а когда смотрят — торопятся.

И ведь не поспоришь...

У больничного забора нас ждали.

Кто же в феврале упустит такое зрелище? Стояли бабы с ведром, на дровянике торчали мальчишки, а от сельпо шли ещё двое, доедая на ходу. Откуда они все узнали? Нюра развела костёр прямо у крыльца, поставила на него вёдра с водой и командовала оттуда всеми, включая трактор.

И тут выяснилось, что в дверь колонна не проходит.

Не хватало ей вершка, ну от силы двух. Проём-то я мерил? Комнату мерил, а про дверь и не подумал... Мужик от сельпо предложил распилить колонну пополам, а после сварить, — на что Петрович ответил ему длинно, тихо и без единого повторения.

— Косяк вынимайте, — сказала Клавдия Матвеевна с крыльца. Пришла она посмотреть и уходить не собиралась. — Дом старый. Коробку ставили после, я помню, при Соловьёве меняли. Вынете и назад поставите.

Коробку вынули за полчаса, вместе с наличником. Колонна прошла в голый проём с запасом, чего никто уже и не заметил: всё внимание переехало на бак, который волокли по доскам лебёдкой, зацепленной за печной столб, под советы с обеих сторон.

Кузнец в мастерской у Лапина выправил планку на другой день, за пятнадцать минут и без разговоров. Направляющую он греть отказался наотрез: сталь калёная, отпустишь — сядет мягкая, и штатив пойдёт гулять под нагрузкой. Правил он её холодной, на плите, ударами через медную оправку и примеряя к стальному угольнику, пока в щели не пропал свет.

Собирали мы всё в четыре руки, по формуляру. Книжечка эта, в дерматине, с прошитыми уголками, оказалась дороже всего остального железа: в ней было написано и как ставить, и в каком порядке крутить, и какая сеть аппарату нужна. Читал вслух Петрович, потому что мне было не оторваться от гаек, а Валя записывала за нами номера, чтобы не перепутать концы.

К субботе аппарат стоял. Колонна у глухой стены, стол в двух с половиной метрах от неё, пульт за углом, в чулане, откуда я его и не видел вовсе.

Оставалась малость: узнать, живо ли всё это.

Химию я добывал дольше, чем аппарат.

По накладной из ЦРБ нам отпустили плёнку — двадцать листов в чёрных конвертах, из тех, что лежали с позапрошлого года, — и банку гипосульфита, отсыпанную завхозом на глазок. Проявителя не дали вовсе: его в районе разводили сами, из сухой химии, а она шла по своей строке, которой у нас не было и быть не могло. Где же её берут люди?..

Метол с гидрохиноном нашлись у школьного учителя физики, в жестянках из-под монпансье, подписанных химическим карандашом. Он держал фотокружок и торговаться отказался: отдал обе жестянки, а взамен попросил пустить мальчишек посмотреть, как проявляют. Пришлось объяснять, что в тёмной комнате смотреть нечего, — на том он и настоял.

Сульфит выпросили на маслозаводе. Соду и бромистый калий взяли в сельпо, куда за ними ходила Клавдия Матвеевна, потому что мне бы не отпустили. Весы дала она же, аптечные, с разновесами в бархатном гнезде. Кто бы мне их выдал в сентябре?..

За неделю у нас набралось на два бачка проявителя и ведро фиксажа. По здешним меркам я держал в руках золото. Банки убрал в шкаф под ключ, а ключ повесил себе на шею рядом с автоклавным...

Машина из области пришла в четверг, к обеду.

Техник оказался немолодой, в ватнике поверх халата, с деревянным чемоданчиком, — Виталий Павлович, фамилию я разобрал только в акте. Второй приехал в пальто и в шляпе. Областной рентгенолог. Он обошёл комнату по стенке, простучал кирпич костяшкой. Потом заглянул в чулан, где стоял пульт, и вынул из портфеля прибор с круглой головкой на шнуре.

Виталий Павлович тем временем разложился на столе и первым делом снял изгрызенный кабель.

— Мыши, — сказал он с удовлетворением человека, чья догадка подтвердилась. — Я вам привёз конец от такого же. Списали в позапрошлом году в Тимофеевке, я его тогда и прибрал. Наконечник перезаделаю, дело получаса.

Смотреть на его руки было наслаждением. Резину он резал по спирали, длинной юбкой, а жилы разводил веером — не глядя, попутно рассказывая, как в Малом Ските у него в шестьдесят восьмом сгорел выпрямитель. Где таких делают?.. Вот кому бы я отдал Валю в науку на месяц, будь моя воля.

Он проверил масло, долил из бидона, потом посадил трубку в гнездо и затянул хомут.

— Отойдите за угол, доктор. И девушку заберите.

Накал он дал первым. Из-под кожуха потянуло тёплой пылью, стрелка вольтметра поднялась и стала. Потом пошли ступени, и на третьей внутри бака низко загудело, ровно и сыто, как гудит трансформатор, которому дали работу.

— Считайте, живая, — сказал техник в чулан. — Ток идёт. Теперь глядите на экран, только недолго.

Я развернул экран и придержал за раму. Виталий Павлович положил на столик гаечный ключ, тронул педаль — и по мутному, протёртому посередине стеклу поплыло зелёное свечение, а в нём чёрным, отчётливо, до последней грани, лежал ключ.

Стоял я с этой рамой в руках и ничего умного не думал. Как я работал без этого полгода? Слушал ухом да стучал пальцем, угадывая, что там внутри у человека, — а тут просто взяли и показали.

— Насмотрелись? — Педаль он отпустил, свечение сошло. — Через экран, доктор, вы дозу возьмёте и себе, и больному. Ваше дело — снимок. Просветил, посмотрел, забыл.

Они подписали акт в тот же вечер, а замечаний рентгенолог оставил на полторы страницы: дверь обить, фартук просвинцованный завести до лета — а где я его возьму?.. — да журнал вести на каждого больного. Отдельной строкой шло: кассету при снимке не придерживать руками никому и никогда. Заключение своё он обещал отослать в санэпидстанцию наутро, а сколько ждать ответа, сказать не взялся. Неделю? Месяц? Пришла бумага через девять дней. Всё это время я ходил мимо запертой комнаты, как мимо накрытого стола перед гостями.

Аким Гущин приехал в среду, попуткой с лесовозом.

Он сел на скамью в приёмном покое тяжело, с передышкой. Первым делом расстегнул телогрейку до пояса, хотя натоплено у нас в тот день было слабо. Сорок четыре года, вальщик с Гари. Кашлял он, пока раздевался, — коротко, в кулак, придерживая себя под правой ключицей.

— С зимы, доктор. С самого Рождества, как есть. Бабы говорят, застудил на верхнем складе.

— Ночами потеешь?

— Ну... бывает. Рубаху меняю.

— Рубаху каждую ночь или через одну?

Он подумал, и вышло, что каждую. Штаны на нём держались на затянутом до последней дырки ремне, и ремень этот сказал мне больше, чем сам Аким: пояс он менял уже дважды за зиму, а работа у него такая, что от неё худеют разве что покойники. Сколько же он спустил за зиму, пуд?.. Я постучал ему грудь сверху вниз, от ключицы к лопатке. Справа под ключицей звук пошёл короче, суше, а дыхание в этом месте сделалось жёстким, с редким потрескиванием на вдохе.

Полгода назад на этом я бы и остановился. Написал бы «бронхит», назначил банки да сульфадимезин — и отпустил бы человека обратно в барак, где на нарах спят двенадцать душ...

— Раздевайся до пояса совсем, — сказал я. — Пойдём, тебя снимут.

Укладку я вспоминал вслух. Грудью к кассете, локти вперёд и внутрь, плечи опустить — чтобы лопатки ушли с полей. Я поднял трубку штурвалом, выставил расстояние, поймал центр между лопаток. Валя стояла с картонкой у стены и записывала, сколько поставлено на пульте.

— Вдохни. Ещё. Держи и не дыши.

Щелчок из-за угла вышел совсем не торжественный, будто в соседней комнате уронили полено.

Валю с кассетой я проводил до тёмной двери и остался снаружи. Из-за двери долго ничего не доносилось, потом плеснуло. Что там у неё?.. Аким тем временем оделся и рассказывал Петровичу про верхний склад: как хлысты таскают лебёдкой через ложок, а трос ходит над головой в рост человека.

Вышла Валя минут через пятнадцать, с мокрым листом на весу, и вид у неё был такой, будто она уронила ребёнка.

— Простите, я... я передержала. Он в проявителе стоял, а я боялась вынуть рано, вот и...

— Тёмный?

— Как уголь. — Она глотнула воздух и вдруг перестала мяться. — Плёнку я перепроявила. Переделаю. Через двадцать минут будет.

Двадцать минут я просидел в кабинете, ничего не делая, — редкий случай, когда мне было решительно нечем себя занять.

Второй лист она вынесла сухим краем вперёд, держа за уголки, как учили. Я поднёс его к лампе.

И увидел.

Справа, под ключицей, в верхушке, лежала белесая клякса величиной с грецкий орех, с размытым краем, а от неё к корню тянулась узкая дорожка. Внутри кляксы темнело просветление с неровными стенками. Ниже и правее сидели два мелких отсева, каких пальцем не нащупаешь и ухом не выслушаешь никогда в жизни.

Вот оно. То самое, что я слышал под ключицей и чего доказать не мог...

Я смотрел на плёнку долго. Радости во мне было ровно столько же, сколько тоски. Полгода этот человек валил лес, ел из общего котла и спал на нарах в двенадцать душ. Кто из них уже кашляет?..

— Виталий Павлович уехал, а мы всё-таки успели, — сказала за плечом Валя. — Виктор Ильич, а что это у него?

— Это не бронхит.

Фтизиатр я такой же, как балерина, и ставить точку в этом деле мне не по чину. Зато распорядиться я мог: мокроту на палочку три дня подряд да направление в тубдиспансер, с плёнкой на руки. А на лесопункт ушла бумага о контактных по бараку.

Сушился снимок на бечёвке в чулане, прихваченный за угол бельевой прищепкой, и до самой ночи туда ходили смотреть.

Первым пришёл Петрович. Постоял, заложив руки за спину, потом достал очки, которых при мне ещё ни разу не носил, и придвинулся к лампе вплотную. Он молчал долго. О чём тут спрашивать? Я и не спрашивал.

— Я его в январе слушал, — сказал он наконец. — Приезжал он с рукой, палец расшиб. Кашлял. Хрипы были жёсткие, я ему банки и написал.

— И я бы написал, Пётр Северьянович.

— Оно, конечно, написали бы... — Очки он снял и стал протирать полой. — Только вы бы его на плёнку положили. А я тридцать лет кладу на слово.

Ушёл он, не дожидаясь ответа, и правильно сделал: что я мог ему на это сказать?

Клавдия Матвеевна явилась после ужина, в накинутом на плечи платке. Плёнку взяла сама, поднесла к лампе на вытянутой руке, поглядела и вернула на бечёвку, ничего не сказав про белое пятно под ключицей.

— Завтра пришлю троих, — сообщила она от двери. — Настасья с ноги хромает с осени, да Лапшиным матери надо. Пусть снимаются.

— Клавдия Матвеевна, снимок — это не леденец. Каждому подряд нельзя.

— Кому нельзя, того завернёшь.

И ушла. А плёнки у меня сколько? Двадцать листов минус два... Спорить с ней об учёте плёнки — всё равно что объяснять реке про берега... А ведь она мне сейчас, между прочим, привела трёх больных, до которых я полгода не мог достучаться. Настасья эта хромает с осени и в больницу не шла ни разу.

Журнал я завёл в тот же вечер: кого сняли, что сняли, сколько поставлено на пульте. Первая строка — Гущин Аким Прокопьевич, вальщик, Гарь. Вторым экземпляром пошло заключение в район, и вот его я писал особенно тщательно, потому что читать его будут в двух местах.

Гуреев ведь мне что сказал в январе? Сляжете вы — и кабинет ваш встанет, а плёнку сторож проявлять не будет. Крыть тогда было нечем. Теперь у меня был снимок с очагом в верхушке, найденным у мужика, которого дважды отпускали домой с бронхитом, и плёнку эту можно подшить к бумаге. Много ли в райздраве бумаг с приложением? Пусть теперь скажут, что участковой больнице глаза без надобности.

Валя мыла кюветы в тёмной комнате при своём красном фонаре.

В дверях я задержался и глядел, как она ополаскивает их в третьей воде и ставит на ребро сохнуть. А кто её этому учил? Полгода назад она роняла биксы и извинялась через слово, а теперь у неё в тёмной комнате свой порядок, в который меня, кажется, и не пустят...

— Виктор Ильич, а термометр нужен другой, — сказала она, не оборачиваясь. — Наш до восемнадцати мелко разбит, а дальше через два градуса. Я по нему не поймаю.

— Достанем.

Она поставила бачок и всё-таки обернулась.

— Мне в августе год выходит. Мама пишет, чтобы домой, в Кинешму, там в поликлинике место держат до осени. — Пальцы у неё нашли завязку фартука и стали её крутить. — Я ей ещё в ноябре ответила, что приеду.

Вот оно. И ведь я знал, что этот разговор будет, только думал — весной...

— Валя, я тебя держать не стану.

— Так я не про то! — Она сказала это громко и сама испугалась. — Я останусь. Я вчера письмо переписала, второе. Виктор Ильич, вы меня на курсы пошлите, на рентгенолаборанта. Виталий Павлович говорил, в области зимой набирают, на три месяца... Я боюсь, что без бумаги мне не дадут проявлять, а я уже умею.

Умеет она, надо же. Один лист в уголь, второй в дело — и уже умеет...

— Пошлю, — сказал я. — Только с одним условием: перед курсами испортишь мне ещё листов десять. На кошках и на валенках. Учиться надо на своей плёнке, а не на чужой груди.

Тетрадь я достал из-под историй болезни во втором часу.

Я читал её с закладки, поставленной ещё в феврале. Шло у Вершинина лето девятьсот четвёртого: жара, страда, вода в колодцах низкая. С Петрова дня по деревням пошёл детский понос. Двор за двором, столбиком, с возрастом и с исходом. Исходов было много. Чем он их лечил, что у него вообще было под рукой?..

А на следующей странице почерк вдруг сделался крупнее и торопливее, будто человек писал стоя:

«Малых, коих несётъ, поить непрерывно, малыми глотками, не давая уснуть жаждущимъ. На штофъ кипячёной воды — соли поваренной ложку чайную безъ верха и сахару шесть таковыхъ же. Вливать по ложке кажную минуту, хотя бы и рвало. Способъ сей узналъ не отсюда».

Лампа гудела. За стеной кто-то повернулся на койке, отчего сетка отозвалась.

Тетрадь я закрыл, положил ладонь на коленкор и остался сидеть...

Не знаю, сколько я так просидел. В стекло било сухой крупой, в кочегарке шуровали, лампа над столом горела белым и ровным светом, за который мы полгода бились... Сидел я, глядел на неё и ни одной мысли додумать до конца не мог.

Стук в дверь пришёл вместе с холодом из коридора.

— Виктор Ильич! — Нюра держалась за косяк, в шали поверх халата, дышала часто. — Из правления бегали. Телефонограмма с лесопункта, с Гари.

Я встал раньше, чем она договорила.

— Читай.

— Так я неграмотно... — Бумажка в её руке была сложена вчетверо и мокрая от снега. — На верхнем складе трос оборвало. Людей побило, доктор. Много.

Сапоги я натягивал уже в коридоре.

— Петровича буди. Валю тоже, пусть греет воду и катает бинты. Дед Гриша где ночует?

— У себя, за конюшней.

— Пусть запрягает и едет к Лапину: нужен трактор с санями и люди. Сама беги в правление и держи коммутатор, пока не дадут Гарь.

Хлопнула дверь, и в кабинете сделалось тихо. Застёгиваясь, я думал одно: везти их будут сюда, ко мне, часа три по зимнику... Кому первому на стол, кто подождёт? До сих пор я решал бы это ладонью и ухом.

А теперь у меня есть глаза.