Глава 3.6 · Предел
Олег замирает у своего монолита, и по напряжённой линии его спины я понимаю: он нашёл нечто большее, чем просто очередную брешь. Прогресс есть, но радости я не испытываю.
— Вот он, — с благоговением произносит гость, — Ключ, ядро её системы. Смотри, Фёдор.
Он отступает в сторону, и я вижу: на голограмме пульсирует не просто узел, а целая чёрная дыра, воронка, в которую сходятся все нити, которые мы прежде наблюдали лишь по отдельности. От воронки расходятся трещины, как от удара по стеклу, и они ведут ко всем знакомым нам точкам: к Новгороду, к Соловкам, к десяткам других, меньших трагедий.
— Углич. Пятнадцатое мая 1591 года. Гибель царевича Дмитрия, — Олег обводит рукой эту паутину смерти. — Не просто смерть ребёнка, а целое обрушение краеугольного камня. Пресечение династии, за которой последует кровавая мясорубка Смуты, ослабление государства, слом национального духа. Винона выстроила свой идеальный мир на этом фундаменте из костей и крови.
Если мы выдернем этот камень, вся её конструкция рухнет как карточный домик. Родится иная ветвь, та, в которой не останется ни щели для стерильного, мёртвого мира.
Я молча смотрю на пульсирующую чёрную точку. Во мне теперь нет ни энтузиазма, ни страха. Лишь тяжёлое, свинцовое безразличие, накопленное за все наши провалы. Я до сих пор помню эту горечь за малолетнего Ивана, но теперь я вижу свои воспоминания словно через мутное стекло.
— Почему эта точка всё ещё уязвима? — сипло спрашиваю я. — Если она так важна.
— Потому что сама смерть Дмитрия — чудовищная аномалия, — отвечает Олег. — Версии, подозрения, тень Бориса Годунова. Здесь изначально внесён хаос, который она впоследствии обернула в свою пользу. Но изначальный диссонанс остался, и мы используем его. Задача несложная.
Он вызывает схему княжеского двора, и она парит в воздухе, такая же хрупкая и обречённая, как её прототип.
— Ты проникнешь внутрь под видом странника-травника. У царевича эпилепсия — падучая.
В тот роковой день он играл с заточенным ножиком «в тычку». Ты должен быть рядом, и во время припадка он упадёт на лезвие. Тебе нужно одно — оттолкнуть его руку, убрать нож. Сделать это под каким-либо предлогом, будто нечаянно. Любым способом, но с минимальным вмешательством. Тебя не должны запомнить.
Он смотрит на меня своим тупым взглядом, взглядом полного безразличия ко всему. Он жаждет вернуть себе жизнь и не поскупится на жертвы. Они ему без надобности. Пока.
— Это наша последняя ставка, Фёдор. Всё или ничего.
Прыжок в Углич на удивление мягкий, почти безболезненный. Или я привыкаю, или материя времени здесь отличается. Мы материализуемся на окраине города, на высоком, поросшем травой берегу Волги. День ясный, по-настоящему летний, почти идиллический. Солнце ласково греет спину, с реки тянет свежестью и запахом чёрных водорослей. Откуда-то доносится запах дыма из печных труб и свежескошенной травы.
Этот простой, мирный букет ароматов бьёт в голову, опьяняет, разрезает душу больнее, чем вонь горящего Новгорода или затхлость монастырских келий. Здесь жизнь особенно яркая, и мы — инородное тело, которое или спасёт её, или погубит. Я уже и сам не знаю.
Проникнуть на территорию княжеского двора оказывается на удивление несложно. Охрана небрежная, почти условная, царит атмосфера провинциальной, слегка сонной расслабленности. Я делаю вид, что собираю в пучок какие-то подобранные у стены терема стебли, краем глаза отмечая группу играющих детей. Я всё ещё трепещу, когда вижу исторических личностей воочию. Но тот первый восторг давно приправлен ядом чужой боли.
И вот я их замечаю. Несколько мальчишек, их звонкие голоса разносятся по двору, словно грай встревоженных птиц. Один из них — чуть в стороне, белокурый, худощавый, с не по-детски большими и, как мне кажется, чуть испуганными глазами. Царевич. В его тонких, бледных пальцах небольшой, но отточенный до блеска ножик.
Ребята азартно чертят что-то на утоптанной земле, их время от времени прорывает взрыв смеха. Я делаю шаг вперёд, мой желудок сжимается в комок. Сейчас. Сейчас я должен спасти жизнь первенцу Ивана Грозного.
Сначала лицо Дмитрия просто бледнеет, потом его детские черты искажает гримаса, не похожая ни на что человеческое — мучительная, животная. Его глаза закатываются, оставив лишь белые, остекленевшие яблоки. Из сведённого судорогой горла вырывается не крик, а хриплый, захлёбывающийся стон. Всё его худое тело трясётся в конвульсиях, выгибаясь неестественной дугой, и он, как подкошенный, начинает падать вперёд прямо на тот самый нож, что зажат в его руке.
Время замедляется, растягиваясь, как смола. Я вижу каждую деталь с пугающей, неестественной чёткостью: солнечный луч, играющий на зловещем лезвии, испуганно перекошенные лица других мальчишек, кружащую в вышине чёрную, как пророчество, ворону. Я вижу пылинки, танцующие в столбе света, шелест травы под подошвами ботинок Дмитрия.
Но сквозь эту картину на меня внезапно обрушивается громада чужих ощущений, чужих агоний, которые я впитал в себя за все эти бесконечные прыжки: ледяная вода, смыкающаяся над головой Феодорита; всепоглощающий ужас новгородцев, видящих чёрные, как сама смерть, кафтаны опричников; выжженная, безразличная усталость Карины в её дымном бункере; и собственное, глухое, клокочущее отчаяние Олега, который столетиями не видел простого синего неба.
Всё это врывается в меня одновременно, единым ливнем из больно режущих крошечных осколков чужих чувств. Оно разрывает изнутри все перегородки, все защитные барьеры, что я успел возвести за этот сложный путь. Дыхание перехватывает, горло сжимается в тисках, не пропуская воздух. Земля уходит из-под ног, и я словно со стороны слышу собственный, хриплый, отчаянный стон. Меня трясёт так, что я едва удерживаюсь на ногах, меня вырывает на подол собственной одежды. Это не просто паника, это тотальный крах. Реквием моей нервной системы.
Полное и окончательное уничтожение того, что недавно считалось мной.
— А-А-А-А, — реву я, захлёбываясь собственными слезами и рвотой, падая на колени. Мир плывёт, отпечатываясь в сознании рваными красочными мазками. — Олег! Оставь меня! ОСТАВЬ! Отведи меня домой! Я СХОЖУ С УМА, ПОНИМАЕШЬ⁈
Я зажмуриваюсь, пытаясь вырваться из этого кошмара, и вижу теперь не Углич, а лицо Виноны. Не искажённое расчётливой яростью хранителя, а то, самое первое — с бездонными, печальными глазами, полными тихой тоски. И этот святой образ не приносит успокоения, он становится последней каплей, добивающей меня. Она должна была любить меня, должна была быть собой, но ту, кем она оказалась, я не прощу и не приму.
Я чувствую, как Олег хватает меня за плечо. Его прикосновение уже не стальная хватка солдата, тащащего своё оружие, а сочувственное, человеческое. Я поднимаю на него взгляд, залитый слезами, слюной и отчаянием.
Олег смотрит на меня. Не на точку бифуркации, не на гибнущего царевича, чья судьба решается в считанных шагах от нас. А на меня. Я вижу собственное отражение в его глазах, а на лице — жалость. Искреннюю жалость к себе, ко мне, к миру.
Он видит, что я сломлен. И он сочувствует, но ещё он смиряется с гибелью своего мира. Именно в эту секунду Олег опускает меч. Гость молча кивает, его могучая челюсть сжата так, что я слышу хруст зубов.
— Хорошо, — тихо, почти шёпотом, произносит он. — Всё. Возвращаю тебя домой.
Царевич пал, и мир Углича с его предсмертными криками, солнечным светом и запахом свежей травы бесследно растворяется в оглушительной, умиротворяющей тишине и мраке.