Хозяин Волшебной Лавки. Том 4 · Глава 16

Глава 16

Это было похоже на то, как если бы весь год я слушал нить привязки через стену, а теперь эту стену убрали.

Перстень теперь не просто был. Он отзывался. Я чувствовал ход маны в нём, как чувствуют пульс под пальцами. Это было совершенное новое ощущение, и к нему еще предстояло привыкнуть.

[Милый. Дай мне минуту. Я смотрю через тебя.]

Шевелиться я не стал. Изумруд горел спокойно, машина гудела на своей новой ноте.

[Вот теперь всё сходится. Это действительно твой артефакт наследия, милый. Перстень, а не часы. Он привязан к тебе и настроен на тебя, я чувствую это так же ясно, как нашу с тобой связь. А часы… часы тоже предмет наследия, но они не для тебя. Для кого-то другого.]

— Для кого?

[Не знаю.]

— Ну, попытаться стоило.

Хотя жаль, что Лавка не может знать всего. Было бы в разы проще.

Перстень я вынул из гнезда. Изумруд пригас до прежнего тёмного спокойствия, гул машины осел на старую ноту, но нить осталась раскрытой: то новое, что пришло, никуда не делось.

Машина выполнила свою задачу и активировала перстень, который я привязал к себе (до этого он был простым украшением), чтобы он дал кое-что мне. Больше она была не нужна.

— Что он умеет?

[Точность. Он не даёт силы и не копит ману. Он делает тоньше то, что у тебя уже есть: восприятие и контроль. Сейчас, у тебя на первом ранге, прибавка скромная. Но он растёт вместе с владельцем, и чем выше ты поднимешься, тем больше он даст. И ещё: он связан с тобой лично, поэтому отдача у него выше, чем у браслета, тем более что браслет без камня. А перстень теперь твой, и только твой.]

Проверить было на чем. В саквояже у меня лежал латунный амулет, который я брал под мост эталоном для камертона. Я достал его, надел перстень на палец, положил амулет на ладонь и посмотрел. Просто посмотрел, без монокля, без приборов, как смотрел на такие вещи весь этот год, видя при этом в лучшем случае мутную дымку ауры.

Теперь же сквозь дымку проступил рисунок. Слабо, как водяной знак на просвет: четыре контура, питающая жила, узел в центре. Я провёл над амулетом пальцами, медленно, от края к краю, и рисунок отозвался под кожей, отчётливее, чем когда-либо: контуры тёплыми нитями, узел плотным зерном.

До монокля в стенах Лавки этому было как до луны. Но ещё час назад, чтобы увидеть в амулете хотя бы это без помощи Лавки, мне понадобились бы камертон, манощуп или прочие инструменты. А теперь я видел все своими глазами.

И больше в этом тайнике под мостом мне было делать нечего. Машину, к сожалению, забрать с собой было невозможно, так что я ее закрыл, плиты поставил на место, перед уходом провёл ладонью по верхней плите, по холодному, насквозь продуманному металлу, который сто лет ждал под мостом одного-единственного камня, и вышел, затворив за собой кладку.

* * *

Проснулся я затемно и, не дожидаясь завтрака, спустился в мастерскую. За окнами стояла глухая зимняя темень, и лампу над верстаком я зажёг, пожалуй, первым во всём квартале.

Печь с вечера остыла, дыхание висело в воздухе паром, и первым делом я растопил её заново: работа предстояла на весь день, и пальцам в этой работе полагалось быть тёплыми.

Пока разгорались дрова, я поставил на край печи кофейник, разложил по верстаку инструмент и протёр стёкла лампы. Всё это можно было сделать и позже, но мне хотелось, чтобы к началу всё в мастерской стояло на своих местах. День предстоял такой, какие в жизни мастера наперечёт.

Кот ждал меня под холстиной, там, где я оставил его накануне. Я стянул ткань и позволил себе минуту просто постоять.

Он был почти готов. Корпус собран начисто, открытой оставалась одна спинная панель, под последние контуры. Ориалх отливал в свете лампы благородной тёмной зеленью, глубокой у крупных пластин и посветлее на тонких, и поверх этой зелени лежала шерсть.

С шерстью я провозился, может быть, не дольше всего, но это было самым муторным. Отливал её на горне тонкими металлическими пёрышками, по одному, и счёта им не вёл, чтобы не пугаться.

Потом сажал ряд к ряду, от загривка вниз и назад, подгоняя каждое к соседним, и корпус из голой машины понемногу становился гладким зверем. Свет на нём уже не лежал единым бликом, а дробился, тёк и переливался при каждом движении лампы, как на настоящем мехе. Если провести ладонью от головы к хвосту, рука шла гладко, а против шерсти пёрышки приподнимались и отблёскивали светлой изнанкой.

Я прошёлся пальцами по посадке пёрышек от загривка до самого кончика хвоста, проверяя каждое, и перепосадил два у левой лопатки, легших с зазором: на просвет зазор был волосяной, но рука его слышала. На боках и на бёдрах посадка держалась ровно, у горла, где пёрышки шли самые мелкие, я подтянул крепёж в двух местах, скорее для совести, чем по нужде.

Подправил постав ушей, у правого чуть подобрал наклон. Уши я делал поворотными, на скрытом шарнире, и теперь они вставали и складывались послушно, с едва слышным шёлковым ходом. Я погонял оба от крайнего до крайнего положения, послушал ход: ровный, без единой запинки.

Дольше всего я простоял над мордой. Переносица, надбровья, разлёт усов из калёной проволоки, посадка глаз из дымчатого камня: тут счёт шёл на полволоска, и они решали, будет это живой зверь или истукан.

Усы я выровнял по разлёту, один, левый нижний, переставил на полделения вниз. В дымчатом камне глаз при наклоне лампы зажигалась и гасла искра, и от этой искры взгляд кота делался осмысленным. Провёл большим пальцем по темени, где когда-то была вмятина, но теперь под пальцем на нее не было и намека. Морда вышла спокойная и чуть надменная, как я и хотел.

Я отступил на шаг и обошёл верстак кругом. Потом ещё раз, медленнее. Хорош. Чего уж там, за такую ручную работу мне не было бы стыдно ни в одной из моих двух жизней.

После полудня я взялся за главное.

Монокль сел в глаз привычно. Контуры кошачьей подвижности я видел в нём давно и насквозь: вся будущая сеть лежала поверх механики, как разметка на заготовке, от подушечек лап до кончика хвоста, с узлами на каждом суставе.

Первую нить я повёл с передней левой лапы, с самого капризного канала. Изумруд в перстне, который я быстро приспособил под более тонкий контроль маны в инструментах, отозвался ровным теплом, в такт импульсам, и мана пошла с руки такой тонкой, какой я её ещё совсем недавно даже не представлял.

Нить легла в канал волосок к волоску. Я довёл её до узла на запястном суставе, выдержал и замкнул. В глубине корпуса щёлкнуло пружинное сухожилие, под пластинами коротко, в одну дрожь, отозвался трос, и лапа сама собой подобралась на верстаке, мягко, по-кошачьи.

Я перевёл дух и повёл вторую.

Дальше мое дыхание само выстроилось под длинные протяжки: вдох на подводе нити, медленный выдох, пока она идёт по каналу, короткая пауза на узле.

Пахло маслом и тёплым металлом, лампа потрескивала, кофе в кофейнике остыл нетронутым, и за этим потрескиванием я не заметил, как за окнами стемнело снова. Контур за контуром: лапы, одна за другой, плечевой пояс, гибкая цепь вдоль хребта, где узлы шли через каждые два позвонка.

На хвост ушёл целый отдельный час, потому что каналов в хвосте оказалось больше, чем в иной лапе, и каждый требовал своей толщины. Щёлкало очередное сухожилие, дрожал и затихал трос, и я подводил следующую нить. Руки слышали разницу с прежними пробами так ясно, что я временами ловил себя на улыбке.

Обедал я, не отходя от верстака, хлебом с сыром, который Сёма молча оставил на табурете у двери. Заметил я этот хлеб часам к трём, когда он успел подсохнуть.

На передышках, разминая пальцы, я думал о том, что вещь эта выходит едва ли не первой по-настоящему моей за обе жизни, от первого штриха до последнего, своя от ушей до кончика хвоста.

Потому что этого зверя не придумывал никто. Это был подарок дому, который меня приютил. И, чего уж там, немного самому себе.

Последний контур я замкнул к семи вечера. Снял монокль, долго растирал глаз, потом закрыл спинную панель, обтянул крепёж и поставил кота на пол посреди мастерской. Постоял над ним, оттягивая минуту, как оттягивают первый завод собранных часов. Положил ладонь на загривок.

Пусковой импульс.

Кот ожил без рывка. Поднял голову, повёл ушами, сперва одним, потом обоими. Потом сошёл с места и двинулся по мастерской кругом, ставя лапы беззвучно, с той перекатывающейся ленцой, которой я добивался два месяца.

Я катнул ему по полу шпульку. Он проводил её головой, ударил лапой точно в бок, и шпулька улетела под печь. Потом он присел, в корпусе сухо лязгнула защёлка, и одним залпом катапульты он ушёл на шкаф, под самый потолок, добрых два метра с лишком, погасив приземление так мягко, что на полках не звякнула ни одна склянка.

Вышло безупречно. Но кот просто стоял на шкафу, смотрел ровно туда, куда был развёрнут в момент приземления, и ждал следующей команды. Я подошел, поднялся на цыпочки, повёл ладонью у самой его морды, сбоку. Голова не повернулась.

Я пощелкал пальцами у его глаз, чтобы он перевел на меня фокус, указал на верстак. Он спустился тем же изящным залпом, поднялся на столешницу и встал. Я снял импульс, и он застыл как стоял, обернув хвост вокруг лап.

Спина у меня к тому часу уже не разгибалась, глаз после монокля слезился, и любоваться сделанным я решил завтра, на свежую голову. Накрыл верстак холстиной, погасил лампу и пошёл наверх, и уснул, едва коснувшись подушки.

* * *

Проснулся я около девяти, выспавшийся до звона, спустился вниз и на пороге мастерской остановился.

Холстина лежала на полу. А кот ходил.

Сам, без импульса и без команды. Пусковой импульс я вчера снял своими руками, в этом я был уверен так же твёрдо, как в собственном имени. А кот шёл вдоль дальней стены, неторопливо, опустив морду к самому плинтусу, и вёл ею вдоль кладки, как будто принюхивался.

Я пригляделся: морду он вёл точно по жилам маны, что шли в стене к станкам. Их и вынюхивал, жилу за жилой, и у разветвления задержался, разбираясь, куда которая идёт.

У угла он развернулся, заметил меня и пошёл через мастерскую ко мне, мягким кошачьим шагом, глядя прямо. В шаге сел и поднял морду.

[Доброе утро, милый. Только, пожалуйста, не ругайся.]

— Лада, — сказал я, не сводя с кота глаз. — Что ты сделала?

[Вложила в него частичку себя. Этой ночью, пока ты спал. Как в мотылька, помнишь? Только здесь её побольше, так что и он выйдет посметливее. Но котом быть не перестанет, разговоров от него не жди.]

Я опустился на табурет. Кот сидел напротив и смотрел мне в лицо, и взгляд его шёл за мной, стоило мне шевельнуться: я подвинулся на табурете, и дымчатые глаза подвинулись следом.

— Чего тебе это стоило? — спросил я с недовольством. — Тебе сейчас каждая капля самой нужна для расширения. Могла бы хотя бы спросить.

[Могла. А ты бы принялся считать мою ману, беречь меня и отговаривать, и проспорили бы мы до весны. Милый. Ты два месяца делал его своими руками и за всё это время ни разу ничего у меня не попросил. Это была твоя часть, и ты её закончил. А это моя. Мне захотелось, и я вложила. Ругаться поздно, отговаривать тоже: обратно не вынуть.]

Я посидел, подбирая возражение поувесистее. Возражения не нашлось: всё было правдой, от первого слова до последнего, включая то, что проспорили бы мы до весны. Крыть было нечем, и я махнул рукой.

— Поздравляю, — сказал я коту. — Тебя подарили дважды.

И присел на корточки. Кот шагнул вперёд и толкнулся твёрдым лбом мне в ладонь. Ориалх был тёплым изнутри, от генератора, и тепло это шло ровно, толчками, в такт ходу сердца. Я почесал его за поворотным ухом, понимая всю бессмысленность этого жеста, но кот, к чести его, выслушал жест благосклонно.

Потом он отнял лоб от ладони, прошёл к стене и улёгся возле неё, прижавшись боком к самой кладке.

[Смотри-ка. Нашёл меня тоже.]

От двери потянуло кашей: Сёма встал к плите.

* * *

Кухня встретила нас теплом и кашей: плита гудела, окно стояло в инее до половины, и на столе уже ждали три тарелки. Кот вошёл первым, по-хозяйски, и уселся посреди.

Сёма обернулся от плиты, и ложка повисла у него над кастрюлей. Он посмотрел на кота, потом на меня, потом снова на кота.

— Ожил! — сказал он так радостно, будто ждал этого кота дольше моего. — Пётр Алексеевич, ожил ведь! Как Хозяюшка и говорила!

Ася поставила чашку, поднялась и отступила к подоконнику. Оттуда она оглядела кота с ушей до хвоста, обстоятельно и чуть настороженно.

— Так, — сказала она. — Он ходит.

Похоже Лавка сказала Семе, но не Асе, возможно, опасаясь, что она мне наябедничает.

— Ходит, — подтвердил я.

— Сам.

— Сам. Лавка вложила в него свою частичку.

Ася перевела взгляд с кота на стену и обратно.

[И очень удачную частичку, между прочим. Доброе утро, Ася.]

— Доброе утро, — отозвалась Ася.

Кот тем временем неспешно обошёл кухню по стенам, держа морду у самого пола: прошёл вдоль печной кладки, задержался у плиты, откуда пахло кашей, обследовал угол с вёдрами и закончил обход у подоконника. Там он обнюхал Асины штанины, потоптался и улёгся, слека придавив ей ступни.

— Сгони, — велела она мне.

— Сгоняй сама. Он теперь живой, с живыми договариваются.

Она осторожно потянула одну ногу из-под тёплого бока. Кот приподнял голову, переждал и улёгся обратно, уже плотнее. Так Ася и пила свой чай стоя, у окна, и вторую чашку Сёма поднёс ей прямо к подоконнику, с самым серьёзным лицом, на какое был способен.

Каша поспела, Сёма разложил по тарелкам, не забыв подвинуть Асе её тарелку на подоконник. Ели сперва молча, поглядывая на новосёла; кот к тому времени сменил пост: отпустил Асины ступни, перебрался к столу и сел рядом, наблюдая за ложками с таким достоинством, будто это мы тут были новостью, а он жил в доме всегда.

Каша его, понятно, не занимала: занимало движение. Ложка шла от тарелки ко рту, и дымчатые глаза шли за ней, от тарелки ко рту, у каждого из нас по очереди.

Сёма доел первым, не выдержал, присел напротив кота на корточки и поскрёб по затылку.

— Хороша зверюга, — сказал он. — Одно только, Пётр Алексеевич… а чего не собаку? Собака и сторож, и в дороге веселей. И на охоту с ней можно.

— Голова была кошачья, — сказал я. — От неё и плясал.

— Это да, — согласился Сёма и тут же зашёл с другого края: — А следующего, может, пса? Я бы с ним и в Новоград, и куда хочешь. На медведя бы с таким сходил.

— На медведя ты и без пса сходишь, вы с ним в одном весе, — хмыкнула Ася, явно немного оттаяв к коту, поняв, что он не станет творить ничего странного. — Ты уж сразу коня заказывай, механического. С санями.

Сёма прикинул. По лицу было видно, что конь ему приглянулся, но он в итоге все-таки покачал головой.

— Конь, — сказал он раздумчиво, — коню стойло надо. А пёс при доме живёт.

Кот перебрался на пятно света под окном и разлёгся в нём, вытянувшись во всю длину, и литая шерсть на нём переливалась при каждом вздохе генератора.

— Механический, — проговорил Сёма, — а вроде как в меху. Мехоня, выходит.

— Что выходит? — переспросила Ася.

— Мехоня. Имя. Раз механический и в меху.

Ася посмотрела на кота. Кот смотрел в стену.

— Мехоня, — повторила она, пробуя слово на вес. — Пока выговоришь, он уйдёт. Хоня.

Кот повернул голову.

— Хоня, — сказал я для проверки.

Кот посмотрел на меня.

— Хоня! — обрадовался Сёма, и кот перевёл взгляд на него.

[И правда Хоня.]

Сёма расплылся до ушей, Ася фыркнула в чашку, и даже стены потеплели. Вопрос был решён.

Теперь оставалось познакомить Хоню с другим, более непредсказуемым обитателем этого места.