Холоп по прозрению · Глава 12 · Стихи и доверие

Глава 12 · Стихи и доверие

Я заканчиваю по-новому укладывать сундук, который в целом не пострадал. Правда, способов отправки подарков стало на один меньше. Держу в руках дорогой оклад для иконы и понимаю, что доверять первому попавшемуся теперь не стоит. Прошу Онфима сбегать за Никитой Оболенским.

— Федя! Опять за бумагами увяз? Слышал, в клеть к соколам новых привезли, пойдём глянем! — Никита вваливается в палаты как к себе домой.

— Дело есть, поважнее соколов. Помнишь, я рассказывал про Семёна с Миловзорой? У них сын родился. Хочу передать гостинцы, но боюсь, дорога ненадёжна. Нет ли у тебя человека проверенного? — улыбаюсь другу. До сих пор удивляюсь, как легко мы нашли общий язык.

— Да какой разговор! Мой стремянной, Гурьян, как раз на той неделе к отцу в поместье скачет. Честнейший детина, рубаха-парень. Всё доставит в целости, будь спокоен! Вот оно что, а я уж думал, ты про боярыню Сорокину советоваться позвал! — хитро подмигивает мне оживившийся товарищ.

— Спасибо, друг. Выручил. — Делаю вид, что пропустил его намёк мимо ушей.

Но на соколов всё-таки иду. Вижу их теперь чаще, чем своё отражение в зеркале. Я уже и не помню, когда скучал по девушкам, а оттого на сердце — странная радость от вернувшегося забытого чувства. Татьяну давно не видно, и я полностью ухожу в работу. И вот, наконец, в сенях Грановитой палаты после выхода от князя замечаю красавицу в сопровождении служанки.

— Боярыня Татьяна Никитишна. Осмелюсь отвлечь. Я нашёл кое-что любопытное в житии святого Никона, о котором мы говорили в библиотеке митрополита. Если тебе будет угодно, я мог бы показать. — Боже, что я несу.

— Святой Никон? Ты и в богословии подкован, Фёдор Алексеич? Не ожидала. Что ж, мне любопытно. Завтра, после обедни? — забавляется надо мной моя зазноба.

— После обедни. Я буду ждать. — Кланяюсь ей, тайком разглядывая силуэт стройных ног под длинной юбкой.

И вот, наконец, мы в библиотеке палат митрополита. Я рассматриваю высокие полки, массивный стол, заваленный свитками и фолиантами, освещённый тусклым светом лампады. Воздух пропитан запахом воска и бумаги. Макарий, сидящий во главе стола, замечает нас и благосклонно улыбается.

— Божиим промыслом нынешний день собрал в моей келье самых необычных собеседников. Чем могу быть вам полезен? Говорят, ты смог предугадать грядущую реформу. Это дар прозорливости или знание? — Макарий беззлобно смотрит в мою сторону.

— Ни то, ни другое, владыко. Лишь внимательный взгляд на то, что у всех перед глазами. Монеты стёрты, народ ропщет, казна пуста. Логика подсказывает, что так продолжаться не может. Я лишь сложил числа. — Мне порядком надоело пересказывать эту историю.

— «Сложил числа». Хорошо сказано. Многие же видят лишь цифры по отдельности. А ты, боярыня, веришь в логику чисел? Или твоя вера — в силу рода и традиции? — Похоже, они периодически беседуют, и именно этим вызвана такая простецкая откровенность Макария.

— Род — это опора, — отвечает Татьяна, прохаживаясь вдоль полок. — Но и самый крепкий посох может сгнить изнутри, если не уметь с ним обращаться. Я верю в силу, которая меняет традицию, если той пора кануть в Лету.

— Мы не дикари, не начинаем с чистого листа. Но для нового здания нужны и новые камни. Где их брать, если не в своём же народе? — Митрополит смотрит прямо на меня.

— Знание — вот тот камень, который не ведает границ. Можно прочесть Аристотеля в Италии, а можно — в Москве. И истина от этого не изменится, — отвечаю ему в тон.

— Ты говоришь опасные вещи, чадо. Многие скажут, что у нас есть своя истина, и ей не нужны чужие камни. Гордыня — страшный грех, — Макарий не презирает, лишь любопытствует.

— Не гордыня, владыко. А ответственность. Если я знаю, как укрепить фундамент, чтобы здание не рухнуло на головы моих детей, разве не грех промолчать?

Кажется, каждый из нас теперь думает о своём. Но Макарий всё же решает высказаться:

— Вы оба ищете пути. И оба видите дальше многих. Да хранит вас Господь и да направит ваши умы на благо, а не на погибель души. — С этими словами Макарий встаёт и, поклонившись, удаляется.

Мы остаёмся одни в полумраке библиотеки, и я не перестаю удивляться, как многое можно узнать друг о друге за совсем короткий диалог. Я всё-таки показываю ей обещанный фолиант, и, к собственному удивлению, вместе с Татьяной он читается намного живее. Мы выходим в практически пустой зимний сад. Татьяна цитирует стихи Саади:

'Я лика другого с такой красотою и негой такой не видал,

Мне амбровых кос завиток никогда так сердце не волновал.

Твой стан блистает литым серебром, а сердце, кто знает — что в нём?

Но ябедник мускус дохнул мне в лицо и тайны твои рассказал'.

Я не могу оторвать от неё глаз, и чтобы не выглядеть совсем уж идиотом, отвлекаю её шутками. Настроение девушки меняется, и вот она уже, запрокинув голову, звонко хохочет. И её смех сегодня — самый обожаемый звук во всём мире.

И в этот момент нам навстречу движется знакомая, перекошенная злобой физиономия. Я инстинктивно задвигаю Татьяну за спину. Но Нагой, смерив нас презренным взглядом, проходит мимо. Мы переглядываемся и разражаемся хохотом. А после я провожаю девушку до дома.

Я то и дело отрываюсь от работы. Минула уже неделя, а я до сих пор словно чувствую повсюду запах её духов. Не сразу замечаю какую-то суету вокруг. Меня немедленно просят к князю. Я вхожу и вижу, как двое стражников держат Онфима, у которого наворачиваются слёзы.

— Я не брал! — повторяет мальчишка.

Я смотрю на хмурое лицо князя и на серебряную чашу, что тот вертит в руках.

— Онфим не вор… — начинаю я, но князь прерывает меня жестом.

— Довольно.

Мы кого-то ждём, и вскоре в палату входит Григорий Нагой, который по «счастливой случайности» обнаружил вора по следам. Нагой предлагает отправить мальчонку в монастырь на перевоспитание, якобы проявляя милость. Князь по-настоящему раздражён, а потому велит нам всем убраться. Я не успеваю никак защитить бедного Онфима. Отправляюсь к себе и не могу найти себе места. Вот же гад!

— Федя! Да что ж это творится? Мальчонку сгубили! Кто этот подлец? Говори, я его на части порву! Ты же должен знать, у кого здесь враги! — Никита яростно врывается ко мне.

— Не знаю я, Никита. Не знаю. Может, и правда мальчик что-то стянул… Зачем тебе это? Не впутывайся. — Отворачиваюсь к окну, чтобы он не смог разглядеть тревогу на моём лице. Никита не должен воевать с Нагим, я просто не имею права втягивать боярина в такие проблемы.

— Да ты что? Мы же друзья! Или нет? — Я молчу, и Оболенский, расценив это по-своему, растерянно уходит.

Я не сплю всю ночь, думая о мальчике. Вот какая судьба здесь ждёт тех, кто со мной связывается. Лица Емели и Прокопия никуда не пропали, и я так же вижу их. Наутро меня требует к себе князь.

— Подойди. Ближе.

Я подхожу к столу, и Телепнёв яростно швыряет стопку бумаг:

— Знакомо?

— Сметы на закупку сена и овса для государевых конюшен, светлейший князь. Я их составлял.

— Составлял⁈ Вражеский лазутчик не составил бы лучше! Смотри! — Князь в ярости бьёт кулаком по столу. — Здесь! И здесь! Цены завышены в полтора раза! А здесь — фиктивная поставка дров, оплаченная из казны! Нагой принёс расписки, накладные! Всё состряпано так чисто, будто ты не смерд, а дьяк приказной, двадцать лет ворующий!

— Князь Иван Фёдорович… — начинаю я, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Эти бумаги — ложь.

— Молчать! Я тебе верил! Я вознёс тебя из грязи, дал власть, поставил над боярскими сынами! А ты оказался самым обычным вором. Жадным и глупым. Ты думал, я не проверю? — Князь отворачивается и смотрит в окно. — Самое горькое не воровство. Воруют все. Горько — быть обманутым. Пока я готовил поход, ты обкрадывал ратников, которые завтра, может, жизнь за меня положат. — Он произносит это совсем тихо.

— Князь, ты дал мне власть, но не дал самой главной защиты — своего доверия, когда является враг с пачкой лживых бумаг. Я не прошу милости, но прошу один день времени, чтобы доказать, что правда — моя.

Князь поворачивается и вглядывается в мои глаза. Он может предать меня казни прямо сейчас.

— Сутки, Фёдор. Не явишься с доказательствами — плаха будет тебе милостью. Чтобы другим неповадно было обманывать Телепнёва-Оболенского. Вон!