Глава 16
Ствол лопнул вдоль реза изнутри, и половинки его разлетелись. Полотна рамы сорвало. Ударная волна дошла до нас толчком в грудь, и из белого облака опилок, взметнулись фигуры в сером.
Дальше время пошло рывками.
Рывок: Жаров сгреб меня за воротник и швырнул за штабель, так, что я пропахал плечом наст. Над эстакадой, там, где я стоял полсекунды назад, воздух хлопнул и потемнел полосой, но я пока не разобрал чем стреляли.
Рывок: я лежу за нижним ярусом, щекой в снегу, и сквозь просвет между стволами вижу кусок площадки. Серых фигур несколько десятков, они уже не у рамы, они бьют во все стороны сразу, длинными жгутами силы, от которых времянка складывается, как карточная, а щитовой артефакт у десятника наливается белым.
Рывок: Жаров уже не рядом. Жаров там, в этом месиве, и шинель на нем горит по левому рукаву, а он не замечает.
[Лежи! Лежи, милый, я тебя прошу. Если ты высунешься посмотреть получше, тебя может просто смести шальным ударом.]
— Я тебе уже говорил, что я не самоубийца, — пробормотал я. — Конечно я никуда отсюда не денусь.
Я жил вторую жизнь, и ни в одной не учился ничему из того, что сейчас могло бы помочь, и единственный мой вклад в этот бой состоялся четверть часа назад, когда я сказал Жарову подогнать охрану. Поэтому я вжался в снег и смотрел в просвет между стволами, запоминая, раз уж больше ничего не мог сделать.
Их было шестеро, причем каждый из них был довольно сильным магом. Оцепление у пилорамы легло за минуту, живое или нет, не разобрать.
Били они не так, как те, ночные, на тракте. Ночные работали залпами, вспышка и пауза. Эти лили силу непрерывно, жгутами, меняя направление на ходу, не жалея маны и от их ударов щитовой артефакт одного из охранников, рассчитанный на заградительный огонь просел за полминуты и лопнул с тонким звоном, который я почувствовал зубами.
Но их было шестеро. А охраны, заранее подтянутой, стянутой Жаровым к раме, оказалось вокруг них полторы сотни.
С вышек ударили прожекторные зеркала. Плотные белесые лучи прошли над площадкой крест-накрест, и там, где луч цеплял серую фигуру, фигура спотыкалась, будто с разбега входила в воду.
Стрелки от времянок били залпами, по очереди, не давая пауз. Двое серых прорвались было к моим штабелям и я увидел, как наперерез им, через открытое место, пошел Жаров с дымящимся рукавом, и с ним еще четверо, но дальше просвет мне заслонило.
Грохот стоял еще минуты три. Потом он стал реже, а потом наступила звенящая тишина.
— Петр! — раздался голос Жарова. — Живой?
— Живой.
— Лежи еще. Зачищаем.
[Как это было страшно, милый!]
— Нашим про это ни слова, поняла? Нечего их волновать почем зря, раз все разрешилось, — я сказал так, чтобы Жаров не услышал.
[Хорошо.]
Я вылез из-за штабеля, когда всё закончилось. На площадку, которую было не узнать. Снег был истоптан и полосами оплавлен до земли; времянки догорали под струями ручных гасителей, а от пилорамы не осталось ровным счетом ничего.
У разлома, оцепленные двойным кольцом, лежали лицом вниз четверо в сером, и на запястьях у них были наручники, каких я не видел даже у Жарова: массивные, с вязью контуров по всему браслету, и от этих наручников по телам лежащих проходила мелкая дрожь. Еще двое лежали в стороне, накрытые брезентом, и по тому, что они были накрыты с головой, вопросов о них не было.
Жаров стоял у разлома, уже без шинели, с рукой, перехваченной свежим бинтом поверх рукава, и смотрел внутрь ствола сосны. Точнее того, что от него осталось. Я подошел и встал рядом.
Ствол был полым. В комлевой трети, на протяжении саженей четырех, сердцевина была выбрана начисто, и внутренняя поверхность полости несла ровные следы инструмента. Вдоль стенок шли крепления, кожаные петли и упоры: шесть лежачих мест, как гамаки в трюме. В головах каждого места сидел в гнезде артефакт: серые невзрачные диски, теперь выгоревшие, с потрескавшейся глазурью.
— Сокрытие, — сказал подошедший офицер охраны, присев над диском. — Полный контур: звук, тепло, дыхание, магический след. Шесть контуров внахлест. Господин полковник, такие изделия… я о таких читал, но вживую никогда не видел.
— А как они дышали? — Инженер-полковник был бледен ровной бледностью человека, который уже подсчитал, чем это могло кончиться ночью. — И как вообще успели все это провернуть?
Дырку нашли быстро: продух, косой канал в палец толщиной, выведенный под кору в борозду, со вставкой из того же серого материала. Снаружи его не отличил бы от трещины и я.
— Кусок вытащили, вырезали внутренность, а потом поставили на место, — сказал я, проведя ладонью по кромке разлома. Кромка была гладкая, со ступенькой: линия, по которой выпиленную крышку сажали обратно, была почти незаметной. — Вот тут, по шву. Работа ювелирная. Ствол вскрыли, выбрали сердцевину, уложили людей и закрыли так, что четыре проверки прошли мимо.
— А что было бы, не обнаружь вы эту полость? — тихо спросил инженер-полковник, ни к кому не обращаясь. — Ночью, когда они бы вышли, вокруг не было бы такой мощной охраны, и на то, чтобы поднять тревогу, понадобилось бы несколько минут. К тому времени они вполне могли бы развалить если не всю стройку, то по крайней мере весомую ее часть.
Ответом ему была тишина.
Делегация пережила случившееся по-разному. Половина ее провела бой за санями, лежа, и теперь покидала укрытие, отряхиваясь с достоинством, на какое была способна; один из экспертов, тот, что громче всех говорил про график и про то, что я паранойю, подошел ко мне и вместо начатой было фразы про извинения просто поклонился в пояс. Я поклонился в ответ. Разговор у нас получился короткий и весь без слов.
Дальше был час, о котором рассказывать почти нечего: протоколы и увоз пленных в глухом фургоне под конвоем. Мещерский пожал мне руку молча. Инженер-полковник поблагодарил официально, перед строем комиссии, и неофициально, отдельно, вполголоса, и во втором варианте искренности было куда больше. Я отвечал одно и то же, и это была правда: меня пригласили проверять, я проверял. Ни больше, ни меньше.
— Награды будут в Грозове, — сказал Жаров, когда мы уже ехали назад, в сумерках, и завод с его прожекторами уходил за перелесок. — Официальные, с формулировками. Готовься терпеть.
— Потерплю. Рука как?
— Царапина. Больше за шинель обидно, была новая. — Он помолчал. — Шестеро. Шестрой ранг. Такие люди на дороге не валяются. Кто-то вложил в эту диверсию целое состояние.
— И ты хочешь знать, часть чего это бревно.
— И я хочу знать, часть чего это бревно, — согласился Жаров. — Но скорее всего не узнаю. Это дело британцев, их внутрянка. Но что-то мне подсказывает, что про этих сепаратистов мы еще услышим.
До самого города он смотрел в окно.
В гостинице меня ждали все четверо. На этот раз меня не было куда дольше из-за всех разбирательств, так что ребята явно заволновались. Но я никак не пострадал и с Жаровым заранее тоже договорился, чтобы он ни о чем не рассказывал, так что я сумел просто отговориться общими фразами про бюрократию.
Дальнейшее в Новограде происходило уже без нас. Жаров задерживался, сдавать дела, так что возвращаться нам предстояло впятером, и на прощание, в гостиничной зале, был непривычно короток.
— Спасибо, Петр, ты в этой поездке отработал за роту. Езжай домой, открывай свою Лавку. Понадобишься, найду.
— В этом я не сомневаюсь.
— И правильно. — Он пожал мне руку, кивнул остальным, задержал взгляд на Хоне, сидевшем на дорожном сундуке. — Кота береги. Хороший кот.
Перед отъездом мы отправились на прощальный вечер у Петровых. Ася сходила на Базарную еще накануне, одна, без нас, как и было обещано, и вернулась к ночи, тихая, с чуть припухшими глазами, но очень счастливая и с банкой варенья.
Варенье было крыжовенное, «Петру Алексеевичу лично в руки», а о содержании их с Марфой Ильиничной разговора я спрашивать не стал. А прощальный вечер вышел уже без слез, наоборот, все прекрасно проводили время и смеху не было конца. Григорий Петрович выставил окорок из новой коптильни, и тот был так хорош, что Сема потребовал вторые смотрины коптильни, теперь со всеми нами.
Смотрины коптильни состоялись между жарким и чаем, всем мужским составом. Во дворе, у задней стены, стояло кирпичное сооружение в полтора роста, с двумя топками и железной дверцей, и внутри, в коричневом полумраке, висели на крюках окорока. Григорий Петрович показывал хозяйство скупо: открыл дверцу и повел рукой, потом закрыл.
— Холодный ход и горячий, — сказал он. — Ольха и вишня.
За чаем Варя исполнила обещанное. Она достала из папки лист и протянула Марфе Ильиничне через стол, лицом вниз, отчего-то смутившись. Марфа Ильинична перевернула, и стало тихо. На листе был Сема, которого Варя изобразила в момент объятия с матерью.
Вышло очень натурально, хотя Варя по неопытности немного попутала пропорции, но эмоциональность момента была передана невероятно точно, и это было главное.
— Это как же, — сказала Марфа Ильинична, и голос ее впервые за все наше знакомство дрогнул. — Это когда же ты нас успела… Гриша. Гриша, глянь.
Григорий Петрович глянул, и смотрел долго, и на этот раз не сказал даже «добро», а просто вышел и вернулся с рамкой, старой, дубовой, из которой было вынуто чье-то выцветшее фото.
— Под стекло, — распорядился он. — Прямо сейчас.
На прощанье Марфа Ильинична обняла каждого дважды и нагрузила нас так, что дорожная корзина не закрывалась: пироги и копчености, варенье, а отдельный сверток был надписан углем «АЗАЛИИ», которую семины родители не знали лично, но про которую услышали уже достаточно историй, так как с Азалией в целом постоянно что-то происходило забавное и это было отличной темой для рассказов за столом.
— Землячке, — пояснила она мне, увязывая. — Ученой тоже надо подкрепиться. Ты, Петр Алексеевич, ей передай: пусть заходит, как в наших краях будет, я ее уж накормлю по-человечески, а то ученые, они, кроме своих музеев, больше и не видят.
Григорий Петрович вышел провожать до саней. Постоял, посмотрел, как мы грузимся, и на прощание сказал Семе то, ради чего, я подозреваю, выходил:
— Весной приезжай. Пристрой ставить.
— Приеду, батя, — пообещал он.
— С Асей приезжай.
И ушел в дом, не дожидаясь ответа, потому что ответ на такое приглашение в этом доме мог быть только один.
Обратно мы ехали рейсовым дилижансом, и после обоза это было почти неприлично быстро. Большая казенная карета на полозьях, шестёрка коней, со сменами на станциях, верста за верстой, и тот же путь, что мы ползли неделю, дилижанс съедал за три дня, даже при том что мы останавливались на ночь в придорожных гостиницах.
На третий день, под вечер, за окном пошли места, которые узнавались уже не головой, а чем-то в груди: изгиб тракта и водокачка, а за ними первые огороды предместий. Сема прилип к окну. Варя взялась за мольберт. Хоня перебрался с сундука на спинку сиденья и уставился вперед, поверх кучерских спин.
Грозов встретил нас ветром, уже неожиданно теплым, по-настоящему апрельским, да и снег уже начал активно таять, от чего на улицах текли настоящие речки. Мы уезжали из не желавшей сдавать свои позиции зимы, а вернулись в уже вступившую в свои права весну.
Дилижанс дотащился до станции; мы выгрузились и взяли двое карет. Извозчику я назвал адрес и мы двинули.
Улица наша была уже вечерняя, в огнях. И еще с угла, из-за поворота, я увидел Лавку.
Она стояла темная, уже отряхнувшаяся от снега, и на двери белела табличка, которую отсюда было не прочесть, но я знал, что на ней написано: «Временно не работаем». Просто темный дом среди освещенных, и у меня, взрослого человека, перехватило горло от того, какой он темный.
[Ну наконец. Я вижу себя твоими глазами, милый. Заходите. Заходите скорее, мне надо увидеть вас по-настоящему.]
Ключ повернулся в замке со звуком, который я, оказывается, помнил лучше собственного голоса. Дверь отворилась, колокольчик над ней звякнул, и не успел я перешагнуть порог, как по всему дому, от торгового зала до сада на втором этаже, волной начал зажигаться свет. Ася, войдя, положила ладонь на дверной косяк и подержала так, молча, а Сема снял шапку, по-церковному.
[Наконец-то. Наконец-то. Дайте я на вас погляжу. Как долго я вас не видела, родные вы мои!]
Варя ахнула и вцепилась в мой рукав. Для нее это было чудо: дом, который сам встречает хозяина. Но еще большим чудом для нее было то, что теперь она видела уже не просто дом, а Лавку.
В пути я рассказал ей все о том, что она живая и мыслящая, решив, что скрывать что-то от нее уже нет ни смысла, ни желания, и теперь на входила в эту дверь будто впервые. А сама Лавка, хотя я и не слышал, судя по тому, как менялось выражение лица Вари, в этот момент мягко приветствовала ее в своей манере.
Вслух она ничего не говорила, потому что Илья до сих пор ничего не знал про разумность Лавки и я предупредил Варю о том, чтобы она перед ним не прокололась. Но этого и не было нужно. Я знал, что Лавка умеет правильно подбирать слова.
Хоня прошел через зал не задерживаясь, по-хозяйски, и взлетел на свое место на прилавке. Покрутившись, он лег и свесил хвост на счеты. Командировка была окончена официально.
Азалия появилась через четверть часа, раскрасневшаяся от бега: она увидела свет в окнах издали и пробежала остаток дороги. На пороге она попыталась начать с отчета, но была немедленно перехвачена Асей, успокоена и уведена переодеваться.
Отчет она все-таки сдала, между чаем и переданными лично для нее пирогами. Но на самом деле большого смысла в этом не было. Если бы что-то было не так, Лавка сказала бы мне сама. Тем не менее было приятно, что Азалия относилась к этому так ответственно.
Ключи она вернула мне на раскрытой ладони, все три, почти с облегчением, будто право владения ими ее тяготили. Сема, хотя в доме было тепло, затопил печь-бытовку в зале, «для духа», и дух действительно пошел, вкусный, березовый. Ася обошла свои полки с травами, каждую банку тронув пальцем, будто здороваясь.
Илью я отправил домой, Варя тоже уехала, ей нужно было как минимум отметиться у Лары, чтобы та не волновалась лишний раз, да и о том, чтобы звать ее остаться на ночь я пока что не думал. Азалия, уставшая после долгого рабочего дня быстро попрощалась и ушла к себе, Ася и Семой в итоге тоже ушли.
В итоге я остался в кабинете один.
[Расскажи, милый. Нет, я все видела и все слышала, но расскажи сам еще раз, пожалуйста. С самого начала, с порта. Мне хочется услышать эту историю из твоих уст.]
— Не знал, что ты настолько сентиментальна.
[С тобой невозможно не стать сентиментальной, милый.]
— Все настолько плохо?
[Все настолько хорошо.]
Я рассказывал вполголоса, один на один, как старому другу. Она переспрашивала и ахала в нужных местах, хотя знала все сама, и делала это так натурально, что в какой-то момент мне и правда начало казаться, что я оставлял Лавку на эти две недели одну в Грозове, и от этого стало как-то не по себе.
Утром, в восемь, умытый и выспавшийся, я спустился в торговый зал. За недели без хозяина часы в зале дошли каждые до своего предела и встали кто где, от ходиков у окна до высоких напольных в углу. Все молчали, и зал без их хода звучал непривычно пусто.
Я обошел их по кругу: подтягивал гири и заводил пружины, выставляя стрелки по своим карманным, и один за другим маятники пошли, вразнобой сначала, а через минуту-другую зал набрал свой всегдашний многослойный ход, и дом зазвучал полностью.
[Вот теперь все. Вот теперь ты дома.]
Я прошел зал насквозь, мимо прилавка с котом и полок, где каждая вещь стояла на своем месте. Отпер дверь. Убрал бумажку с оповещением о временном нерабочем режиме, перевернул табличку с «Закрыто» на «Открыто».
Колокольчик тренькнул. С улицы потянуло морозом и свежим хлебом из пекарни напротив. Грозов шел по своим утренним делам. Я постоял в дверях, глядя на это все, и вернулся за прилавок, к остывшему чаю и конторской книге.
Минут через десять колокольчик тренькнул снова, и вошел первый посетитель.
На третий день после Новограда с утра, когда я вышел на улицу, не узнал Грозов. Весна будто отыгрывалась за почти месяц, проигранный зиме, и, хотя загорать пока что было рано, даже в демисезонном костюме и без пальто я чувствовал жар припекающего светила. Если так пойдет и дальше, скоро придется доставать летние костюмы из шкафа, иначе я сварюсь.
Из-за того, что в этом мире не существовало выхлопных газов — главной причины не тающего до мая-июня снега моего прошлого мира, дворники могли куда успешнее выполнять свои обязанности и на улицах снега уже не было заметно вовсе, он остался только на крышах в тени печных труб.
На зелень, правда, пока что не было и намека, но уже то, что город из белого стал пестрым и будто бы начисто отмытым после нескольких дней оттепели, полностью меняло картину. Это будто бы был уже совсем другой город, не лучше и не хуже зимнего, просто иной, и я уже предвкушал, как буду наслаждаться им следующие месяцы.
Вернувшись в зал, я встал за прилавком, решив не будить Асю. Жаров вошел в десятом часу, неся свою шинель просто в руке. Его весенняя жара тоже явно застала врасплох.
— Здравствуй, Петр. — Он поставил на прилавок плоский футляр из темной кожи и рядом положил конверт с сургучной печатью. — Принимай.
[Ого. Дай посмотреть хорошенько, милый. У хозяина таких была куча, но для тебя это дебют, поздравляю!]