Хирург из будущего. Том 1 · Глава 23. Гарь

Глава 23. Гарь

Коммутатор дал Гарь в начале второго.

Я стоял в правлении у крашеного стола, в шапке и нараспашку, грел в ладони трубку, из которой шло одно шипение. Дежурный, старик в валенках на босу ногу, крутил ручку и упрашивал аппарат вполголоса, точно лошадь на подъёме. Что у них там стряслось на самом деле? Под «трос оборвало, людей побило» подходит и десяток синяков, и вдавленная грудная клетка, а гадать по мокрой бумажке можно хоть до рассвета...

Шипение оборвалось разом.

— Больница? Шалагин говорит, мастер верхнего склада.

— Кораблёв, врач. Сколько человек?

— Восемь.

Ладонь у меня сама легла на столешницу, будто я собрался на неё опереться. Восемь — это уже не «побило». Столько бывает, когда пачку сорвало с чокеров и она пошла по площадке низом, забирая всех, кто стоял. Много ли из них доедет ко мне живыми?..

— Шалагин, отвечайте коротко. Кто из восьми не встаёт?

— Двое.

— Кто заговаривается? Путает, переспрашивает одно и то же?

— Есть такой, Ерёмин. Приложило затылком о комель, шапка насквозь мокрая.

— У кого кровь идёт сейчас? Не шла — идёт.

— У Славки из бедра. Ремнём перетянули выше.

Говорил мастер ровно, до деревянности, а держалась эта ровность на одном упрямстве: такие голоса я в приёмнике слышал не раз. Держится это, пока человек на ногах... Потом он садится на скамью в коридоре, вот тогда с ним и надо побыть рядом.

— Пишите время на клочке и суньте под ремень, — сказал я. — Через час ослабьте на минуту и затяните снова, иначе ногу вы мне привезёте мёртвую. Дальше. Никого не поить, даже кто просит и ругается: у кого повреждён живот, тому вода поперёк горла. Кости оставьте как лежат. Торчит из раны железо или сук — пусть торчит, прикройте чистым.

— Понял.

— Сани настелите досками. Лежачих кладите вдоль, головой к трактору, того, что заговаривается, — на бок и лицом наружу, чтобы, если вырвет, не захлебнулся. Кто на ногах — те пешком рядом или сверху, мне всё равно. Везите всех одним рейсом.

Трубка помолчала.

— Доктор, тут три часа зимником, — сказал Шалагин. — А в райцентр от вас дорога какая?

Вот об этом я подумал ещё в кабинете, натягивая сапоги. Оттепель стояла третью неделю, днём с крыш текло по-настоящему, ночами прихватывало, так что грейдер на район превратился в кашу с ледяной коркой поверху: сверху держит, под колесом проваливается. Лесная колея до Гари ещё жила морозом. А те сорок километров до ЦРБ не взял бы сейчас и танк, тем более «санитарка», которой у меня всё равно нет.

— Никакая, — ответил я. — До райцентра мы никого не повезём. Всё будет здесь.

— Тогда... — Он опять от кого-то отвернулся, трубка проехала по щетине. — Тогда мы поехали.

Пикнуло дважды, после чего связь ушла.

Дежурный смотрел на меня поверх очков, забыв опустить ручку аппарата.

— Восьмерых? Куда ж ты их денешь-то?

— Разложу, — сказал я и взялся за шапку. — Ты до утра от аппарата не отходи, отец. Позвоню — снимай сам.

До больницы мы дошли с Нюрой молча, а окна её было видно от самого правления — светились все, вплоть до кладовой, где у меня стоял аппарат.

Значит, Петрович поднял людей, пока я висел на телефоне. Кто ему сказал — дед Гриша?.. С этой минуты у меня было часа три. Во что их вложить? Второго раза не будет: как разложу, так и приму.

В коридоре пахло карболкой и мокрым деревом. Валя тащила из автоклавной бикс, прижав его к животу, как таскают ведро с водой, боком; Петрович выкатывал из перевязочной каталку и по дороге пробовал колесо ногой.

— Восемь, — сказал я, стягивая полушубок. — Приедут часа через три. Двое лежачих, один с головой, у одного жгут на бедре с первого часа.

Петрович выпрямился и сделался вдруг очень собранным, будто с него сдёрнули покрывало.

— Восемь на пятьдесят коек, — сказал он. — Оно, конечно, страшно звучит, а положить их есть куда. Женскую освобожу, там три бабы и все ходячие.

— Освобождайте под тех, кого будем оперировать: она к операционной ближе всех. Баб к родильной, за ширму. И печь там гоните вовсю, Пётр Северьянович, потому что человека, которого три часа везли на санях, надо сперва согреть, а уже после резать. Холодный не свернётся.

Я разложил порядок на обороте старого бланка, огрызком карандаша, прямо на подоконнике. Приёмный покой вымести дочиста, оставить кушетку да свет над ней: там я стану смотреть каждого и решать. Коридор — под ходячих. Женская — под тех, кого повезём на стол. Кладовая с аппаратом греется всю ночь.

Ключ от аптечного шкафа звякнул у меня над плечом раньше, чем я дописал.

— Открыто, — сказала Клавдия Матвеевна. Пришла она в валенках и в шали поверх халата, на разговоры настроена не была. — Гляди, чего у тебя нет.

Глядеть было быстро. Эфира — четыре склянки, из них одна початая. Новокаина много, спасибо январской накладной. Кетгута две катушки, шёлк есть, иглы есть, гипса хватит. Кордиамин, строфантин, морфий по журналу под её подпись. Полиглюкина шесть флаконов — вот и вся моя кровь на восьмерых, потому что настоящей крови в участковой больнице не бывает и быть не может. Много это или мало на такую ночь?..

Четыре склянки эфира. Четыре наркоза, если давать грамотно и не лить в воздух.

— Мало, — сказала Клавдия Матвеевна, глядя на ту же полку.

— Мало, — согласился я. — Поэтому давать будете вы, а не Валя. У вас рука экономная.

Она поглядела на меня искоса, но спорить не стала, а это у неё означает больше, чем «хорошо».

Инструмент кипятили в две смены, потому что полный набор у меня один, а второй сборный, из того, что нашлось по ящикам.

— Валя, — сказал я в тёмную дверь, за которой горел красный фонарь. — Проявитель развела свежий?

— Развела! — отозвалась она оттуда. — И четыре кассеты зарядила. Виктор Ильич, а мне снимать или помогать?

— Снимать. Ты у меня одна умеешь.

Ответа не было секунды три, а потом за дверью с грохотом упало ведро и было поднято. Обрадовалась она или испугалась?..

Кочегар на дворе кидал в тачку берёзу, о чём я его не просил: новости в Волчьих Бродах ходят быстрее телефонограмм. Воды горячей сколько дадите, сказал я ему, да пар в батареях до утра. Он покатил тачку, буркнув, что спать всё равно не собирался.

Дед Гриша вернулся от председателя весь в пару и доложил, стоя ко мне глухим ухом: трактор пойдёт навстречу до Талицы, а сам Лапин будет к шести и приведёт баб с фермы. Просить дважды не пришлось за всю ночь ни разу. Чем я это заслужил?..

Потом стало нечего делать, а эти полчаса дались тяжелее всего остального.

Я ходил по вымытому коридору мимо застеленных коек, трогал спинки, зачем-то переставил бикс с подоконника на стол. Руки просили работы, только взяться было не за что... Всё, что я вытягивал из района полгода, стояло теперь вокруг наготове: автоклав, который тёк и перестал; лампа, дающая свет прямо в рану; девчонка, умеющая проявить плёнку. Хватит ли этого на восьмерых?..

Гул я услышал раньше, чем свет.

Шёл он со стороны выгона, низкий и ровный, а вместе с ним потянуло гарью солярки, потому что ветер был оттуда. Потом по потолку приёмного покоя проехало жёлтое пятно фары.

— Пошли, — сказал я Петровичу. — Двери настежь и держите створку, а то ветром хлопнет по носилкам.

Сани стали посреди двора, трактор заглох.

От него ещё шло тепло, а над санями поднимался пар — от полушубков и от мокрого сена. Из саней донёсся спокойный разговор: двое сверху спорили, кому слезать, потому что один боялся наступить на другого. Эти доехали хорошо. А остальные шестеро?..

С лампой в руке я полез на полоз, а Петрович подсветил мне снизу второй.

Смотреть человека в санях неудобно до злости, зато выигрываешь то, чего потом не купишь: пока их не растащили по койкам, они лежат передо мной разом... Кто держит голову? У кого лицо цвета сырой замазки? Тридцать лет меня учили, что в первые минуты всё решает порядок. Назвать болезнь я успею после...

— Никого не носить, пока не скажу! — крикнул я в темноту, где уже собрались мужики помогать. — Стойте у саней и берите по одному, как назову.

Дальше я двинулся по саням от заднего края, Петрович шёл следом с лампой.

Первый сидел, привалясь к грядке, держал руку в рукавице, набухшей до синевы: кисть ему зажало между хлыстом и стойкой. Больно ему было так, что он раскачивался, а говорил со мной разборчиво и в глаза смотрел прямо.

— В коридор. Рукавицу не срезайте до меня.

Второй и третий как раз и спорили наверху. У одного разорвана голень до мяса, крови на штанине натекло много, но текла она из мышцы, тёмная, без толчков. У второго торчало под курткой плечо неправильным углом — ключица.

— Оба в коридор. Разденьте по пояс и дайте им пить, сколько попросят.

Четвёртый лежал на боку лицом наружу, как я и велел, только шапки на нём уже не было. Затылок ему рассадило до кости, повязка сползла, а зрачки на свет отвечали оба и одинаково.

— Ерёмин? — спросил я. — Как тебя звать?

— Гошка... — Он поглядел на меня и обрадовался. — Доктор, а мы куда едем?

— В больницу едем, Гоша. Приехали уже.

— А мы куда едем?

Один и тот же вопрос по третьему разу. Череп — штука терпеливая. К утру он либо отпустит, либо начнёт давить, а как мне понять, что из двух, без снимка?..

— В женскую, к дверям. Головой повыше, на бок. Валя, этого снимем первым, как освободишься.

Пятый закричал раньше, чем я до него дотянулся.

Тронуть я его ещё и не успел: качнулись сани, когда мужики полезли снимать соседа, — парню хватило. Ремень на бедре сидел высоко, бумажка под него была подсунута, время выведено химическим карандашом. Из разрыва на штанине белело.

— Славка это, — сказал сверху голос, который я узнал по телефону. — Шалагин Вячеслав. Мой.

Мастер стоял у саней с той стороны, куда не доставал свет.

Невысокий, в брезентовом плаще поверх ватника, он держал руки по швам, будто вызвали его в кабинет к начальству. Глядеть на сына он себе позволял недолго, отводил глаза, потом опять не выдерживал. Сколько он так простоит?..

— Ремень оставьте, пока не подниму на стол, — сказал я Петровичу. — Шину из двух досок, обе от подмышки до пятки, и промедол. В коридор его, к самой двери операционной.

Шестого я чуть не пропустил.

Лежал он с краю, укрытый чужим полушубком, молчал. Молчал так, что я сперва принял его за уснувшего. Лицо у него было цвета старой газеты, губы серые, лоб мокрый на морозе. Кто у нас потеет на морозе, кроме как от большой кровопотери?..

— Земляк. Открой глаза.

Открыл. Дышал часто и мелко, верхушками, живот же под моей ладонью стоял, как доска: я нажал у пупка, отчего он весь подобрался и поймал меня за запястье.

— Не дави...

— Больно куда отдаёт? В плечо?

— В левое... — Он поглядел на меня с надеждой, отчего мне и стало совсем нехорошо. — Доктор, у меня цело всё. Меня комлем по животу шаркнуло, я и встал сам. Славку смотри.

Пульс у него был частый и мягкий, из тех, что уходят из-под пальца... Крови этот человек потерял немало, только вся она осталась при нём, под рёбрами, потому что вытечь ей некуда, кроме как внутрь. Селезёнка? Печень? Разберусь на столе. Сколько у меня времени — час, полтора?..

— Как звать?

— Пантелеев. Егор.

— Егор, слушай сюда. Тебя понесут первым и сразу на стол.

Мужики взялись за края полушубка прежде, чем я договорил, потому что деревенские в таких делах понимают с полуслова. А вот мастер шагнул мне навстречу и загородил дорогу.

— Доктор. — Голос у него держался всё на том же упрямстве. — У Егора живот цел, он сам шёл. У моего кость наружу торчит.

— Вижу.

— Так почему вы его вперёд берёте?

Спорить в такую минуту — терять её же. И всё-таки я остановился: этому человеку предстояло просидеть под моей дверью до утра, а врагом он мне там был совсем ни к чему.

— Шалагин, я вам не начальник и объясню по-простому. У вашего Славки я течь вижу глазами и уже заткнул её ремнём: он час подождёт, да и второй подождёт, только больно ему будет и страшно. А у Егора течёт внутрь. Такое затыкают на столе, больше нигде. Ждать он не может.

— Да он же говорит!

— Пока говорит, — сказал я. — Такие и говорят, и курить просят, а потом уходят разом, так что понять никто не успевает. Вы меня спросили — я ответил. Теперь пустите.

Мастер отступил в сторону и снял шапку, чего я от него ждал меньше всего. Что мне с этой шапкой было делать?..

Седьмой сидел у гусеницы сам и курил.

Ватник он держал распахнутым, дышал бережно, короткими глотками, а на вопрос ответил, что его-то и везти было незачем.

— В боку колет, доктор. Справа. Я домой пойду, у меня корова непоеная.

Я постучал ему по спине под лопаткой: звук вышел глухой, будто по мешку с мокрым песком. С другой стороны стучало звонко. Полгода назад я усадил бы такого в коридор, дал бы горчичники да пообещал поглядеть утром. И чем бы я себя поправил? Ухом?..

— Валя! Этого под трубку. Грудь, правая половина, снимай сидя, лёжа не клади.

Восьмой пострадавший эти сани сам и вёз. Порвал ватник и рассадил бровь, а после носил соседей, помогал грузить и всю дорогу орал на трактор.

Плёнку Валя принесла мокрую, держа за уголки. Мы подняли её к лампе в коридоре, где разбирать было нечего даже мне: справа тень стояла до угла лопатки ровным этажом, а выше лёгкое поджалось кверху.

— Кровь, — сказал Петрович у меня из-под руки. — Батюшки.

Я сделал ему пункцию тут же, в приёмном, на табурете, под новокаином: вошёл по верхнему краю ребра в седьмом промежутке, после чего в шприц пошло тёмное, не сворачиваясь. Литровую банку с лишком мы у него взяли, после чего поставили трубку в водяной затвор, а мужик всё порывался объяснить, что корова непоеная. Дышать ему стало легче прямо на моих глазах: губы порозовели, плечи опустились...

Восемь человек лежали и сидели по местам, всякий знал, чего ему ждать. Держалось это уже не на мне одном, отчего мне и стало слегка не по себе...

Я мыл руки долго, до локтей, щёткой, под тёплой струёй из бака — тем самым мытьём, над которым здесь смеялись в августе. Дверь операционной была приоткрыта, оттуда тянуло эфиром.

— Егора занесли! — крикнула Нюра из коридора. — Виктор Ильич, занесли!

Под лампой Егор Пантелеев был совсем плох.

Кожа у него на скулах натянулась и заблестела, дышал он поверху. Пока Петрович обкладывал живот простынями, я поставил иглу в локтевую и подвесил полиглюкин на штативе от капельницы, который мы весной выпрямляли молотком. Флакон пошёл струёй. Ждать, пока поднимется давление, я не собирался: расти ему не с чего, покуда кровь уходит внутрь...

Клавдия Матвеевна села в головах и взяла маску так, как берут вожжи, — сверху, всей ладонью.

— Вслух докладывать? — спросила она.

— Вслух. И скажите, когда зрачок станет узкий.

Капала она скупо, по капле, голос держала ровным до самого конца, а меня занимало в те минуты одно: успею ли я войти прежде, чем он уйдёт под наркозом? Шестьдесят семь лет женщине. Кто её этому учил, в каком году, на какой войне?..

— Пошёл, — сказала она. — Зрачок узкий, роговичный вялый. Режь.

Я повёл разрез от мечевидного вниз, обходя пупок слева.

Брюшина под скальпелем вспучилась синим. Едва я её надсёк, кровь пошла в рану сразу, толчком, тёплая, через край. Петрович подставил лоток и не сказал ни слова. Отсоса у меня нет, тампоны Нюра носит из кипятильника через коридор, а руки мои двадцатичетырёхлетние работают медленнее, чем помнит голова, — и всё-таки ладонь ушла под левое подреберье сама, потому что за тридцать лет она этот путь выучила лучше меня.

Селезёнка лопнула по нижнему полюсу, поперёк, держалась она на одних связках...

Я взял ножку в два зажима вслепую, на ощупь, прижав орган к позвоночнику. Только когда кровь из-под пальцев перестала прибывать, позволил себе выдохнуть. Тампон. Ещё тампон. Петрович отжимал их в таз, наполнявшийся быстрее, чем мне хотелось бы.

— Крючок держите крепче, Пётр Северьянович, и не бойтесь тянуть, я вам скажу, если больно будет ему, а не вам.

— Оно, конечно, тянуть... — Он подналёг, и в ране стало видно.

Дальше пошла работа, знакомая мне до последнего движения, только делал я её всегда при отсосе да при крови в холодильнике. Сегодня у меня была лампа над столом и две пары чужих рук. Хватило, как ни странно...

Ножку я перевязал в два приёма, кетгутом, потом снимал зажимы по одному, ожидая после каждого подвоха. Подвоха не случилось. Печень была цела, кишка тоже, сальник надорван по краю и уже не кровил, так что оставалось просушить, поставить трубку в левое подреберье и зашить послойно, чего мои руки за эти месяцы выучились делать без моего участия.

— Розовеет, — сказала Клавдия Матвеевна из-за простыни. — Виктор Ильич, он розовеет.

Пульс под моим пальцем на шее стоял чаще, чем хотелось бы, зато наполнился и держался. Дотянет до утра?..

Из операционной я вышел в халате, мокром на спине насквозь, а в коридоре меня качнуло от жары: кочегар натопил на совесть, как и обещал.

А больница за эти полтора часа сделалась чужой и незнакомой. Тоня Лапшина увела ребятишек в красный уголок и, судя по звукам за дверью, заняла их там чем-то шумным. У окна разливала из чайника Зинаида Карповна, приехавшая из Полежаевки на своей подводе, а бабы разбирали кружки послушно, будто им раздавали лекарство. Кому она этой ночью нужнее — им или мне?.. Спорить с ней о траве я собирался с сентября, а нынче она поила мою родню кипятком, чего никто в Волчьих Бродах не умел лучше неё.

Шалагин сидел у самой операционной двери и встал, едва она хлопнула.

— Живой ваш Егор, — сказал я. — Селезёнку вынул, до утра поглядим. Сейчас возьмём вашего.

Мастер открыл рот, да так и сел обратно на скамью, потому что ноги его не удержали. Вот теперь он и сел, а стоял ровно столько, сколько был нужен своим людям...

Валя ждала меня у автоклава с бумажкой в руке, от которой радости не прибавилось.

— Эфира две склянки, — сказала она. — Виктор Ильич, я посмотрела: одна початая ушла вся и от второй половина. А резать ещё троих...

Значит, на два наркоза... Славку под эфиром, а дальше новокаином, послойно, и пусть человек всё слышит... А четвёртого чем?..

Свет фар прошёл по потолку коридора, так что я оглянулся раньше, чем сообразил: взяться ему во дворе неоткуда.

— Уазик, — сказала Валя, стоя у окна. — Из района. Виктор Ильич, там на дверце крест.