Хозяин Волшебной Лавки. Том 6 · Глава 4

Глава 4

Плач доносился из-за перегородки, из глубины, там где кухня, сдавленный, задушенный в платок или в ладони: человек очень старался, чтобы не услышали, но уже не мог перестать. Женский, немолодой. Звук держался секунды три, потом оборвался, будто человек зажал себе рот, потом прорвался снова.

Варя замолчала на полуслове. Ложечка в ее руке остановилась над плошкой, повисла и легла на скатерть без звука. Мы переглянулись.

Девушка стояла у перегородки со стопкой тарелок и не двигалась. Слышала она это явно не в первый раз. Она поймала мой взгляд, быстро отвернулась, и щеки у нее пошли пятнами.

[Плачет давно. Голос сорванный. Там явно что-то очень тяжелое.]

Я положил салфетку и встал. Варя не спросила куда, только кивнула. Наши планы на вечер шли по одному месту, но ни я, ни она об этом ни за что бы не пожалели.

За перегородкой оказался короткий коридор: справа жар и свет кухни, слева простая дверь в подсобную комнату. Девушка меня так и не остановила.

На кухне на плите тихо ворчали кастрюли, оставленные на ночь на слабом жару, над разделочным столом висели медные ковши, начищенные так, что в каждом плавал огонек лампы.

Хозяйство содержалось образцово, и от этого плач за левой дверью звучал еще неуместнее. Плач шел из-за нее. Я постучал, негромко, костяшками двух пальцев.

— Простите. У вас все в порядке? — спросил я.

За дверью резко стихло. Слышно было, как двинули стул, как плеснула вода в тазу или кувшине. Потом дверь открылась.

На пороге стояла невысокая полная женщина лет пятидесяти, в поварском переднике, с сильными крупными руками, кожа на кистях была красная от горячей воды. Лицо у нее было хорошее, круглое, такому бы улыбаться без остановки. Сейчас оно было мокрое, наспех вытертое, с распухшими веками, и глаза смотрели с испугом человека, пойманного на слабости.

— Ох батюшки, — выдохнула она, — простите ради всего… Неужели слышно было?

— Слышно, — сказал я. — Совсем немного, но слышно.

— Простите, — повторила она и попыталась улыбнуться, отчего стало только хуже. — Вы не думайте, у нас все хорошо, кухня работает. Утка не пересохла? Люба говорила, вы утку взяли. Вы идите, идите к даме, у вас вечер такой славный, а я тут… это я так, по-бабьи. Не обращайте внимания.

— Уже не выйдет, — сказал я мягко. — Не обращать внимания можно на то, чего не заметил. А мы заметили. Так уж получилось, что мы теперь невольные свидетели вашей беды. И раз так, то может статься, что сумеем помочь. А не сумеем, так хоть выслушаем. Выговориться легче, чем плакать одной в углу.

Она смотрела на меня снизу вверх, и в глазах у нее шла быстрая работа: неловкость боролась с усталостью, и усталость явно была старше и сильнее.

За моей спиной прошуршало платье. Варя подошла и встала рядом.

— Пойдемте к нам за стол, — сказала она просто. — Люба принесет чаю. Правда, Люба?

Девушка, оказывается, стояла тут же, в начале коридора, прижав к груди тарелки.

— Мама, — сказала она тихо. — Сядь с людьми. Они вроде бы хорошие…

— И правда, посидите с нами, — сказала Варя. — Мы никуда не торопимся. Утка у вас такая, что торопиться отсюда вообще грех.

При слове «утка» женщина на мгновение стала прежней: плечи расправились, подбородок поднялся, в глазах мелькнула законная гордость мастера. Потом вспомнила, о чем шла речь, и гордость погасла. Она обвела нас взглядом, всех троих, дернула завязку передника, будто он ее душил, и сдалась.

— Простите великодушно, — сказала она. — Сейчас, лицо только ополосну. Люба, поставь самовар. И варенье достань, яблочное, из тех, дедовых банок.

Она скрылась за дверью, а мы вернулись за стол. Кот у печки поднял голову, посмотрел на нас желтым глазом, зевнул и улегся обратно.

Люба сняла с буфета самовар, небольшой, домашний, с медалями на боку, и понесла заправлять. Проходя мимо, она приостановилась.

— Спасибо вам, — сказала она вполголоса. — Она третий вечер так. Днем держится, при гостях держится, а как зал пустеет… Я уже не знаю, с какой стороны к ней подойти. И простите еще раз, у вас явно был свой вечер…

— Ничего, — сказала Варя. — Всякое бывает. Лучше чтобы хороший вечер был и у вас тоже.

Люба ушла, и через минуту за перегородкой засопела вода и стукнула о жесть первая горсть углей. Варя придвинула свой стул ближе к моему.

— Ты ведь уже думаешь, как помочь? — сказала она тихо. — Я по лицу вижу.

— Пока я знаю только то, что в хорошем доме плачет женщина, — вздохнул я. — Этого мало, чтобы понять, как помогать. Но помочь надо. Ты точно не против?

— Была бы против — в тебя бы не влюбилась, — улыбнулась она, пододвинувшись и чмокнув меня в щеку.

Женщина вышла через пять минут, с умытым лицом и гладко подобранными волосами, неся перед собой блюдце с вареньем, как оправдание. Люба уже ставила на наш стол самовар и три чашки: себе она чашки не взяла, встала у буфета, откуда был виден и зал, и мать.

— Маргарита Захаровна я, — сказала женщина, присаживаясь на край стула. — Ложкина. Хозяйка тут, повариха тоже я.

— Петр Алексеевич Воронов. Это Варвара.

— Воронов… — она наморщила лоб. — Это не у вас лавка на Тихом канале? Часы, артефакты?

— У меня.

— Надо же. Слышала про вас. — Она разлила чай, руки у нее двигались сами, без участия головы. — Варенье берите обязательно. Яблочное, еще по дедову рецепту, с лимонной корочкой.

— Дед это который на светописи? — спросила Варя, кивнув на рамку у буфета.

— Он самый. Кузьма Ложкин. Это он дом купил и дело начал, еще при старом городском голове. А мальчик рядом это Игнат Кузьмич, свекор мой покойный. От него уже нам со Степаном перешло.

— А почему «Семь ложек»? — не удержалась Варя.

— А это дедова шутка. — Маргарита Захаровна улыбнулась одной стороной рта, коротко и больно. — Фамилия Ложкины, детей семеро. Он говорил: вывеску сочинять нечего, она за столом сидит и кашу просит. Так и повелось. Шестьдесят лет уже вывеске. Мы только позолоту обновляем. Только не знаю, сколько еще…

Она замолчала, глядя в чашку и часто дыша, пытаясь проглотить снова подступившие слезы. Пар от чая поднимался ровной струйкой и растворялся под лампой. За буфетом Люба перетирала полотенцем сухую посуду, только чтобы занять руки.

— Вы уж простите, что я так, — сказала Маргарита Захаровна наконец. — Обычно я умею держаться. Днем гости, плита, все идет своим чередом, и я забываю. А вечером зал пустеет, и тут оно меня и находит.

— Что случилось все-таки? — спросил я.

— Мужа моего посадили. — Она сказала это ровно, голосом, отрепетированным бессонницей. — Степана. Два месяца назад взяли, сидит в следственной, и вот-вот суд, и на суде его… — гладкость кончилась, она сглотнула и договорила шепотом: — Его осудят. Все так говорят. И адвокат говорит, только другими словами.

— В чем его обвиняют?

— В том, что он запрещенным артефактом людей дурманил. Гребень какой-то такой, который на голову действует. Будто бы он его в кармане носил и гостям нашим… — она поискала слово, — внушал. Чтобы заказывали больше и платили не считая. Следователь так и сказал: делал клиентов сговорчивее. У нас, видите ли, долг перед банком, мы в позапрошлом году крышу перекрывали и кухню перестраивали, вот вам и умысел. Долг есть, врать не буду. Только Степа его выплачивал честно, по росписи, ни одного взноса не пропустил.

— Расскажите, как его взяли. С самого начала и по порядку.

Она кивнула, собралась.

— Утром это было, мы еще не открылись. Приходят четверо из стражи, старший с бумагой: поступил донос, что в заведении обсчитывают посетителей, предписан обыск. Я сперва даже не испугалась, честное слово. Думаю: ищите, у нас каждая копейка посчитана, Степа книги ведет так, что хоть в казначейство неси в качестве образцов. Они и в книги смотрели, и в кассу, и по кухне ходили — ничего, как я и думала. А потом старший берет Степаново пальто с вешалки, вот с этой самой, и из внутреннего кармана достает гребень. Деревянный, женский, с цветочками резаными. И все, и переменились они в лице. Оказалось, вещь запрещенная, из тех, что на сознание действуют. Степу увели в тот же час. Он когда пальто свое увидел у стражника в руках, у него такое лицо было… Он не испугался даже, он не понял.

— Донос был на обсчет, а нашли артефакт, — сказал я. — Кто донес, известно?

— Без подписи донос. Аноним. Адвокат запрашивал, ему так и ответили: заявление без имени, но проверке подлежит. — Она стиснула чашку обеими руками. — Петр Алексеевич, я вам как на духу скажу. Степа этот гребень не покупал и в руках не держал. Я это знаю, как знаю, что у меня тесто подошло, не заглядывая под полотенце. Но кому это интересно, что жена знает. Жена, сказали мне, лицо заинтересованное.

— А что говорит он сам?

— Что видит эту вещь первый раз в жизни. С первого дня одно и то же, слово в слово. Адвокат говорит: плохо, что слово в слово, суд решит, что заучил и не хочет идти на сотрудничество. Вот до чего дошло: правду говорить плохо. — Голос у нее опять пополз вверх, и она его силой вернула на место. — Деньги уходят, как вода в песок. Адвокат, прошения, передачи. Я одна за плитой и за конторкой, Любаша зал держит. Сын у нас есть еще, старший, но в столице, у него своя жизнь, своя семья, он присылает, сколько может, только что там пришлешь. Мне уже намекали добрые люди: продавай дело, пока дают цену. Но дед его в голод не продал, свекор в холеру не продал, а я, выходит, продам.

Люба у буфета отвернулась к полкам и стояла к нам спиной, очень прямо. Я дал тишине улечься, потом сказал:

— Маргарита Захаровна, теперь один вопрос, и мне нужен на него честный ответ, а не тот, который вам хочется дать. У меня есть возможность попробовать разобраться в этом деле. Есть знакомства, есть опыт по части артефактов, побольше, чем у вашего адвоката. Но прежде чем я пальцем шевельну, я должен знать, что помогаю невиновному. Не жене невиновного, а невиновному. Мужья, случается, скрывают от жен многое, причем как раз ради семьи. Подумайте, прежде чем ответить. Вы уверены в нем? Не верите, а уверены?

Она не отвела глаз. Смотрела на меня долго, и в этом взгляде не было ни обиды на вопрос, ни поспешности.

— Я вам не клясться буду, — сказала она. — Я вам расскажу, какой он, а вы сами решайте. Степа у меня честный до убытка. Это не похвала, это диагноз, я с этим тридцать лет живу. В прошлом годе привезли нам осетрину, и ему запах не глянулся. Всем глянулся, мне глянулся, а ему нет. Так он не только партию завернул, он вечером обошел столы и вернул деньги троим гостям, которые накануне уху ели. Никто не жаловался! Ни один! А он вернул: вдруг, говорит, вчерашняя была из той же бочки. Мы на этом выручку потеряли. Или счета возьмите: если гость спорит, Степа всегда решает в пользу гостя, даже когда гость передергивает, и оба это знают. Я ругаюсь, а он мне: Рита, копейка спорная дом не построит, а худая слава его разберет. И вот мне теперь рассказывают, что этот человек купил дурман, чтобы вытягивать из людей лишний рубль! — Она развела руками, тяжелыми, красными от кухни. — Уверена ли я? Я в себе так не уверена, как в нем.

[Не врет, уверена.]

Я и сам это видел. Женщина, сочиняющая мужу оправдание, рассказывала бы о его благородстве. Эта рассказывала о потерянной выручке и о том, как ругалась с ним из-за этого.

— Хорошо, — сказал я. — Я попробую. Обещать ничего не обещаю: может оказаться, что сделать ничего нельзя, а может оказаться и такое, чего вы знать не хотели бы. На это надо согласиться заранее.

— Согласна, — сказала она сразу. — Хуже правды уже придумали, дальше некуда.

— Тогда мне нужно полное имя, где он содержится и как зовут следователя, если помните.

— Ложкин Степан Игнатьевич. Сидит в губернской следственной, на Валу. Следователь… фамилия у него птичья, сейчас… Люба! Как следователя-то?

— Скворцов, — сказала Люба от буфета, не оборачиваясь. — Скворцов, надворный советник.

— Записал. — Я действительно записал, в книжечку. — Теперь о деньгах, чтобы к этому не возвращаться. Денег я с вас не возьму.

— Как это? — она растерялась. — Так не годится, вы же время свое…

— Я еще ничего не сделал. Появится результат, тогда и поговорим, и то не о деньгах. А пока считайте, что я расплачиваюсь за утку. Она того стоила.

Уходили мы очень поздно. Маргарита Захаровна вышла проводить нас на крыльцо как была, в переднике, обхватив себя за локти, и стояла в желтом прямоугольнике света, пока Люба не увела ее в тепло.

В экипаже Варя сидела тихо до самого моста, потом взяла меня за руку, повернула к себе и сказала без всякой улыбки:

— Петя. Помоги им. Я знаю, ты и так решил. Но я хочу отдельно попросить, от себя. У них дом. Настоящий, с котом и вареньем. Нельзя, чтобы такое погибло из-за чьей-то подлости.

— Помогу, если там есть чем помочь. Завтра же и начну.

— С чего? — поинтересовалась она.

— С человека, который умеет читать бумаги, которых мне не покажут.

Варя подумала и кивнула:

— Жаров.

— Верно, Жаров.

[Гребень с резаными цветочками, действует на сознание. Что-то оно мне напоминает, милый, только не пойму пока что. Ты добудь мне описание получше, а я поищу у себя в памяти. Может найду что-то.]

Жарова я нашел утром в управлении, в его каморке на третьем этаже. Он выслушал меня, не перебивая, глядя в стол, и по мере рассказа придвигал к себе лист бумаги, пока тот не лег точно под правую руку.

— Ложкин, — повторил он. — Следственная на Валу, следователь Скворцов. Дело не наше, стражи, но раз там запрещенный артефакт, копия должна была уйти к нам. Подниму.

— Что скажешь навскидку? — спросил я.

— Навскидку скажу, что ты второй раз приходишь ко мне просить за постороннего человека, и в первый раз ты оказался прав. — Он записал фамилию, дату ареста, название ресторана, все моими словами и вдвое короче. — Но статистика из двух случаев не статистика. Дай мне два дня.

— Скворцова знаешь этого?

— Знаю. Не дурак и не мздоимец, что по нашим временам сочетание редкое. Только у него на столе таких дел под полсотни, а это выглядит как одно из тех, где все сошлось само. — Жаров отодвинул лист. — Такие дела следователь любит и трогать не станет, пока ему не покажут дырку. Так что, если хочешь этому Ложкину помочь, придется дырку найти.

Через два дня, под вечер, колокольчик в Лавке звякнул особым, экономным движением: Жаров всегда придерживал дверь, чтобы не хлопала. Он прошел к прилавку, положил на него тонкую папку и сел на табурет для посетителей, вытянув ноги.

— Чаю? — спросил я.

— Наливай. Новости у меня такие, что всухую их рассказывать скучно. — Он дождался чашки, отпил, начал: — Дело я прочел. Целиком. Излагаю по порядку. Донос анонимный, письменный, подан в участок за день до обыска. Содержание: в заведении «Семь ложек» управляющий Ложкин систематически обсчитывает посетителей. Про артефакт в доносе ни слова. Стража идет проверять кассу и книги, находит книги в образцовом порядке, а в кармане пальто гребень. Гребень уходит на экспертизу к нашим. Заключение: запрещенный артефакт воздействия на сознание, класс внушения. Дальше дело переквалифицируют, и версия у следствия складывается сама: долг перед банком, доступ к счетам гостей, инструмент в кармане. Обсчитывал не на бумаге, а гребнем, потому и книги чистые. Красиво. Скворцов человек не злой и не продажный, я справился. Но он просто верит доказательствам, которые, на самом деле, куда серьезнее, чем в том деле с военным, забыл фамилию.

— Долг перед банком какой?

— Двести тысяч с небольшим, взносы шли без просрочек, но Скворцову это без разницы: долг есть, значит, мотив есть. Что человек его исправно гасил, в обвинительное заключение не попадает, там для таких подробностей граф не предусмотрено.

— Свидетели воздействия есть? Хоть один гость, который заявил бы, что платил не в себе?

— Ни одного. Но и это следствие развернуло к обвинению: воздействие тонкое, жертва не помнит, что по заверению прокурора даже хуже.

— А происхождение гребня? Где куплен, у кого?

— Не установлено. И не будет скорее всего, к сожалению, по крайней мере до завершения дела. Каналы сбыта таких вещей ищут годами. Суду хватит владения. Нашли при обыске, в его пальто, при понятых, протокол чистый. — Жаров допил чай и посмотрел на меня поверх кружки. — Теперь мое мнение, раз ты за ним пришел ко мне. Мотив есть, улика железная, процедура соблюдена. Зацепок на невиновность в деле нет. Вообще ни одной, по сути, кроме его репутации, которая, к сожалению, в суде мало что стоит. Помочь тут нечем.

— Нечем, — согласился я. — Пока нечем. Мне нужно с ним увидеться.

— Зачем? В деле три его допроса, все одинаковые: не покупал, не видел, не знаю.

— Именно поэтому. Бумага не передает, как человек говорит «не знаю».

Жаров потер переносицу.

— Свидание постороннему до суда не положено. Но у нашей конторы есть право опроса по артефактной части, а у тебя до сих пор действует статус консультанта, так что устрою. Дай день-два.

— Спасибо, Марк.

— Не спеши со спасибо. — Он поднялся, взял папку. — Я тебе скажу неприятную вещь, по дружбе. Я таких дел видел немало и в девяти случаях жена искренне уверена, а муж виноват. Искренность жены не улика.

— Знаю. Потому и хочу посмотреть на мужа.

Записка от него пришла через день, с посыльным, короткая: «Завтра, десять утра, пропуск заказан. Не опаздывай. М».

Утро выдалось ясное, с тем розовым утренним светом, который красит даже казенные заборы. Извозчик довез меня до Вала за четверть часа и, узнав, куда именно мне надо, посмотрел с новым интересом, но спрашивать не стал: у его ремесла были свои правила приличия.

Губернская следственная оказалась зданием, построенным с единственной мыслью: чтобы всякий входящий сразу понимал, куда пришел. Серый камень и окна в два кулака шириной, забранные решеткой не только снаружи, но еще и изнутри. Пахло внутри карболкой и сырой шинелью.

Дежурный сверил мой пропуск с журналом, потом меня с пропуском, забрал трость и попросил вывернуть карманы. Часы и записную книжку разрешил оставить, перстень в жилетном кармане посмотрел, хмыкнул и вернул: украшения к проносу не запрещались. Надзиратель, пожилой, с сивыми усами, повел меня коридором.

Комната опроса была маленькая: стол, привинченный к полу, два табурета, лампа под потолком в проволочной сетке. Я сел лицом к двери и стал ждать.

Степана Ложкина ввели через несколько минут. Надзиратель с сивыми усами пропустил его в дверь, сказал мне: «Полчаса, господин консультант, дольше не положено», встал снаружи и прикрыл дверь, оставив щель в ладонь.

Я узнал бы его и без представления, по светописи у буфета: та же порода, что у деда, широкая кость и крупные руки, но за два месяца он похудел на два размера минимум. Серое арестантское лицо, отросшая седоватая щетина, и глаза, которые прежде всего искали, куда себя деть.

Тюрьма перемалывает всех, но людей такого склада она перемалывает быстрее прочих: у них нет ни озлобления, чтобы держаться, ни хитрости, чтобы приспособиться.

Пока его подводили к столу, я успел рассмотреть руки. Правая ладонь в старых, заглаженных временем ожогах от плиты, у которой он, видно, начинал мальчишкой при отце, на среднем пальце вмятина от пера, какая нарастает за десятилетия ежедневной конторской писанины. Руки работника и счетовода. Рабочие руки. Но это все еще не было доказательством невиновности.

— Садитесь, Степан Игнатьевич, — сказал я.

Он вздрогнул на имени-отчестве. Здесь его, надо думать, давно звали короче.

— Вы от адвоката? — спросил он, садясь на край табурета. Голос был глуховатый и аккуратный, вполтона.

— Нет. Моя фамилия Воронов, я артефактор, держу лавку на Тихом канале. Формально я здесь как консультант. А по существу вот как: четыре дня назад мы с моей спутницей ужинали в «Семи ложках», а после ужина слушали, как ваша жена плачет в подсобной и не сумели пройти мимо.

Он закрыл глаза. Кадык у него дернулся, руки на столе сжались, и я увидел то, что хотел увидеть в первую очередь: реакцию не на свое положение, а на чужую боль.

— Рита, — сказал он тихо. — Она при мне ни разу… На свиданиях она мне рассказывает, что все хорошо, гостей много, Люба умница. Мне хочется верить. Удобно верить, когда сидишь тут и сделать ничего не можешь. Но умом я понимаю, что не может быть все так хорошо. Как минимум потому что адвокат у меня не бесплатный.

— Гостей действительно много, кухня действительно превосходная, и Люба действительно умница. Врет она вам только про себя. — Я выдержал паузу. — Степан Игнатьевич, я пришел разобраться, можно ли вам помочь. У меня есть опыт в делах, где замешаны артефакты, есть знакомства и есть время. Но у меня нет главного, и за этим я приехал. Вашей жене я на слово поверить не могу, как бы она ни была убедительна: жены, случается, знают о мужьях меньше всех, именно потому, что мужья их берегут. Поэтому я спрошу вас самого, один раз. Посмотрите на меня и ответьте: вы видели этот гребень до того, как его нашли? Носили его? Применяли к людям?

Он поднял глаза. Взгляд был измученный, с красными прожилками от бессонницы, но он не ушел в сторону, не остекленел заученным ответом.

— Нет, — сказал он. — Не покупал. Не носил. В руках не держал ни разу в жизни. Я его первый раз увидел, когда стражник вынул его из моего пальто, и я, дурак, еще подумал: Любашин, наверно, обронила, а я подобрал и забыл. Секунды две так думал, пока не вспомнил, что ничего я не подбирал. Вот эти две секунды меня, говорят, и утопили: следователь в протокол записал, что я замешкался с ответом.

Я слушал его и одновременно читал. Он не строил фраз. Он спотыкался, возвращался, называл себя дураком без расчета на жалость. Руки его жили отдельно от речи: когда он говорил про пальто, пальцы машинально показали внутренний карман на арестантской куртке, где никакого кармана не было, и он сам этого не заметил.

Так не играют. Такое не отрепетируешь даже за два месяца, это можно только прожить.

Ну, как. Можно, конечно, было сыграть все что угодно. Но для этого нужно было учиться врать годами. А передо мной сидел человек, у которого не было не то что криминального опыта, а даже той бытовой гибкости, которая позволяет приличным людям опаздывать на службу по выдуманным причинам.

— Я вам верю, — сказал я.

Он моргнул. Потом еще раз. Потом отвернулся к стене с решеткой и сидел так, наверно, с полминуты, а когда повернулся обратно, глаза у него были мокрые, и он не стал этого прятать.

— Простите, — сказал он. — Вы первый. За два месяца. Адвокат говорит «будем работать с тем, что есть». Следователь говорит «облегчите душу». Рита верит, но Рита жена, ей положено. А вы чужой человек.

— Можно я спрошу сперва? — Он подался вперед. — Скажите мне правду. Как они? Не то, что Рита рассказывает, а как есть.

— Держатся. Кухня на прежней высоте, я свидетель. Люба ведет зал так, что иная хозяйка позавидует. Деньги уходят на ваше дело, это правда, и жена ваша устает за двоих, это тоже правда. Вечерами, когда никто не видит, она плачет от безысходности. Но они держатся.

Он выслушал, кивая на каждой фразе.

— Спасибо, — сказал он. — Что обратили внимание на всё это и пришли.

— Мне положено верить тому, что я вижу, а вижу я неплохо. Но моя вера, Степан Игнатьевич, для суда не стоит и полушки, поэтому давайте работать. Разберем все по порядку. Начнем с гребня. Опишите, как его нашли.

— Утром, при обыске. Пальто мое висело на вешалке у входа, где всегда. Стражник охлопал карманы, полез во внутренний и вынул его. Деревянный гребень, женский. Я стоял в трех шагах и видел все от начала до конца: он не подкладывал, я бы заметил, у него обе руки на виду были. Гребень лежал там до него, это правда. Только я его туда не клал.

— Пальто висело у входа. Кто мог до него дотянуться?

— Да кто угодно, в том и беда. Вешалка общая, для гостей и наша. Зал проходной. Адвокат по этой дорожке ходил: мол, подбросить мог всякий. Следователь отвечает: мог всякий, а мотив у одного. И крыть нечем.

— Брали вас стражники? Не люди из МОЛОТ?

— Стражники, из третьего участка. Эти, из отдела по артефактам, появились после, когда гребень на проверку забирали. Меня они не допрашивали, только бумаги оформили.

— Теперь подумайте вот о чем. Кому вы перешли дорогу? Конкурент, обиженный поставщик, гость, которому вы отказали. Уволенный работник. Кто-нибудь, кому выгодно или сладко видеть вас здесь.

И тут он в первый раз за разговор посмотрел на меня почти с досадой, устало, как на доктора, который в двадцатый раз спрашивает, не болит ли.

— Петр Алексеевич, голубчик. Этот вопрос мне адвокаты задавали раз двадцать, на разные лады, и следователь задавал, и Рита. Я два месяца на нарах перебираю всех, кого в жизни встретил, по кругу, как четки. Нет у меня врагов. Поставщиков мы не обижаем, платим в срок. Работников у нас просто нет, повар молодой разве что ушел прошлой весной, так он с поклоном ушел, его в столицу переманили как раз потому что он у нас научился, он нам открытки шлет чуть ли не каждый месяц. Конкуренты… какие мы кому конкуренты, у нас восемь столов. Я уже говорить об этом не могу, простите. Если вам нужны эти двадцать ответов, у адвоката все записано, а лучше через вашего знакомого в отделе прочтите, там мои допросы подшиты, я в них то же самое говорю, теми же словами. Сэкономите час себе и мне душу не вымотаете.

— Справедливо, — сказал я без всякой обиды. — Прочту готовое. Вы правы, что бережете силы: они вам еще понадобятся.

Он ссутулился на табурете, разглядывая свои руки, а я тем временем позвал:

«Лада. Ты все слышала. Есть мысли?»

[Есть!]