Глава 4 · Тварь дрожащая или право имею
Сон окончательно отступает, и я решаюсь выйти к заговорщикам. Дверь тягуче скрипит, выдавая моё присутствие. Емеля, Прокопий и ещё двое холопов, что стоят поодаль, разом оборачиваются на звук. Замечаю, как Емеля сжимает в кулаке увесистый булыжник.
— Ты чего тут, Федька-юродный? Подслушивать вздумал? — его голос низок и опасен.
— Слыхал про Лукина… Боитесь, он про вашу затею с гумном проведает? — выдавливаю я, стараясь не выдать страх перед этими дикарями с натренированными на убийство кулаками.
— Какое гумно? Мы про… — начинает было Прокопий.
— Молчи! — резко обрывает его Емеля. — Он не в своём уме, бает, кто в лес, кто по дрова.
— А я думал, вы, как вольные казаки, на Хопёр собрались, — вставляю я, понимая, что Степан Разин тут ещё и на горизонте не появится, но надеясь на их невежество. — Земли там вольные, казаки беглых в обиду не дают. А тут вас по лесам с псинами искать будут, а там — степь, конь да сабля.
Вижу, как в их узколобых, но хитрых головах зашевелилась дума о настоящей воле. А в моей голове тем временем выстраивается план — тёмный, циничный, но единственно верный. Как я понял, эти болваны собрались поджечь гумно с хлебом. Мелкая, бессмысленная диверсия, за которую их вздернут на дыбе или попросту казнят. Их план стопроцентное самоубийство. Мой план поможет выжить хотя бы мне. Я сыт холопьей жизнью по горло.
«Что ценит Лукин? — размышляю я, глядя на их тупые, одухотворенные злобой лица. — Власть и имущество. Значит, мне нужно не поджечь его добро, а „спасти“. Ценой жизни этих идиотов, они и так обречены. А я не должен упустить единственный шанс на выход».
«Тварь я дрожащая или право имею?» — истерично проносится в голове отрывок из школьного романа. Хрюкнув от нервного смешка, я зажимаю ладонью рот. Хотя едва ли кого удивило бы, что Федька-дурачок давится от смеха без какой-то на то причины.
— Давайте обождём, пока Лукин в отъезд не соберётся, — предлагаю я, стараясь вложить в голос подобострастие, — чтобы следы замести…
— Ты не с нами, юродивый! — Емеля грубо толкает меня в плечо. — И держи язык за зубами, а не то… — Он демонстративно сжимает тот самый булыжник. Но в его глазах я успеваю прочесть проблеск здравомыслия — моё предложение он принял к сведению.
Утром жизнь возвращается в своё привычное, убогое русло. Просыпаюсь, словно скот в загаженной соломе, и под залихватский мат тиуна отправляюсь пахать. Руки работают сами собой, а голова тем временем занята настоящей работой. Так проходит несколько дней, пока Лукин не собирается в гости к соседу-вотчиннику.
Ночью я не сплю, зная, что сегодня всё решится. Наконец вижу, как Емеля с сообщниками поднимаются, стараясь не шелохнуться. Выждав, выползаю следом и, убедившись в тишине, пулей лечу к избе тиуна. Стучу дрожащей рукой, пока дверь не отворяется, предваряя поток обещаний отправить меня на тот свет.
— Пан, — начинаю я, запинаясь, — повинную голову меч не сечёт… Слышал я, холопы зло умышляют. Гумно с хлебом поджечь хотят, покуда вы отдыхаете. Не ради себя пришёл… Боюсь, огонь на усадьбу перебросится, боярину урон будет.
— Чего раньше молчал, уродец? — тиун говорит тихо, а значит, испуган сильнее, чем зол.
— Боялся… Отродья те порешить грозились! — лгу я, глядя ему в ботинки. — Но верность барину — это единственное, что имею.
Всё происходит на удивление стремительно. Тиун с парой дюжих дворовых ловят заговорщиков с поличным. До возвращения Лукина их запирают в холодном амбаре. Я возвращаюсь в курную избу. Ещё четыре соломенных места опустели. Ложусь на своё, растирая по щекам нескончаемые слёзы. «Люди… — думаю я. — Такие же несчастные, как и я. И я их предал». Чувство неправильности происходящего точит изнутри, грызёт, словно крыса. Лукин по возвращении собирает всех на дворе, и я знаю — для чего. Не могу унять дрожь, пряча мокрые ладони в складках своей холщовой рубахи.
— Сии окаянные дерзнули посягнуть на моё добро! — гремит боярин. — Ныне вы все узрите, какая кара ждёт бунтовщиков!
Замечаю за спиной тиуна мрачную фигуру в чёрном — палача. Холопы что-то безропотно бормочут, кто-то кричит в ярости, но всех их ждёт топор. Я вздрагиваю от каждого глухого удара, повторяя про себя, как заклинание: «Они были обречены… они были обречены…»
Когда всё кончается, на ватных ногах пытаюсь улизнуть, но на плечо мне ложится рука тиуна.
— Федька, барин тебя кличет. Не мешкай.
На непослушных ногах я бреду в горницу. Боярин сидит за столом, поднимает на меня испытующий взгляд.
— Сказывали, ты дурачок. А ты, выходит, с понятием. Верный. Такие мне и надобны.
Я молчу, уставившись в щели между половиц, сжав кулаки так, что ногти впиваются в ладони.
— Холоп-доносчик — что пёс цепной, — боярин встаёт и медленно прохаживается по горнице. — Полезный, но подлый… А всё ж таки полезный. С сего дня будешь не на пашне. Определяю тебя при конюшню. Дерьмо убирать, сено носить. Место спокойное, и харчиться будешь с конюхами. Ступай.
Я выхожу, и до меня доходит: всё получилось. Жизнь при конюшне — не чета прежней. Но радоваться почему-то не хочется. В ушах до сих пор стоит тот самый глухой звук топора.