Глава 20
До Протоки я добирался на извозчике.
«Три фонаря» стояли на самом берегу. Внутри оказалось тепло, шумно и до того по-морскому, несмотря на довольно дорогое убранство, что я почти что носом ощутил этот речной запах, которого тут почти что не было.
Внутри я на минуту задержался у порога, оглядывая зал. Над стойкой бара заметил полку с моделями судов, штук шесть, от парусника до буксира, все самодельные и все сделанные явно с любовью, не для того, чтобы просто поставить на полку, а для себя.

Котова я нашел за угловым столом у окна. Он сидел лицом к залу и, поймав мой взгляд, издали поднял ладонь. Рядом с ним, спиной к окну, расположился человек лет пятидесяти пяти, плотный, седоусый, в темном кителе. Лицо у него было обветренное до кирпичного тона, но при этом очень приятное, располагающее, даже я бы сказал не «мужчина», а «дядька» в самом хорошем смысле слова.
— Петр Алексеевич, — Котов привстал, пожал мне руку и повернулся к соседу. — Вот, рекомендую. Павел Сергеевич Мельгунов, капитан княжеского катера и лучший движительный механик на этом берегу, что бы он сам про себя ни говорил.
— Про себя я говорю, что я старый котельный жук, — сказал Павел Сергеевич и подал руку. Рукопожатие у него было аккуратное, но скорее потому, что он побаивался раздавить мне ладонь. — А вы, стало быть, тот самый Воронов, который Дмитрию Романовичу верфь перебрал. Наслышан.
Официант возник у стола сам, без зова. Котов заказал по-хозяйски, не заглядывая в меню: корюшки на всех, расстегаев, соленых груздей и графин рябиновой. Я попросил к этому чаю; Павел Сергеевич хмыкнул в усы, но промолчал.
Официант принес чайник мне отдельно, толстобокий, с рисунком корабля и, ставя, наклонился доверительно:
— К чаю пряники есть. Не смотрите, что трактир: пряники у нас купцы с собой увозят.
— Неси пряники, — сказал Котов раньше меня. — И не слушайте его про купцов, Петр Алексеевич. Купцы у него все увозят, по его словам, вплоть до колокола над стойкой.
Первые полчаса о деле не говорили вовсе, и я не торопил. Полчаса погоды бы не сделали, а Павлу, судя по его взглядам на меня, нужно было понять, стоило ли мне доверять или нет.
Говорили про весну, про то, что протока в этом году вскрылась хоть поздно, но быстро, и теперь лодочники спешили наверстать зимний простой. Упомянули княжеский катер. Тут Павел Сергеевич оживился. Рассказывал он так, как рассказывают про живое существо: катер зимовал в казенном эллинге, движитель был разобран для переборки, и всю зиму Павел Сергеевич воевал с поставщиком за подшипники.
— А движитель у вас какой? — спросил я. — Паровой или магический?
— Смешанный, и в этом вся беда, — Павел Сергеевич отставил кружку и сдвинул посуду, освобождая место для рук: разговор пошел серьезный. — Пар дает ход, магия дает разгон и маневр. Красиво, спору нет: его сиятельство любит от мола так рвануть, чтобы у публики шапки послетали. Только женить пар с магией это, я вам скажу, как женить кузнеца с балериной. Жить можно, но кто-то все время наступает кому-то на ноги.
— Контур разгона на валу?
— На валу, а куда ж его. — Он глянул на меня уже иначе, примериваясь. — А вы, гляжу, в движителях понимаете.
— Понимаю в контурах, — поправил его я. — Вал мне что у катера, что у мельницы: железо и железо.
Павел Сергеевич захохотал, коротко и гулко, и с соседних столов на нас оглянулись, хотя и без неудовольствия. Отсмеявшись, он повернулся к Котову.
— Дим, хорошего парня ты нашел!
— Согласен, — улыбнулся Котов.
Когда графин опустел на треть, а от корюшки остались хвосты, Котов вытер пальцы, отодвинул тарелку и сказал просто:
— Ну, Петр Алексеевич. Излагайте.
Павел доверительно кивнул, мол, давай, говори, я готов выслушать.
Я изложил как есть:
— Мне нужно купить одну вещь из княжеской коллекции. Не драгоценность, не реликвию: слиток металла, который лежит в описи полвека и никому не нужен. Деньги у меня есть, но не хватает одного: меня никто не знает в резиденции, а с улицы туда кого попало не пускают. Мне нужно знакомство с Лукой Фомичом Брагиным, управляющим коллекции.
Павел Сергеевич выслушал не перебивая, потом неторопливо огладил усы.
— Лука Фомич, — кивнул он. — Знаю такого. Шапочно, врать не буду, пересекаемся раза три в год, на Крещение да на смотрах. Но здороваемся по имени-отчеству, а это там уже кое-что.
— Что он за человек?
— Старый гриб, — сказал Павел Сергеевич без злобы. — Сухой, колючий. Молодые его боятся, лакеи обходят третьим коридором. При прошлом князе, говорят, был важный человек, но с нынешним они почти что разругались, если так можно сказать. Продавать вещи из коллекции по приказу князя он продает, дело свое ведет честно, но каждую продажу, я так понимаю, у него будто из ребра выламывают.
— Мне не нужно из ребра. Мне нужен слиток, который никому не дорог.
— Это вы ему расскажете, — Павел Сергеевич усмехнулся в усы. — Он вам расскажет в ответ, что в собрании его сиятельства недорогих вещей не держат. Ладно. Вы подали прошение о встрече?
— Да, но мне сказали, что ближайшая дата через полтора месяца, я не могу так долго ждать.
— Уже хорошо. Я смогу занести словечко в канцелярию, тамошнему письмоводителю: человек, мол, знакомый, солидный, пусть бумага не залеживается. Вперед всей очереди не протолкну, врать не стану, там свои порядки. Но полутора месяцев ждать точно не будете. Годится?
— Годится, — сказал я. — Больше, чем годится. Павел Сергеевич, я ваш должник. Скажите чем, и сочтемся.
Он отмахнулся широкой ладонью, чуть не задев графин.
— Пока не знаю, чем вы можете мне помочь, но обязательно обращусь, если будет дело. Идет?
— Конечно, — я протянул руку и он снова ее пожал.
— А слиток-то, если не секрет, какой?
— Лунное серебро, — сказал я. Врать не имело смысла, это была не запрещенка.
Павел Сергеевич поднял брови, отчего лоб его собрался в гармошку.
— Ишь ты. Слыхать слыхал, видать не видал. Ну, тем интереснее, чем дело кончится.
Домой я возвращался уже пешком.
[Хороший человек, милый. И Котов хороший. У тебя вообще подозрительно хорошие знакомые.]
— Ну, видимо дело в том, что я сам хороший человек.
[Подозрительно хороший. А тем временем четвертый день кончается. Осталось десять.]
Дни ожидания я пережил за работой. Часы Лыкова, те самые, запечатывавшие воспоминания, наконец дождались: я разобрал их, прочистил, вырезал на станках новый корпус, выправил погнутую ось анкера и трое суток пересобирал, находя в этой возне старое, доброе успокоение.
Торговля шла своим чередом. Хоня поймал где-то на улице крысу, принес ее к прилавку и был со скандалом выдворен вместе с добычей.
А я работал и считал дни. Пятый. Шестой. Седьмой.
Посыльный явился на восьмой день под вечер. Малый в форменной шинели с бляхой протянул пакет под расписку, козырнул и ушел, не дожидаясь ни вопросов, ни чаевых: казенная выучка.
В пакете лежал один лист. «На ваше прошение от такого-то числа: прием назначен на завтрашний день, к одиннадцати часам утра, спросить управляющего. При себе иметь удостоверение личности. Опоздание считается отказом от приема».
— Завтра в одиннадцать, — сказал я вслух.
Утро девятого дня выдалось ясное и ветреное: за ночь подсушило, и колеса по мостовой шли звонко, как по доске. Я выехал с запасом и всю дорогу просидел, глядя, как город по мере приближения к резиденции подбирается и покрывается лоском.
К резиденции я подъехал за четверть часа до срока. У боковых ворот дежурил караульный в шинели с княжеским вензелем на пуговицах. Он сверил мое имя со списком на планшете, крикнул кого-то по имени, и из будки вышел провожатый, молодой лакей в ливрее, накинутой поверх теплой поддевки: утренний холод с реки уравнивал парадное с практичным.
Вели меня не через флигель, как я ожидал, а через сам дворец: флигель собрания, как пояснил лакей, соединен с главным корпусом галереей, и в холода ходят по теплу.
По теплу так по теплу. Я шел и смотрел.
Дворец был выстроен просторно и светло: анфилада высоких залов перетекала одна в другую, двери стояли раскрытыми по одной оси, и в дальнем конце этой перспективы, комнат через шесть, горело окно, до которого, казалось, идти предстоит до вечера.
Наборный паркет лежал звездами и кругами, и по нему вдоль стен тянулась ковровая дорожка: паркет берегли. Пахло воском, печами и тем особым дворцовым холодком, который не про температуру, а про высоту потолков. Зеркала в простенках были с легкой зеленцой, но в тяжелых позолоченных рамах.
В одной из зал двое служителей на стремянках как раз снимали с люстры чехол. Хрусталь вспыхивал по мере освобождения. Лакей мой у каждой двери чуть замедлялся, пропуская меня вперед, и снова обгонял: церемония была отработана до полной бездумности.
[Красиво живут, милый. Красиво, но безжизненно. Нам с тобой такого ни за какие деньги не надо, правда?]
«Чистая правда, Лад».
Галерея вывела нас во флигель, и дворец кончился сразу, как обрезали: потолки сели, паркет сменился крашеной доской, а вместо анфилады пошел коридор с рядом одинаковых дверей. У предпоследней лакей остановился, постучал, дождался короткого «да» и открыл передо мной.
— Господин Воронов, к одиннадцати, — доложил он в комнату и отступил.
Кабинет управляющего собранием был размером с мою кухню и обставлен так, что любой канцелярист почувствовал бы себя дома: конторка, два шкафа с папками, стол под зеленым сукном, вытертым до белизны на местах локтей. Единственное, что выдавало некоторую элитарность, стояло на полке за столом: бронзовые каминные часы тонкой старой работы, безупречно вычищенные и, как отметило мое ухо, идущие с точностью, которой позавидовал бы хронометр.
Провожатый мой остался ждать в коридоре, у двери: порядок, стало быть, предусматривал и то, что посетители от Луки Фомича выходят быстро.
За столом сидел старик. Лет ему было хорошо за семьдесят: сухой, костистый, с лицом из одних вертикальных складок, в старомодном сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Седина у него была не благородно-серебряная, а желтоватая, табачная, и подстрижена коротко, по-солдатски.
Он дописал строку, положил перо на подставку параллельно краю стола, и только после этого поднял на меня глаза. Глаза были блеклые, но смотрели цепко.
— Садитесь, — сказал он вместо приветствия и указал на стул по ту сторону стола. — Воронов. Лавка на Тихом канале. Прошение о купле-продаже.
— Все верно. Доброго утра, Лука Фомич.
— Утро как утро. — Он сложил руки на сукне. — Прежде чем вы начнете. Мне передали за вас словечко. Механик похлопотал, чтобы ваша бумага не залежалась.
— Павел Сергеевич оказал мне любезность, да.
— Любезность. — Лука Фомич произнес это слово, как выплюнул косточку. — Я сорок лет наблюдаю, как в этот дом пробираются через любезности. Через кухню, через конюшню, теперь вот через пирс. Запомните на будущее, молодой человек: ко мне ходят через канцелярию. Бумага дошла бы и сама, неделей позже, может двумя, зато без одолжений, честно.
— Приму к сведению. Неделей позже мне было бы поздно, потому я и согрешил.
— Поздно. — Он глянул на меня из-под желтоватых бровей. — У торговых людей всегда все поздно. Ладно. Вы здесь, время идет. Излагайте, коротко.
— В собрании его сиятельства более полувека числится слиток лунного серебра. Около двух фунтов. Я артефактор, слиток мне нужен для работы, для починки редкого инструмента. Я предлагаю его купить: официально, с уплатой в казну собрания. Цену готов дать достойную.
Лука Фомич выслушал не шевелясь. Потом разомкнул руки и постучал сухим пальцем по сукну.
— Вы читали опись?
— Я читал каталоги публичных распродаж и архивную переписку. Опись собрания я не читал, к ней нет доступа. О слитке знаю от третьих лиц и готов к тому, что сведения потребуют проверки.
— Сведения верные, — сказал он неохотно. — Слиток есть. Зачем он вам?
— Поврежден артефакт из лунного серебра, рабочий инструмент, восстановить его можно только тем же металлом. Единственное место, где такой металл есть, что я сумел найти — это собрание княжеского дома.
— Чей инструмент?
— Мой.
Он посмотрел на меня чуть дольше прежнего, будто перепроверял пробу.
— И что же вы за него намерены дать?
— Я справлялся у мастеров и у оценщиков. Лунное серебро вещь редчайшая, но рынка у нее почти нет, поэтому и цена за нее в среднем не так высока, как можно было бы ожидать. По весу честная цена такому слитку тысяч семьдесят. Учитывая, что продавец — княжеское собрание, готов заплатить сто. Вас такая цена устраивает?
— Миллион, — сказал Лука Фомич.
[Чего⁈]
Я помолчал. Внутри усмехнулся: за шестьдесят лет за прилавком я слышал много заградительных цен, но с таким спокойным лицом их не называл никто. Он не издевался. Он поставил непробиваемую стену. Если бы я согласился на миллион, он бы потребовал десять.
— Миллион рублей, — уточнил я на всякий случай.
— Миллион рублей, — подтвердил он. — Серебром, ассигнациями или чеком, на выбор.
Он смотрел на меня без насмешки и без интереса, ровно.
— Лука Фомич. При всем уважении: это не цена. Это отказ, просто в иной форме.
— Это цена, — сказал он. — Для вас. Вещи из собрания его сиятельства не продаются по справочнику, как гвозди. Ступайте на рынок и ищите там свое лунное серебро. Не нашли? То-то. Значит, вещь стоит столько, сколько скажет тот, у кого она есть.
— Логика понятная, — сказал я. — Но у нее один изъян: вещь стоит не только сколько, сколько скажет владелец, но и столько, сколько за нее готовы заплатить. За миллион ее не купит никто и никогда. Его сиятельство, насколько я понимаю, предпочитает, чтобы собрание служило, в том числе и благому делу.
Складки на лице Луки Фомича сложились в новую фигуру, и я понял, что задел его за живое. Но понял и то, что задел зря: этому человеку нельзя было напоминать о распродажах. Каждая из них, судя по тому, как сузились блеклые глаза, была для него личной трагедией.
— Его сиятельство, — сказал он тихо и раздельно, — распоряжается своим собранием, как ему угодно. А вот что угодно всякому заезжему лавочнику, его сиятельства не касается. Ходят тут. Начитаются газет, посидят два дня в архиве и являются: подайте им из княжеской коллекции, и непременно по честной цене, и непременно на этой неделе! За сорок лет, молодой человек, я не продал ни одной вещи человеку, которого не знал бы, кто он и откуда. Вас я не знаю.
— Это поправимо. Я Петр Воронов, артефактор, лавка и мастерская на Тихом канале. Обо мне можно справиться у людей, которым вы поверите скорее, чем мне. Работы мои…
— У меня, — перебил он, — связи с лучшими артефакторами этого города последние сорок лет. С лучшими, понимаете? Когда собранию нужна экспертиза, я знаю, к кому послать, и посылаю не на Тихий канал. Где это вообще? Ваши работы мне без надобности, ваши поручители тоже.
— Хорошо. — Я поднял ладонь на вершок от стола. — Тогда зайду с другого конца. Деньги, я понял, вопроса не решают, имена тоже. Но я мастер, Лука Фомич, а у всякого собрания есть нужды, которые не закрываются ни деньгами, ни именами: вещи, требующие рук. Осмотр, поверка, починка. Скажите, чем я могу быть полезен собранию, чтобы вы вошли в мое положение, и я сделаю эту работу прежде, чем мы вернемся к разговору о слитке. Даром сделаю.
Несколько мгновений мне казалось, что он всерьез обдумывает сказанное: складки у рта дрогнули. Потом он откинулся на спинку стула, и я понял, что обдумывал он не предложение, а формулировку.
— Вы никто, — сказал он. — Я вас не знаю. Я служу его сиятельству и его собранию сорок один год, и за эти сорок один год я усвоил простую вещь: когда чужой человек рвется услужить даром, собранию это обходится дороже всего. Деньги есть? Нет? Тогда разговор окончен, и не отнимайте у меня утро.
Он взял перо с подставки, придвинул к себе недописанный лист и опустил глаза, показывая, что меня в комнате больше нет.
— Лука Фомич…
— Разговор окончен, я сказал. — Перо в его руке не дрогнуло.
[Милый, он даже не торгуется. Он тебя выставляет. Причем, заметь, слиток он не защищает, слиток ему безразличен.]
Я не встал. Я сидел и смотрел на старика, на его руку в старческой гречке, на идеально ровный пробор в желтоватой седине, на бронзовые часы за его спиной, вычищенные с любовью, которой в этом кабинете больше не досталось ничему.
— Голограф княгини Марии Петровны, — сказал я.
Перо остановилось.