Глава 15
В ответ на вопрос Зои моя мысль ушла к собственным полкам. Товара на них хватало, но он был именно товаром: хорошие, исправные, понятные вещи, у каждой нашёлся бы свой покупатель и своя цена. Глаза от таких не загораются.
— Мне нужно подумать.
— Думайте. — Она снова взялась за перо и склонилась над книгой, давая понять, что аудиенция окончена. Уже над страницей добавила, не поднимая головы: — Только не год. Старик не вечен, а наследники у таких собирателей обычно первым делом зовут старьёвщика.
* * *
Картотеку я собирал с самого открытия библиотеки, скорее для души.
Идея была простая. В лекциях и справочниках то и дело попадались упоминания задуманных артефактов, расчерченных, но так и не построенных: где мастер умер, где заказчик разорился, где схема оказалась дороже пользы.
Поначалу я просто загибал уголки и ставил карандашные птички на полях, пока Лавка не выразилась в том смысле, что за птички на полях её книг в приличных домах бьют канделябром. Тогда я завёл под выписки ящик с карточками, разлинованными по моему образцу: название, автор, год, суть, причина, по которой вещь не родилась, ссылка на том и страницу.
Зачем, я и сам толком не знал. Видимо, за шестьдесят лет привычка подбирать брошенные кем-то механизмы въелась глубже, чем я думал.
Теперь ящик встал на библиотечный стол, под тёплую лампу, и я перебирал карточки уже с прицелом. Картон шуршал под пальцами, на некоторых карточках чернила были свежие, недельной давности, на первых уже даже начали потихоньку выцветать.
— Маяк обратной тяги… нет, его без полигона не соберёшь, а полигона у меня нет. Весы для проклятий. Любопытно, но тут половина расчётов утрачена, восстанавливать год. Самопишущий камертон… мелко. А вот это?
[Интересно.]
Я вытащил карточку, перечитал и положил перед собой, отдельно от ящика. Манотопка. Печь-преобразователь: закладываешь органику, хоть дрова, хоть солому, хоть огрызки от яблок, топка сжигает её и отдаёт вместо тепла ману.
Тонкий, жидкий поток, который не окупал ни топлива, ни труда, отчего вещь так и осталась на бумаге: автор схемы честно дописал внизу выкладку убыточности, подвёл черту и бросил затею. Выкладку я проверил тут же, на полях, и пришёл к тому же итогу: поленница сжигала энергии больше, чем производила, и никакой доработкой это не лечилось.
Но схема была полная, до последнего контура, с допусками и спецификацией материалов. И сама мысль: печка, которая топится пищевыми отходами и выдаёт ману, звучала достаточно оригинально.
[Если твоему собирателю нужны курьёзы, лучше не придумать. Вещь, которой никогда не существовало. Будет единственная в мире.]
— И при этом честно работающая. — Я постучал пальцем по карточке. — Бесполезная, но настоящая. Для коллекции самое то.
Чертёж я перерисовал начисто, в трёх проекциях, с выноской жаровой решётки крупным планом, и через день положил его на прилавок «Грозовой силы».
Зоя вытерла руки ветошью, склонилась над листом и довольно долго молчала, водя пальцем по контурам, не касаясь бумаги. Палец прошёл топку, поднялся по отводному жёлобу, вернулся к решётке и остановился.
— Это что же. Топка?
— Манотопка. Сжигает органику, отдаёт ману. — Я разгладил лист ладонью. — Схема в своё время не пошла: невыгодна. Построена не была ни разу. Я соберу первую.
— Первую и последнюю. — Зоя выпрямилась, и в глазах у неё стояло то самое выражение, которое я надеялся увидеть у собирателя: смесь насмешки и зависти, и зависти, пожалуй, было побольше. — Самая бессмысленная вещь, какую я видела за прилавком. — Она побарабанила пальцами по краю листа. — Он за неё удавится.
— Узнаете наверняка?
— Узнаю. — Чертёж она свернула бережно, в трубку, и перевязала шнурком из ящика под кассой. — Сама отвезу, такое в чужие руки давать жалко.
Через два дня, утром, мальчишка-посыльный позвонил в дверь Лавки, сунул мне в руки сложенный вчетверо листок, шмыгнул носом и убежал, не дожидаясь ни ответа, ни монетки. В листке стоял косой решительный почерк, три слова и подпись: «Согласен. Несите. З.»
Правда, для изготовления мне нужен был особый инструмент, какого не было в моем арсенале и за которым пришлось ехать к Пироговым.
В манотопке вся соль сидела в жаровой решётке, контур на которую следовало сводить прямо по раскалённой заготовке, и без держателя с кварцевыми губками было не обойтись. У меня такого не водилось, заменить было нечем: обычный зажим по горячему ведёт, а руками контур на жару не удержишь, будь у тебя хоть три руки.
В магазине у братьев было тихо и тепло, пахло деревом и чем-то медным. За прилавком, на стене, тикали часы, которых не было в прошлый раз и которые я машинально оценил на слух: чуть спешат, в неделю на минуту. Роман, завидев меня, вышел из-за прилавка навстречу.
— Пётр Алексеевич. Рад, рад. — Рукопожатие у него было двойное, второй ладонью сверху, как у доктора. — Олег! Глянь, кто приехал.
Олег высунулся из мастерской, в фартуке, с недопаянной коробочкой в руке, кивнул мне как своему и тут же ткнул коробочкой в сторону брата:
— Очень кстати. Пётр Алексеевич, вот пусть он вам расскажет, как мы уже почти месяц ждём кварц из столицы. Месяц! Раньше возили за две недели.
— Потому что раньше возили через Белоречье, а теперь напрямик, по новому тракту, — со вздохом отозвался Роман, которого возмущения брата, похоже, успели утомить, возвращаясь за прилавок. И насчет месяца ты преувеличиваешь. Прошло всего двадцать дней с заказа.
— Все равно дольше! А все потому что на новом тракте каждая станция норовит подержать груз у себя. В Белоречье перегрузка одна, на пароме, и та с песней. А тут шесть станций, и на каждой груз отлёживается, как барин после обеда.
— Зато страховка дешевле. На треть.
— Страховка! — Олег воздел коробочку к потолку, как вещественное доказательство. — Ты ещё скажи, накладные красивее. Страховка дешевле, потому что по новому тракту возят то, что не жалко. Кварц по нему возить, это как яйца в мешке.
— Яйца в мешке у тебя выходят, когда ты слишком долго у печи стоишь. — Роман, раздражаясь еще больше, резко раскрыл конторскую книгу и провёл пальцем по столбцу. — Вот, изволь. Прошлый год, Белоречье: три недели, паром стоял по ледоходу. И страховку нам тогда так и не выплатили, заметь.
— Ледоход раз в год. А станции на новом тракте круглый год.
— Напиши жалобу.
— И напишу! — Олег сказал это с такой угрозой, что стало ясно: жалоба пишется в этом доме третью неделю и будет писаться ещё год. Он повернулся ко мне за подкреплением: — Пётр Алексеевич, вот вы человек дела: что важнее, чтоб дешевле или чтоб вовремя?
— Смотря кому, — сказал я. — Вам, который ждёт кварц, вовремя. Ему, который платит за провоз, дешевле.
— Во-от, — с глубоким удовлетворением протянули оба брата одновременно и одинаково, каждый в свою пользу, переглянулись и сами же первыми рассмеялись.
— За чем приехали? — Роман отодвинул спор в сторону, как отодвигают со стола готовую работу.
— Держатель с кварцевыми губками нужен. Под горячее сведение, — ответил я.
Держатель у них нашёлся, и не один: Роман выложил передо мной на сукно целых три, от простого до щегольского, с зажимным винтом из ориалха. Простой я отложил сразу, у него губки ходили с небольшим заеданием на середине хода из-за конструкции. Щегольской подержал, взвесил и тоже отложил: за винт из ориалха просили как за пол-инструмента, а винту в этой работе цена была та же, что латунному.
Средний лёг в руку отлично. Я повертел его к свету, проверил ход губок на полное раскрытие. Ход был мягкий, без люфта, кварц чистый.
— Под какую горячую работу берёте? — Олег, забыв про кварц из столицы, смотрел, как я щёлкаю зажимом.
— Решётку, — кратко пояснил я.
— И не спросишь ведь, какую. Всё равно не скажет. — Он покачал головой с притворной скорбью. — Знаете, Пётр Алексеевич, у нас покупатели делятся на два сорта: одни час рассказывают, что мастерят, и ничего не покупают. А есть как вы: вы покупаете и молчите. И я ещё не решил, что хуже.
— Хуже третий сорт, — сказал Роман, выписывая мне счёт. — Который час рассказывает и потом просит в долг.
— Это не сорт. Это кара небесная.
Пока я отсчитывал деньги, Олег сам, не дожидаясь брата, завернул держатель в вощёную бумагу, перевязал бечёвкой и пристроил сверху узелок петлёй, чтобы нести на пальце. Делал он это с той же воркотнёй, с какой спорил о тракте, и с той же основательностью, с какой паял свою коробочку.
— Кварц у губок берегите от перепада, — сказал он, вручая свёрток. — С жара в воду не суйте, лопнет. Остудите на воздухе сначала.
— Он знает, — сказал Роман.
— Знает. А я всё равно скажу. Потому что так правильно.
Я рассчитался, пожал обе руки, простился и вышел на мороз с покупкой на пальце.
* * *
Манотопку я собирал в мастерской три вечера.
Корпус выгнул из листовой меди, по шаблонам, снятым с чертежа в натуральную величину: швы прокатал на оправке, пропаял и прошёл шабером, чтобы ни один не царапал ладонь. Под топочную камеру выложил каменное ложе, посадив каждый камень на состав, который не боится жара.
Жаровую решётку отливал в горне, под снопы искр от поддува, и сводил по ней контур горячей, по малиновой ещё заготовке, держателем с кварцевыми губками: они держали мёртво, рука шла спокойно, и линии легли с первого прохода, все до единой. Я дал решётке остыть на воздухе, проверил контур камертоном, которым я наконец-то научился четко различать хотя бы наличие и отсутствие дефектов, и только после этого позволил себе разогнуть спину.
Преобразующий узел, сердце всей затеи, занял один вечер целиком: семнадцать контуров на пластине с ладонь, один в другом, со сходом в общую точку. Я гравировал их под лампой, сверяясь с выкладками с карточки после каждого третьего штриха, и к концу вечера у меня ныли пальцы и рябило в глазах, зато все семнадцать звенели под камертоном в один тон.
К исходу третьего вечера печка стояла на верстаке, начищенная, на четырёх литых лапах, с дверцей на кованой петле, и всем своим видом просилась в купеческую гостиную. Я заложил в камеру горсть щепы и поднёс огня.
Щепа занялась, я закрыл дверцу. Через минуту в подключенный накопитель поползла мана: жидкий, ленивый ручеёк, который я ощущал кожей как слабое тёплое щекотание. Когда щепа дотлела и в камере осталась щепоть седого пепла, в накопителе набралось где-то половина от той маны, что ушла из встроенного в топку накопителя на поддержание преобразования.
— Великолепно, — сказал я печке. — Промышленность может спать спокойно.
[Я немного посчитала: КПД станет удовлетворительным, если сделать всю конструкцию больше в тридцать раз.]
— В тридцать? — я прикинул в уме. — Это значит высота будет не сорок сантиметров, а где-то метр тридцать? Ну в целом не так страшно кстати.
[Нет, не вес в тридцать раз больше, а линейный размер. То есть не сорок сантиметров, а двенадцать метров.]
Я присвистнул. С учетом того, сколько денег я потратил на изготовление обычной топки, создание чего-то в… двадцать семь тысяч раз большего должно было окупиться производимой маной лет через… не знаю, восемьсот?
[Зато она единственная в мире, милый. И сделана на совесть. По-моему, прекрасная судьба для чертежа, которому было суждено истлеть на полке.]
— Тут я с тобой соглашусь. — Я обтёр корпус ветошью, дал остыть и стал подбирать ящик под упаковку. Ящик нашёлся из-под лампового стекла, по росту, и я поставил печь в него, переложив стружкой со всех шести сторон. — Завтра отнесу, пока сам не привязался.
* * *
Зоя обошла манотопку кругом, дважды, открыла дверцу, закрыла, заглянула в отводной жёлоб, провела пальцем по шву и зачем-то постучала ногтем по медному боку.
— Звенит, — констатировала она таким тоном, будто это решало дело. — Топили?
— Один раз, для проверки. Работает, — ответил я.
— Лучше бы не работала, было бы ещё бессмысленнее. — Зоя отступила на шаг, оглядела печку целиком, от лап до жёлоба, и что-то в её лице помягчело. — Ну что. Оставляйте. Дня через два-три приходите за своим старьём, раньше он из дому не выберется: он и за хлебом-то выходит раз в неделю.
За накопителем я пришёл на третий день. Он уже стоял на прилавке. Цилиндр в локоть высотой, тёмная бронза с латунными обручами, по верхней крышке гравировка вязью, заводское клеймо с короной, смотровое окошко в гранёном стекле, и за стеклом, в глубине, угадывался тот самый сизый отлив. Такие вещи делали, когда мастеру было не всё равно, как его работа будет выглядеть через сто лет. И через сто лет она выглядела лучше половины моего товара.
— Забирайте, забирайте. — Зоя наблюдала за мной из-за прилавка с откровенным весельем. — Он, к слову, вашу печь принял не глядя. Я ему в прошлый раз чертёж развернула, он два часа над ним просидел, про меня забыл вовсе. Потом спросил только, правда ли, что построена не была. Я говорю: правда, первая и единственная. Тут он и пропал. — Она побарабанила пальцами по прилавку, а потом вдруг: — Скажете, зачем вам маногарь?
— Честно? — Я взял накопитель на руки.
— Честно, конечно.
— Секрет.
— Вот так всегда. — Зоя вздохнула и махнула рукой, отпуская. — Самое интересное в этом городе происходит молча.
* * *
Дома, на верстаке, под яркой лампой, накопитель было по-настоящему жалко разбирать.
Сначала сошли латунные обручи, один за другим, с лёгким усилием и без единой задиры. Потом крышка с гравировкой, сидевшая на резьбе такой чистоты, что её хотелось показывать ученикам.
Дальше я пошёл вглубь, слой за слоем. Внутри он был так же хорош, как снаружи: жилы уложены виток к витку, каждая пайка зачищена и заполирована, изоляционный камень подогнан без щёлки, и на внутренней стороне корпуса, там, где её никто и никогда не должен был увидеть, стояло то же клеймо с короной, выбитое так же тщательно, как на крышке.
Мастер, собиравший его, давно лежал в земле, а пайки держали, как в день сборки. Разбирать такую работу ради щепотки накипи было всё равно что пускать хронометр на запчасти для часов, и я делал это медленно, аккуратнее, чем требовалось, складывая детали на сукно в том порядке, в каком снимал, собираясь обязательно собрать всё обратно после того как изыму маногарь и найду замену той части, на которой она наросла.
Сердечник сидел в самом центре, в каменном стакане. Я вынул его на свет. Столбик тёмного металла в палец толщиной, и весь он, от основания до макушки, оброс плотным серовато-синим налётом: тяжёлым, холодно поблёскивающим, лежащим на металле плотно, как эмаль. Сто лет тихой работы, осевшие на металле слоем в спичку.
Маногарь снималась узким резцом, листками, с сухим хрустом, и листки я складывал в фарфоровую плошку, пересчитывая, как купюры. К ночи плошка была полна. А голый сердечник, изъеденный коррозией от самой маногари и теперь, без ее же защиты, бесполезный, неожиданно тусклый без своей сизой шубы, лежал на сукне среди прочих деталей.
* * *
Пластину я отлил тоже дома, в мастерской. Но чуть позже. Листки маногари сплавлялись неохотно, при злом белом жаре, от которого пришлось дважды менять тигель, но сплавились, и отливка по снятым размерам вышла с первого раза, гладкая, с тем же холодным сизым отливом.
Под мостом осталась подгонка. Там я работал при двух фонарях, в перчатках с обрезанными пальцами: обтачивал кромку надфилем, примерял, снимал и примерял снова, пока пластина не вошла в посадочное ложе без перекоса, всей плоскостью. Потом перебранные дома узлы встали на свои места, каждый в своё гнездо, и я затянул последний скрытый крепёж.
Камертон к первому узлу. Ровная мерная дрожь. Ко второму. Дрожь. К третьему, к тому, что четыре дня молчал, как камень.
Дрожь. Чистая, в общий тон.
С камертоном я обошёл всю машину, узел за узлом, не пропустив ни одного, и она отзывалась теперь вся, целиком, единым согласным гулом, который я чувствовал уже не только ладонью: подошвами, грудью, и воздух в нише потеплел.
Оставалось гнездо.
Я снял перстень с пальца, подержал его в горсти, давая серебру согреться. Нить привязки на краю восприятия держалась ровно, как и все эти дни. Потом я наклонился и вставил перстень в гранёное гнездо.
Машина приняла его с мягким толчком, который я ощутил подошвами. По жилам, от основания к верхней плите, пошла волна, гул поднялся на тон.
Глубокое зелёное свечение легло на стены ниши, на старую кладку, на мои инструменты, и в этом свете я увидел собственные руки зеленоватыми, как у утопленника, о чём подумал с совершенно неуместным весельем.
А нить на краю восприятия раскрылась в нечто совершенно новое.