Хозяин Волшебной Лавки. Том 5 · Глава 22

Глава 22

Назавтра к восьми зал стоял такой же, каким я его оставил, только за окнами еще синело, и голограф в рассветной полутьме казался выше. Лука Фомич был на месте. У кресла его стоял поднос с чайником и двумя стаканами в подстаканниках.

— Чай, — сказал он, перехватив мой взгляд. — Работа долгая. Наливайте себе сами, когда сочтете нужным, прислугу я в зал звать не буду.

— Благодарю.

Я развесил инструмент, разложил накладки по порядку слоев и начал.

Обвод встал за три часа. Пластина к пластине, контакт к контакту. Первую, нижнюю, я ставил дольше всех: примерка, подгонка по месту небольшим напильником, снова примерка, и только с четвертого захода контакт лег на жилу без зазора.

Дальше дело пошло быстрее, но слово «быстрее» здесь было обманчиво и значило два часа вместо трех. После каждой пластины я перстнем проверял все стыки и переводил питание слоя на обвод, и каждый раз внутри у меня на секунду все останавливалось.

Слой вздрагивал, свечение вязи чуть проседало, потом обводной контур подхватывал, и свечение выравнивалось. Шесть раз подряд. К шести вечера сердце прибора висело в обесточенном окне.

— Теперь главное, — сказал я Луке Фомичу. — Меня не существует. Что бы вам ни показалось, не подходите и не заговаривайте.

— А если мне покажется, что вам стало дурно? — неожиданно участливо переспросил он.

— Тем более не подходите. Если мне будет дурно, я скажу сам. Пока я молчу, у меня все в порядке.

Он молча наклонил голову.

Я закатал рукава, вымыл руки и вытер их насухо, до скрипа. Потом постоял с полминуты, опустив их вдоль тела. Разметку и чертеж я перепроверил в последний раз. А потом достал Чернильницу.

[Удачи.]

Через ревизионную дверцу, в тесноте, при свете зеркальца на шарнире. На самых кончиках пальцев.

Старую, мертвую вязь узла я не трогал: она свое отлежала и пусть лежит. Новые линии я вел рядом, поверх, параллельным рисунком. Каждая линия ложилась навсегда. Ни стереть, ни поправить: рука дрогнет — и прибор получит лишнюю жилу до конца своих дней.

Тридцать девять линий. Семь замыканий. На двенадцатой линии заныло плечо, я закончил линию, вынул руку, размял плечо и вернулся. На двадцатой запотело зеркальце, я закончил линию, протер и вернулся.

Правило было одно, и я его не нарушил ни разу: любая помеха ждет, пока линия не доведена до точки. На двадцать шестой в далеком зале что-то уронили, коротко и звонко, и я довел линию до конца, прежде чем поднять голову.

Где-то там, снаружи, шло время. Но для меня сейчас времени не существовало.

Последнее замыкание я поставил в десятом часу, и рука, вынутая из дверцы, не сразу вспомнила, что можно разжаться. А дальше пошла дорога назад, и она была не легче дороги туда, хотя и быстрее.

Питание сердца, шесть переводов со снятием обвода, в обратном порядке, и каждый раз снова рубеж: подхватит ли родная жила? На четвертом слое, среднем, пауза между чужой жилой и родной вышла длиннее других, на полтора удара сердца, и эти полтора удара я простоял, не дыша.

— Что-то не так? — спросил от окна Лука Фомич.

— Уже так. Сидите.

Дальше пошло чище. Слой за слоем прибор возвращался в собственное тело, накладки снимались, струбцины отщелкивались, и с каждой снятой пластиной зуд у меня за глазницами становился тише.

В начале первого я снял последнюю струбцину, закрыл ревизионную дверцу и вытер руки. Чай, предназначавшийся мне, давно остыл и стоял нетронутый, ровно как его поставили утром. Пальцы правой разгибались с усилием, и я разминал их, глядя на прибор и еще не веря, что закончил столь удачно.

— Лука Фомич. Прибор готов.

Старик поднялся из кресла. Подошел к голографу, встал перед ним.

— Запускайте, — сказал он.

Прежде чем запускать, я в последний раз прошел перстнем пусковую ветку, от накопителя до венца: чисто. Я достал из крепежей части кольца, разложил его на полу, положил ладонь на пусковую пластину и включил прибор.

Тумба отозвалась глубоким нутряным гулом. Линзовый венец дрогнул, шесть линз тронулись, расходясь в рабочую розетку. И вот, она встала посреди зала.

Женщина лет пятидесяти, в полный рост, в бальном платье цвета старого золота. Она стояла вполоборота, с веером у локтя, чуть подняв подбородок, и смотрела поверх наших голов куда-то в пространство. Записала она, в отличие от Поветского, не длинное «видео», а совсем коротенький отрывочек того, как она обмахивается веером, крайне удачно зацикленный так, что стык был почти незаметен.

Она была не красавица по журнальной мерке, лицо крупновато, нос с горбинкой, и при этом от нее трудно было отвести глаза. Свет ложился на голое плечо, на вересковую веточку, вышитую по лифу, и это была живая красота и живая память.

В зале было очень тихо, только за окнами, далеко, простучали по мостовой колеса и стихли.

Я стоял и смотрел на работу мастеров, которых, скорее всего, уже нет на свете, и на свою работу, спрятанную в глубине их труда, невидимую и безымянную, и думал, что так оно и правильно: хорошая починка незаметна. Она просто позволяет вещи снова делать то, ради чего она была создана.

Я посмотрел на Луку Фомича и сразу отвел глаза. Старик стоял перед образом навытяжку, руки по швам, и по лицу его, по сухим складкам, бежала слеза.

Он ее не вытирал. Он смотрел на княгиню Марию Петровну, и было понятно без всяких слов, что смотрел он так не один десяток лет. Потом он повернулся ко мне:

— Спасибо.

Я просто кивнул и молча принялся собирать инструмент. Чернильницу в футляр. В такие минуты мастеру полагается быть мебелью, и я ей и был. Уже у дверей, когда вызванные служители взялись за гравер, Лука Фомич догнал меня и удержал за рукав.

— Слиток — это одно, — сказал он. — Но я ваш должник, Петр Алексеевич.

— Я постараюсь не злоупотреблять этим и действовать честно, — улыбнулся я, пожимая его руку.

[Ох, поехали домой, милый. Знаешь что? Я весь день просто смотрела. И не жалею ни об одной минуте.]

На прибор Покровителя у меня оставалось еще достаточно времени, но перед тем, как браться за него, мне уже просто необходимо было выспаться и отдохнуть, причем желательно даже не один день. Так что приступил я где-то в обед за, получается, два с половиной дня до срока сдачи.

И снова пошла монотонная и муторная работа. Триста с лишним контуров, мелких, плотных, лист за листом: Лавка через монокль держала светящуюся проекцию, я вел перо. Это было куда быстрее и удобнее, чем гравером, но все равно это был марафон, а не прогулка. Спал я эти два дня урывками, когда линии начинали двоиться, ел, не отходя, то, что Ася молча ставила у локтя.

— Ты хоть скажи, ради чего гонка, — не выдержала она на второй день. — Он же не окосеет, если ты сдашь на день позже. Тем более за грубость ему полагается немного подождать.

— Нет, я так не могу. — Я замкнул очередной контур. — Я взял заказ и он нужен в срок. Дальше уже неважно, князь заказчик, Покровитель или случайный прохожий: взял, значит, выполни.

[Не спорь с ним, Асенька, это не лечится.]

К вечеру четырнадцатого дня я замкнул последний контур, триста сорок первый по общему счету, прогнал прибор по всем восьми листам проверки и закрыл верхнюю панель. Механика, получив свою магию, ожила: за круглыми окошками лицевой стенки затеплились шкалы, оси взяли ход, и короб мореного дерева загудел ровно и глубоко.

Упаковывали также аккуратно: гнездо из холстины, стружка, крышка, веревочная обвязка. Сверху, под крышку, я положил письмо: работа выполнена, счет прилагаю, оплату, как вы предлагали, прошу сведениями, бумагами из архива С. М. А.

Деньги у меня были. Артефакты тоже. А бумаг первого хозяина Лавки, кроме как у этого человека, не было больше нигде на свете. Сема унес ящик на почтовую контору сам, на плече, отказавшись от извозчика: адрес до востребования, тот же номер, что и всегда.

Я стоял у окна и смотрел, как он удаляется по темнеющей набережной.

— Слушай, — сказал я. — А ведь мы с тобой даже не знаем, для чего ему эти приборы.

[Не знаем, милый. И, думается мне, когда-нибудь за все это придет счет, его же словами говоря. Правда, я не берусь сказать, кому: нам или ему.]

— Когда-нибудь, — согласился я. — Но не сегодня.

Я поднялся к себе, лег, не раздеваясь, и последним, что я услышал, был голос Лавки, тихий, домашний, уже сквозь сон:

[Спи, милый. Ты молодец.]

Утро выдалось серое и торговля шла вяло. Я разбирал за прилавком коробку артефактов от Тимофея, когда колокольчик над дверью ударил резко, будто его дернули.

Вошла женщина лет пятидесяти с лишним, в тяжелом пальто с воротником глубокого коричневого меха, с прямой спиной и подбородком, поднятым ровно настолько, чтобы смотреть на все чуть сверху. За ней шел молодой человек лет тридцати, гладко выбритый, в темном пальто без единой пылинки: он нес ее шаль, ее сумку и держал перед собой папку с документами.

Женщина остановилась в трех шагах от двери и оглядела зал медленно, от полок до потолка, чуть морщась, словно проверяла, не пахнет ли здесь чем-то неподобающим.

[Мне она уже не нравится.]

Хоня, лежавший на дальнем краю прилавка, поднял голову и уставился на гостью с тем же надменным спокойствием, с каким она осматривала зал. Некоторое время они мерились взглядами, и я бы не взялся судить, кто кого пересмотрел.

— Кто здесь хозяин? — спросила женщина, обращаясь куда-то в пространство между мной и полками.

— Я. Петр Воронов, артефактор. — Я отложил лоток. — Чем могу служить?

— Мне сказали, что вы решаете сложные дела. — Она подошла к прилавку. Вблизи стало видно то, чего не видно было от двери: под пудрой лежала серая усталость, веки набрякли, а пальцы, когда она стягивала перчатку, чуть подрагивали. — Дела, за которые не берутся другие. Вы возьметесь за мое.

Прозвучало это как констатация факта, а не как просьба.

— Сначала я его выслушаю, — сказал я. — Присядьте, пожалуйста.

Она посмотрела на стул для клиентов, перевела взгляд на своего спутника. Тот шагнул вперед, провел ладонью по чистому сиденью и отступил, кивнув. Женщина села, не касаясь спинки.

— Баронесса Анна Ясенева, — сказала она. — Это Артем, мой помощник.

Артем встал за ее плечом и замер.

— Рассказывайте, — сказал я.

— Мне снятся сны. — Она произнесла это с отвращением, как признаются в дурной привычке. — Пятую неделю. Каждую ночь в них ко мне является один и тот же человек. Я никогда его не видела наяву, но теперь знаю его лицо лучше, чем лица собственных управляющих.

— Опишите его.

— Молодой. Лет двадцати пяти, едва ли больше. Очень высокий и худой. Рыжий, как ржавчина, и волосы отросшие, свалявшиеся. Зарос до самых глаз. Одет в тряпье: рубаха без ворота, серая, в пятнах, штаны в дырах. Руки грязные, на костяшках ссадины, ногти обломаны до мяса. И он всегда так пристально смотрит своими зелеными глазами… Что бы ни происходило во сне, он всегда где-то есть и всегда смотрит на меня.

— Что происходит во сне?

— Каждый раз разное начало, но финал у всех снов один. — Баронесса сложила руки на коленях. — Например был медведь. Бурый, огромный. Он гнал меня через лес, я бежала, пока хватало дыхания, а когда упала и обернулась, никакого леса уже не было: была камера. Каменный пол, решетка, за решеткой темнота. И он стоял в этой темноте и смотрел.

— Дальше.

— Был эшафот. Площадь, толпа, помост из свежих досок. Меня вели под руки, и я знала, что казнить будут меня, хотя никто не называл вины. Палач стоял у плахи в колпаке. Когда меня поставили на колени, он стянул колпак. Это был он. А потом доски подо мной разошлись, и я упала, но не под помост, а в камеру.

— Еще?

— Еще была комната. Моя собственная спальня, все на своих местах, только дверей нет. И начинает прибывать вода. Снизу, из-под пола. Я стучу в стены, вода поднимается до груди, до горла, я пытаюсь всплывать и держаться, а в окне, снаружи, стоит рыжий человек и смотрит, как я тону. Когда вода накрывает с головой, я не захлебываюсь. Я просто оказываюсь на каменном полу, мокрая, а передо мной решетка. И каждый раз новый сон, но один и тот же финал.

Она замолчала. Артем за ее плечом переступил с ноги на ногу.

— Уточню. Все сны кончаются тюрьмой? — спросил я.

— Все до единого. С чего бы ни начиналось. — Баронесса подняла на меня глаза, и сквозь надменность в них впервые проступило то, что она столько времени держала под пудрой и осанкой: страх. — Я помню каждый сон утром до последней мелочи. Так не бывает, я знаю, как забываются сны. Я почти перестала спать: третьи сутки не ложусь вовсе, потому что стоит закрыть глаза, и он уже ждет. Я не могу нормально есть. Вчера за обедом мне померещилось, что в супе черви. Дела стоят. У меня три фабрики, господин Воронов, и я уже вторую или даже третью неделю подписываю бумаги не глядя, потому что не в состоянии прочесть страницу до конца. Еще месяц такой жизни, и я сойду с ума.

— К кому вы обращались?

— Ко всем. — Она выговорила это слово с ненавистью. — Ходила к колдунье, но она сказала, что ни порчи, ни наговора, ничего такого нет. Маг из конторы Гильдии два часа ходил по дому, меня всю обследовал, домочадцев моих на предмет скрытых магических навыков. Ничего. Я подала заявление в МОЛОТ. Приходили двое, с приборами, все проверили, забрали на проверку мою наволочку, представьте себе. Через неделю прислали заключение: никаких артефактных воздействий не обнаружено.

Она посмотрела на меня долгим взглядом.

— Мне вас назвали трое, — сказала она. — Независимо друг от друга. Так что я почти не сомневаюсь в вашей компетенции. Но вы должны приложить все усилия, господин Воронов. Все, какие есть.

— Приложу, — сказал я. — Но давайте сразу договоримся о двух вещах. Первая: мои усилия недешевы, особенно когда вы так категоричны. Вторая: работать мы будем так, как скажу я, а не так, как привычно вам.

— Деньги меня не интересуют. — Она повела рукой, будто отодвигая со стола пустяк. — Если вы избавите меня от этого. Что до второго, посмотрим.

— Не посмотрим, баронесса. Это условие, а не тема для обсуждения.

Несколько секунд она смотрела на меня в упор. Я выдержал этот взгляд, не отводя глаз. Наконец уголок ее рта дрогнул, не в улыбку, скорее в признание.

— Хорошо, — сказала она. — Ваши правила. Что вам нужно?

— Для начала посидите ровно и не двигайтесь.

Я достал монокль и вставил его в глаз и почти сразу обнаружил наиболее вероятный источник неприятностей. От баронессы, от точки чуть выше ключиц, уходила нить.

Тонкая, не толще волоса, серовато-бледная, она поднималась от нее наискось, проходила сквозь стеллаж, сквозь стену и терялась где-то за пределами дома. Я повел головой, прикидывая направление: юго-восток, в сторону от набережной, вглубь города.

«Видишь?»

[Вижу, милый. Но сейчас она едва теплится. Ни силы в ней, ни тока. Спит. Но вообще странно, что МОЛОТ этого не нашел.]

«Думаешь, они бы обнаружили эту нить даже спящую?»

[Ну не прям обязательно, но если судить по тому же Марку, работают в МОЛОТе далеко не дураки.]

«Я, конечно, согласен, но по одному Марку судить весь МОЛОТ не стоит. Иначе в империи в принципе не было бы преступлений, связанных с атефактами. К тому же мало ли, как она с ними общалась, вдруг там попались гаврики, которые из вредности ей ничего не сказали. Угроза-то далеко не смертельная. Не факт, конечно, но всякое бывает».

[Тут не поспоришь, характер у нее и правда такой себе.]

«Ага. Ладно, возвращаясь к нити. След взять, стало быть, не получится».

[Сейчас нет. Она слишком бледная, мотылек ее потеряет через два квартала. Вот ночью, когда баронесса заснет и по ней пойдет сила, другое дело.]

Я вынул монокль и убрал его в карман.

— От вас идет нить маны, — сказал я. — Тонкая, сейчас почти пустая. Где-то на другом ее конце сидит источник ваших снов. Но днем найти источник не выйдет. Нить оживает, когда идет прямое воздействие, то есть когда вы спите и видите сон. В остальное время она слишком слаба. Поэтому делаем так: сегодня вы ночуете здесь, у меня. Ложитесь, засыпаете. Когда начнется кошмар, нить нальется силой, и я пойду по ней до самого конца.

— Ночевать? — Баронесса выпрямилась еще прямее, хотя казалось, что дальше некуда, и обвела взглядом зал, полки, винтовую лестницу в углу. — Здесь? В этой… лавке?

[Давай скажем, чтобы она проваливала, а?]