Глава 11
Первую линию я вывел через полчаса, под моноклем и с Чернильницей в правой руке. Слева копия листа моей руки, с полями, где я сам себе писал размеры. Клинок зажат в тисках, обернутых кожей; под моноклем сталь открылась полосатой, волокнами, и контур надо было класть вдоль волокна, а не поперек.
Чернильница дала первую каплю на кончик пера. Капля не растеклась. Так и должно было быть. Я повел линию от пяты клинка вверх, на длину ногтя, и остановился проверить, как она легла.
[Ложится ровно, милый. Я вижу ее изнутри, она вошла в сталь на волос и там осталась.]
— Вы не можете. Эта вещь не должна к ним попасть с контурами. Вы понимаете, что вы им отдаете? — спросил Павел Кузьмич.
— Понимаю.
— Не понимаете. Вы — носитель, вы должны понимать лучше меня. Есть вещи дороже… — он запнулся.
— Договаривайте, — произнес я ровно.
— Вы отдаете…
«Одна из семисот сорока».
Переделок быть не могло. Чернильница пишет то, что не стирается, первая же ошибка превратила бы кортик в кусок стали.
Игнатьев занял табурет у двери за моей спиной и ближе трех шагов не подходил. Он попросил разрешения смотреть, я разрешил. За весь первый день он не проронил ни слова. Только один раз, когда я откинулся и вытер лоб, спросил:
— Это так у всех? Так медленно?
— Не знаю. Я слежу только за собой.
Варя приносила еду в мастерскую и ставила на верстак, подальше от кинжала. Первую тарелку она унесла нетронутой, вторую я съел, не заметив, что ел. Ася заходила, заглядывала через мое плечо и уходила.
К вечеру второго дня было шестьсот линий, оставались самые глубинные. Перстень на руке грелся так, что каждые пятнадцать минут я снимал его на минуту и клал на холодную сталь тисков.
Третья ночь была отвратительной. Рука начала уходить с траектории, без дрожи, просто делалась чужой. Я перестал чувствовать, с какой силой давлю. Я положил перо, пошел в ванную, подержал кисть в раковине с холодной водой, вернулся. Игнатьев за это время не сдвинулся с табурета.
— Вы бы легли, — сказал я ему.
— После вас.
Я хмыкнул. Я обещал закончить за четыре дня, так что время по идее еще было. Но с другой стороны, времени вообще не было.
Последние сорок линий шли по острию, где сталь тоньше всего. Там Лавка вела меня сама, контролируя каждый волос:
[Правее. Еще. Здесь остановись, тут сталь плотнее, ее надо дожать. Хорошо. Следующая.]
Семьсот сороковую, последнюю по счету листа, я положил на рассвете одиннадцатого числа. Снял монокль дико дрожащей, я ей теперь это позволил, рукой. Кортик в тисках был тот же, что три дня назад, только по клинку, если наклонить к лампе, бежала тонкая сетка, похожая на морозный узор, и уходила под кожу рукояти.
Игнатьев встал с табурета, подошел на свои три шага и дальше не пошел.
— Это она?
— Это она.
Он постоял с закрытыми глазами, глубоко дыша. Потом вышел.
Кряжина привезли двенадцатого, к полудню, и внесли в дом на носилках. Он был в корсете, от подмышек до бедер, в больничной рубахе и в собственных сапогах на босу ногу.
— Воронов, — сказал он. — Ты меня обманул. Ты говорил, дом большой. Он огромный.
— Ты еще второго этажа не видел, — улыбнулся я, с трудом видя его из-за слипающихся глаз. Я хотел встретить его, поприветствовать, поэтому попросил Варю меня разбудить, что она неожиданно без споров сделала. Похоже, все еще чувствовала вину за прошлый раз.
Сема с Жаровым внесли его по лестнице. Лавка ждала их наверху свеже убранной гостевой комнатой, с кроватью, поставленной так, чтобы с нее была видна дверь. Ключ торчал в замке изнутри. Кряжин это заметил и первым делом, встав, покряхтывая, с кровати, повернул его два раза, проверяя.
— Ходит, — сказал он. — Спасибо.
Вскоре девушки явились втроем разом, с подносом. Азалия несла поднос, Зоя чайник и полотенце, Варя стояла в дверях и командовала. Похоже, то, что я с крайней неохотой принимал такую вот бытовую заботу, их обижало или, возможно, расстраивало, и они решили отыграться на Юрии.
Кряжин глядел на это с кровати с новым для меня лицом: без брони, без своего снаряжения, без грубостей, он стал просто человеком с большим носом, большим животом, большими руками и, кажется, большой душой, смущенным до ушей.
— Девицы, — сказал он. — Я же просто травмированный, а не парализованный. Меня кормить с ложки не надо.
— Надо, — сказала Азалия. — Вам корсет наклоняться не дает. Открывайте рот.
— Ася, голубушка, скажите ей.
— Я ей ничего не скажу, — сказала Ася, единственная, кто не участвовал в этом коллективном акте заботы, от двери. — Ты слишком забавно смотришься.
Он хотел было ругнуться, я прямо увидел, как с его губ едва не срывается брань, но в последний момент захлопнул рот. А потом открыл перед летящим в него самолетиком.
Варя вышла ко мне в коридор, пока его кормили.
— Сиделку я нашла. С рекомендацией от больницы. Но у нас сейчас в Лавке слишком много всякого творится, так что, думаю, ты и сам будешь против того, чтобы она оставалась на ночь. Она будет приходить с десяти до шести. А остальное мы поможем ему сами.
— Конечно.
— Не смотри так. Нас трое, он один, а делать, пока все это творится, почти нечего.
— Я не смотрю.
— Ну-ну. А теперь сам иди спать. Ты валишься с ног.
— Не сейчас, — покачал я головой, хотя и правда был готов лечь прямо на полу. — Сначала надо хотя бы понять, сработает ли моя задумка.
План у меня был с той ночи, когда принесли кинжал. И теперь, когда все было готово и появились варианты, чем занять оставшиеся дни, я выложил его Игнатьеву, Асе, Семе и Жарову и мастерской.
— Кинжал они получат. Но за оставшиеся дни мы найдем матрицу из шестого пункта и привяжем Грань к другому человеку. Тогда у них в руках будет вещь, которая никогда не станет их.
Игнатьев слушал с закрытыми глазами.
— Хорошая мысль, — сказал он. — Была бы. Матрица в столице.
— Серьезно? — у меня внутри все упало. — По контексту записей я подумал, что она где-то в Грозове.
— Была, — кивнул он. — Более того, была у меня. Но служба Ее Величества решила, что опасно складывать яйца в одну корзину и, когда мне привезли заготовку, матрицу забрали. Как выясняется, это было не зря.
— Отсюда до столицы… — я вздохнул. — Мы успели бы только если бы Лавка открыла возможность телепортации…
— Она и такое может⁈ — в шоке открыл рот Жаров.
— Со временем, — кивнул я, в момент кивка едва не уснув. — Тогда, возможно, вы хотя бы объяснитье, что она такое?
Игнатьев вздохнул.
— На вид браслет. Широкий такой. Как устроена, не знаю, я в технических тонкостях не силен. — Он замолчал, подбирая слова. — У настоящей Грани хозяин определяется по крови. Кровь отца, кровь деда, и так до самых дремучих времен. Здесь рода нет и не будет, здесь носителя должны были назначать. Значит, нужно что-то вместо крови. Предмет. Вещь, которая связана с человеком, а через нее с человеком связывается Грань.
— Связана напрямую с человеком…
— Так мне сказали.
Я сел. Потом встал. Потом снова сел: ноги после трех суток не слушались, но голова вдруг заработала так, как все три дня не работала.
Предмет, связанный с человеком. Я знал две таких вещи. Первым было Око, которое я создал для княгини. Вторая жила в грудной клетке у мальчика, которого я два года назад спас от незавидной участи с тех пор он носил ее как второе сердце. А еще так в целом работало колдовство — жизненная сила и так далее. А еще я помнил схему артефакта, придуманную Ильей для победы в соревновании в Новограде, что решало его судьбу.
Если я был прав…
— Сема! — крикнул я в дверь. — К Илье. Бегом. Пусть бросает все.
Илья прибежал через тридцать минут, в рубашке без сюртука, с папкой под мышкой, красный от бега. С порога спросил, кто умер.
— Пока никто. Ася, сюда. Павел Кузьмич, вы тоже. Сема, Марк, выйдите.
Мы заперлись в мастерской вчетвером. Я говорил, наверное, минут пять и так и не сел. Матрица, кровь рода, предмет вместо крови. Пластина Ильи, вросшая в тело, живущая от него и для него. Илья, который год назад уехал в Новоград и вернулся, проработав и отточив свои идеи по интеграции колдовских принципов в артефакторику…
— Повторить твою пластину, вписать в нее то, что должна делать матрица и поставить в человека! — из-за недосыпа я, кажется, начал разговаривать в стиле неандертальца.
Игнатьев отшатнулся и уперся спиной в косяк, кажется, пораженный. Илья задумался, положил папку на верстак, открыл ее, пробежал глазами свой лист, закрыл; губы у него шевелились.
— Схема базы у меня есть, — сказал он через минуту. — Своей пластины, но ее можно перестроить, к тому же за эти два года я ее неплохо доработал. Самое трудное, где идет сшивка даже не с телом, а с энергией человека. Мне скорее повезло, что все прошло удачно, вы знаете, Петр Алексеевич.
— С этим я подскажу что смогу, есть опыт. Мы легко справимся!
Я очень сильно лукавил, на самом деле, и нездоровый оптимизм от отсутствия сна делал только хуже. Око я создавал три месяца, даже если опустить промежуточные этапы, то полтора. А теперь хотел создать нечто даже более сложное всего за три дня.
Даже с учетом того, что с матрицей не надо было решать сложных технических вопросов преломления света через лиарит или подключения к нервам глаза, даже с учетом того, что на этот раз мне должен был ассистировать без шуток гениальный ум, уже превзошедший меня в плане изобретательского таланта, даже с учетом того, что у нас были все составляющие и, по сути, требовалось только связать все воедино и заставить работать…
Это все равно была дикая авантюра. К тому же у нас не будет ни права на ошибку, ни возможности на тесты, чего при создании Ока у меня было более чем достаточно.
— Сколько у нас времени? — спросил Илья.
— Три с половиной.
— Месяца? — Ну, в целом вполне выполнимо, только…
— Дня. У нас три с половиной дня.
Он ничего не сказал, лишь помолчал полминуты и затем коротко кивнул.
— Задача ясна. Но должно быть ясно сразу: времени на адаптацию, постепенное вживление, снижение чувствительности… ни на что это не будет времени. Тот, кому будет вживляться пластина… я ему очень сильно не завидую. Я свою ставил месяц, медленно, осторожно. И все равно я не могу вспоминать о том времени без содрогания. А здесь… мы не сможем это протестировать, а значит не сможем даже быть уверенными в том, что тот человек не умрет.
Мы перебрали всех за минуту. Сема: после Истока его тело стало слишком сильным и пластина в него банально бы не вошла. У Ильи уже была. У меня уже была Грань. Игнатьев даже попытки вызваться не предпринял.
— Жаров, — предложила Ася.
Я открыл дверь и позвал его. Он вошел в мастерскую, огляделся и сел на табурет рядом с Игнатьевым.
Говорил я. Потом Илья, коротко, объясняя технически детали вживления. Жаров слушал, глядя на свои руки.
— Сколько это займет? — спросил он.
— Вообще без понятия, — сказал Илья.
— А после?
— То же самое.
Когда все замолчали, он ничего не сказал.
— Марк, — сказал Игнатьев. — Вы служите. Это для страны. Я не имею права вам обещать, но я скажу: если вы это сделаете, страна об этом узнает.
Жаров поднял на него глаза, и Игнатьев умолк.
— Я хоть выживу?
— Почти наверняка, — пожал я плечами.
Он еще посидел. Потом провел ладонью по лицу, сверху вниз, и встал.
— Когда?
— Как только соберем. Если соберем.
— Тогда я поехал за вещами, останусь тут, чтобы не пропустить момент. — Он остановился в дверях.
Сон Ася сняла с нас вскоре после того. Ей и Илье это было не так нужно, скорее профилактика, а вот мне, раз мы собирались проработать без сна еще трое суток, нужно было позарез. Поставила каждого лицом к себе, положила ладонь на лоб и что-то сказала, я не понял, хотя язык вроде бы был русский. Меня будто ударили изнутри по затылку, в голове стало ясно и холодно.
— На трое суток, Петр, — сказала она с нажимом. — Дольше нельзя. Вы начнете видеть то, чего нет, потом упадете, и это будет уже не обморок.
Мастерская перешла в боевой режим. Верстак Илья занял целиком, мой стол отошел под расчеты, пол ушел под листы, и Ася ходила между ними, как по камням через ручей. Она тоже была нужна, чтобы подсказывать Илье насчет колдовства, но в целом больше следила за мной.
А за дверью жил весь дом. Варя приносила еду и уносила. Сема носил медь и олово с рынка по спискам Ильи. Николай приходил каждый день, ставил у порога ящик с заказанным и уходил, не спрашивая. Азалия и Зоя носили воду. Жаров два раза в день заглядывал в дверь, окидывал верстак глазами и уходил.
В десятом часу первой ночи Илья поднял голову от верстака и сказал:
— База пойдет. Я ее перестроил. Смотрите.
Я подошел. Контуры на его листе легли иначе, чем я сделал бы, и в хорошем смысле. Я сделал бы просто правильно. Он сделал изящно.
— Хорошо, — сказал я. — Начинаем.
Он резал. Я паял. Ася помогала, когда мы просили.
К сорока часам, ночью на четырнадцатое, когда я за пять дней спал всего часов семь, пластина была на верстаке целиком: тоньше, чем у Ильи, короче, с восемью контурами вместо десяти, и с полосой поперек, которой у Ильи не было.
Пальцев я к тому времени не чувствовал. Илья один раз заснул стоя, с паяльником в руке, и проснулся от того, что сам себя обжег, раньше, чем я успел дотянуться.
— Все пока, — сказала Ася. — Ешьте. Оба.
К шестидесяти восьми часам оставались последние контуры, там, где полоса матрицы входила в базу. Делать ее Илья мне не дал.
— У вас слишком трясутся руки, Петр Алексеевич.
Я кивнул. Понимал, что большой сварочный аппарат в форме человека скорее всего не врал.
Утром пятнадцатого, в седьмом часу, пластина была готова. Мы стояли над ней втроем. Проверить было нечем. Переделать не было времени. Илья сел на пол у верстака и уронил голову на колени. Я старался даже не думать о принятии иного положения кроме вертикального.
В семь утра Жаров лег на верстак, который мы освободили и покрыли чистым. Пластина, завернутая в полотно, была у Ильи в руках. Жаров расстегнул рубаху сам.
— Марк, — сказал я. — Последний раз. Ты готов?
Он кивнул.
— Скажи.
— Готов. Это безумие, но если они, забрав кинжал после того, как похитили Лару, останутся безнаказанными, я себе не прощу.
Илья положил пластину ему на грудь, левее середины. Ася встала в головах и положила ладони ему на виски. Я взял его за запястье, перстнем к коже, и сказал Илье:
— Давай.
Резонанс Илья запустил через свою пластину, приложив ладонь к ладони Жарова. Первые секунды не было ничего. Потом Жаров выгнулся и закричал сразу, с первой волны. Сема навалился на него всем телом, с усилением от Истока, но он все равно приподнял Сему над верстаком на пару пальцев.
Когда пришла вторая волна, он ударил, не глядя, левым кулаком куда-то в пустоту, только на месте пустоты оказалась моя скула, и у меня уже не было сил и реакции, чтобы увернуться. Хрустнуло, и я не сразу понял, что это у него, а не у меня. Пальцы. Он сам себе сломал пальцы, сжав слишком сильно. Сема перехватил ему руку и прижал к столу.
— Держи, — сказала Ася, не открывая глаз. — Держи, Сема. Еще.
Это длилось пять часов. Не подряд: волна, потом минуты тишины, когда он дышал, как загнанная лошадь, потом снова. Между волнами Ася поила его с ложки, он глотал. Один раз он открыл глаза и сказал что-то неразборчивое.
В два часа дня Илья убрал ладонь.
— Прижилась, — сказал он. — Держится.
Жаров не шевелился. Дышал. Сема сполз на пол у верстака, привалился к ножке, руки у него тряслись.
Два часа мы ждали. Потом Жаров пошевелился, попробовал сесть. Ася уложила его обратно. Он повернул голову к окну. Потом ко мне.
— Петр. Зажги лампу.
— Светло же.
— Зажги.
Я зажег. Он глядел на нее сначала обоими глазами, потом закрыл левый, потом правый.
— Понятно… — сказал он. И больше ничего.
[Милый, у него правый глаз… Там ничего нет. Совсем.]
«Знаю».
Привязку начали в четыре. Кинжал Илья положил Жарову в правую руку и сжал его пальцы на рукояти своей ладонью. Ася вернулась к вискам. Я вел через перстень контуры, замыкая их на Жарова, линию за линией, показывая пластине, что этот клинок теперь ее.
Это было медленно. Так медленно, что через час я усомнился, идет ли вообще. Через два часа Жаров сказал, не открывая глаз:
— Чувствую. Не в руке. Где-то за грудью, как второй пульс.
К четвертому часу я перестал понимать, бодрствую ли.
В девять вечера Ася сняла ладони.
— Есть, — сказала она. — Связь.
Жаров открыл левый глаз.
До назначенного времени встречи оставалось полтора часа.