Глава 15

Глава 15

— Что, простите? — оторопела я.

— Я понимаю, что вас саму развратил тот мерзавец, но зачем нести дальше эту мерзость, эту грязь? Зачем вы рассказали ей о истории с гусаром?

Ах, вот оно что. Я вернула в таз с наструганным мылом миску, которую держала в руках. Мне казалось, что я действую медленно и осторожно, но вода выплеснулась, намочив рукав. Слишком велик был соблазн надеть эту миску на голову исправника. И одновременно защипало глаза. Да, эта история случилась не со мной — но Стрельцов-то этого не знал. И рассказала его кузине — я.

— Мерзость и грязь, значит, — тихо повторила я. Горло сжалось так, что говорить стало больно. — Вот, значит, что вы думаете обо мне на самом деле.

Он открыл рот. Закрыл. Во взгляде мелькнуло что-то похожее на вину.

— Я не о вас…

Слишком неуверенно он это произнес. Только подогрев саднящую внутри обиду. В висках застучало.

— О моей истории. Истории девочки, которую обманул и растоптал негодяй. Вы правы — мерзость и грязь. — Я начала отжимать промокший рукав, чтобы скрыть дрожь в пальцах. — Особенно мерзко то, что все беды обрушились на жертву. А гада, убившего ее отца и едва не убившего брата, не повесили, как полагается, а сослали в Скалистый край, откуда он вернется героем войны и сможет погубить еще сколько-то наивных…

— Если бы его повесили, а не сослали, повесили бы и вашего брата, — перебил Стрельцов. Начал мерить шагами кухню.

— Павлу не пришлось бы стреляться с ним, если бы закон исполнялся так, как подобает. Он должен был висеть уже после убийства моего отца! — Я хлопнула ладонями по столу. — И после этого вы, служитель закона, обвиняете меня в том, что я развратила вашу сестру? Рассказав ей о том, к чему приводят сказки о неземной любви?

— Кузину, — машинально поправил он, останавливаясь.

— Неважно. Она— ваша родственница, за которую вы сейчас несете ответственность. Но вместо того, чтобы предостеречь ее, вы кричите «разврат»! — Голос сорвался, пришлось глубоко вдохнуть, чтобы совладать с ним. — Хороша забота, ничего не скажешь!

— Да, забота! — Он шагнул ко мне, нависая. — Барышни вообще не должны знать ничего о… о подобных вещах! Варенька — чистое, невинное создание, а вы…

— А я, как мы уже выяснили, развратница, пытающаяся утянуть ее в пучину порока. — Меня саму удивила горечь в собственном голосе. Почему я принимаю эту историю так близко к сердцу, ведь она произошла не со мной? — Только вам не приходило в голову, что именно поэтому с невинными созданиями и случаются такие вещи! Вы делаете из них лабораторных мышек, выросших в стерильных условиях, а потом удивляетесь, что у них нет иммунитета к мерзавцам, льющим в уши сладкие сказки!

— Что-что?

Ну да, откуда бы ему знать про лабораторных мышек. Но мне уже было не до очередной своей оплошности. Даже не в Глаше дело — видывала я и в наше время девочек, которых слишком хорошо оберегали от жизни. Тем больнее становилось столкновение с реальностью.

— Вы растите их как оранжерейный цветок. А потом в один далеко не прекрасный момент стекло разбивается… и оказывается, что хрупкий цветок обречен. Так случилось со мной, и только сознание непоправимого греха удержало меня от того, чтобы наложить на себя руки. Так могло бы случиться с вашей кузиной — откуда чистой и наивной барышне знать, что песни о неземной любви прикрывают банальную похоть?

— Вы невыносимы!

Пламя свечи отбрасывало неровные тени на его лицо, мешая разглядеть выражение. Но я уже не могла остановиться.

— Откуда ей знать, что для определенного сорта… Назвать это мужчиной у меня язык не поворачивается. Для определенного сорта тестикулоносцев отдельное удовольствие — лишить девушку невинности, вместо того чтобы пойти к прост…

— Довольно! — Он схватил меня за плечи сильно и жестко. — Замолчите! Замолчите немедленно! Ваше поведение…

— Мое поведение? — Я вскинула голову, встретившись взглядом с его, полным ярости. — Мое поведение — это попытка уберечь вашу кузину от моей судьбы. Или, по-вашему, пусть на собственной шкуре испытает, что бывает, когда доверяешь негодяю?

— Для этого есть мужчины! — взорвался он. — Мужчины, а не те, кого вы именовали… Господи, у меня язык не поворачивается повторить это в лицо барышне, а вы и вовсе такого знать не должны!

Я горько рассмеялась. Меньше знаешь — крепче спишь, да…

— Отцы, братья, кузены, другие старшие родственники, — не унимался он. На его виске вздулась жилка. — Это их дело — защищать барышню от грязных сторон жизни!

— И как, у моих родственников получилось? — Я подалась к нему — слишком близко, так что почувствовала его дыхание на лице.

— Если бы вы их послушались… — Его пальцы на моих плечах дрогнули.

— Ну да, жила-была девочка, сама виновата! «Помилуйте, что они в их почтенном возрасте могут помнить о любви»…

Стрельцов явно узнал фразу.

— Замолчите! — рявкнул он мне в лицо.

— Это все, что вы можете сказать? «Замолчите»? И сами будете молчать, и станет молчать закон, и ваше молчание позволит очередному негодяю сломать жизнь еще одной девушке, поверившей в неземную любовь. Вытравленные плоды, удавленные втихомолку младенцы, пошедшие по рукам девушки — это ведь все такая ерунда по сравнению с приличием и благопристойностью! С невинностью и чистотой!

— Глафира Андреевна… — Его пальцы сжали мои плечи так, что наверняка останутся синяки, но мне было плевать.

— Вы даже слушать об этом не хотите, а каково это пережить? Каково будет Вареньке, если…

— Не переходите границы, Глафира Андреевна. — Его голос прозвучал холодно, но глаза были слишком близко, чтобы скрыть настоящие эмоции.

— Это вы переходите границы здравого смысла, делая все, чтобы ваша кузина оставалась легкой добычей для любого охотника за чистыми душами. Это вы не желаете понять, что знание о темных сторонах жизни не делает барышню ни развращенной, ни испорченной, но дает ей хоть какую-то защиту от дурных намерений! Так в средние века правители принимали яд в небольших дозах, чтобы защитить себя от отравителя!

— Но яд остается ядом! — Он неровно вдохнул, словно ему не хватало воздуха. — И вы — вы хотите влить его в чистую, светлую душу! Внушить ей отвращение и страх к естественному ходу вещей!

— О да! Отвращение и страх. — Мои губы горько скривились. — Именно это она испытает в первую брачную ночь, если сейчас ее пугают даже разговоры о ночном белье для ее кузена! Это вы воспитываете девушку так, что отвращение и страх надолго останутся спутниками ее супружеской жизни. Может быть, навсегда, если у мужа не хватит терпения и чуткости, а судя по всему…

— Довольно.

Он выпустил мои плечи, резко, будто обжегшись. Я машинально потерла их — те места, где ныли следы от прикосновения его пальцев.

— Сейчас уже поздно, но завтра же с утра я увезу кузину отсюда.

— Что? — Дверь распахнулась, и в ней появилась Варенька. Глаза ее светились любопытством. — Куда это ты хочешь меня увезти?

— Варвара, подслушивать неприлично, — сухо сказал Стрельцов.

— Я не подслушивала! Ты кричал так, что на весь дом слышно было. И, если уж на то пошло, нехорошо с твоей стороны повышать голос на бедную Глашу! Она не твой подчиненный и не преступница!

Стрельцов поджал губы, провел рукой по лицу, будто стирая с него всякое выражение.

— Зачем ты спустилась сюда и как много услышала?

— Я тоже не преступница! — надула губки девушка. — Что за допрос?

— Вар-ва-ра. — Это имя прозвучало так, что я сама поежилась, хотя смотрел граф не на меня. Варенька будто сдулась на пару мгновений.

— Марья Алексеевна послала сказать Глаше, что все готово. И найти тебя.

— Послала тебя? На костылях? — Кажется, сейчас и генеральше за компанию прилетит.

— Она сказала, что раз доктор велел двигаться, значит, надо двигаться. К тому же с ее дородностью по лестнице туда-сюда не набегаешься. — Варенька хихикнула. — Того и гляди еще какая-нибудь ступенька провалится.

Попытка разрядить ситуацию не удалась.

— Много ты успела услышать?

— Да ничего я не расслышала, только последнюю фразу. — Она вздернула носик. — Я никуда не поеду.

— Это не обсуждается, — все так же сухо произнес граф. — Марш наверх, готовиться ко сну. Глафира Андреевна придет, когда закончит свои дела.

— Сперва допрашиваешь, потом командуешь! Какая муха тебя укусила, ведешь себя как настоящий… деспот! — Забывшись, девушка попыталась топнуть и едва устояла на костылях. — Тем более сам не знаешь, чего хочешь! Утром уговаривал меня остаться здесь, а теперь велишь уехать! И это мы, барышни, считаемся ветреными!

— Обстоятельства изменились.

— Какие еще обстоятельства? Моя нога, — она приподняла гипс, — по-прежнему не действует, дороги за полдня явно не просохли, а Иван Михайлович сказал, что свежий воздух и новые впечатления ускорят выздоровление.

— Я твой ближайший родственник, и я отвечаю за твое здоровье. Как телесное, так и душевное. Поэтому ты уедешь, и прекрати это дурацкое препирательство! Барышня должна вести себя…

— … смиренно и благонравно. — Варенька умудрилась произнести это тоном пай-девочки и возвела взгляд в потолок, всем видом показывая, как ей надоели наставления. И тем же тоном пай-девочки продолжила: — Но что касается моего здоровья — разве оно уже не пострадало?

Стрельцов бросил на меня быстрый взгляд. В любой другой ситуации я исчезла бы из комнаты под благовидным предлогом, позволив родственникам разобраться между собой без посторонних. Но сейчас я была слишком зла, чтобы щадить его самолюбие. Он-то мое не пощадил. Я отвернулась к посуде, часто моргая. Дура, какая же я дура! Сама придумала, сама обиделась. Сама приняла банальную вежливость — да, непривычную для нашего мира, но вполне нормальную здесь! — за какие-то особые душевные качества, сама расстроилась, когда он оказался обычным человеком своего времени — а кем еще он должен был оказаться?

Только все равно хотелось плакать.

— Как телесное, так и душевное. — Стрельцов выделил голосом последнее слово. — В некоторых ситуациях благонравие важнее всего остального.

Варенька ахнула.

— Я поняла! — воскликнула она. — Ты считаешь, что здесь неподобающее… Но ты же сказал, что эта история — неправда! Глупая выдумка!

Я развернулась.

— Выдумка?

Голос сорвался. Я прокусила губу — так что во рту стало солоно от крови, но это не помогло. Слезы потекли по щекам.

Варенька растерянно перевела взгляд с меня на кузена, и снова на меня.

— Уйдите, — выдавила я. — Оба. Пожалуйста.

Стрельцов дернулся ко мне и тут же остановился, словно наткнувшись на невидимую стену. На его скулах расцвели красные пятна, во взгляде промелькнуло… опять я выдумываю, откуда во взгляде этого солдафона, ставящего приличия выше всего остального, возьмутся растерянность и сочувствие. Он взъерошил волосы коротким движением, снова провел ладонями по лицу, будто стирая с него все эмоции, и подхватил Вареньку под локоть.

— Глафира Андреевна…

Девушка легким движением выдернула руку, в три прыжка — неожиданно ловких — подлетела ко мне, обняла — повиснув, и мне пришлось тоже обнять ее, не давая упасть — ей или себе?

— Глашенька, милая, прости меня! Я тебе верю.

Эти простые слова окончательно добили мое самообладание — плохонькое у меня в этом теле оказалось самообладание, и самоконтроль никуда не годился. Я всхлипнула, уже не пытаясь сдержать слезы.

— Глафира Андреевна, — таким тоном мои ученики признавались в невыученной домашке, — я должен принести…

— Ох, Кир, да лучше бы ты помолчал! И без того уже наговорил столько, что… — Варенька погладила меня по голове. — Поплачь, Глашенька. На тебя и так столько свалилось, а тут еще этот будочник! Я тебя не брошу.

— Что за шум, а драки нету? — раздался властный голос генеральши.

Я шмыгнула носом, безуспешно пытаясь унять слезы. Надо бы вытереть лицо, но это означало выпустить Вареньку — а она где-то умудрилась потерять костыль и теперь висела на мне всем телом.

— Так, граф, ступай-ка ты отсюда. Ступай. Ты человек неженатый, к дамским слезам непривычный, и толку от тебя тут как от слона в посудной лавке. — Марья Алексеевна подхватила Стрельцова под руку и выпихнула за дверь, напутствовав вслед: — А коли не знаешь, чем заняться, спать ложись: утро вечера мудренее.

Она подняла с пола Варенькины костыли, подала девушке. Притянула меня к себе, и, уткнувшись в мягкое тепло — я ведь и не помнила толком, каково это, плакать маме в плечо, — я разревелась еще сильнее.

— Досталось тебе, милая. Ничего, и это пройдет.

Варенька вдруг тоже шмыгнула носом.

— Это все из-за меня. Глаша рассказала мне… — Она запнулась. — Рассказала, какими подлецами могут быть мужчины…

Марья Алексеевна неодобрительно покачала головой, но перебивать девушку не стала. А та продолжала:

— Я не поверила, подумала, будто она сговорилась с Киром, чтобы… чтобы я решила, будто и Лешенька такой, а он не такой! Я пошла спросить кузена, правда ли это. Трудно поверить в такую… такое бесчестье! Он сказал, что это выдумка, а потом… Сказал, что утром же увезет меня отсюда, а я не хочу-у-у… — И она горько разрыдалась.

Марья Алексеевна с тяжелым вздохом выпустила меня и обняла девушку. В дверь проскользнул Полкан, тихонько скуля, ткнулся лбом мне в бедро. Я присела, чтобы его погладить. Варенька продолжала рыдать.

— Не хочу никуда уезжать! Глаша такая милая и несчастная…

Ну вот, приехали! Я вытерла лицо рукавом и собиралась заявить, что никакая я не несчастная, но меня перебил очередной взрыв рыданий.

— В Больших Комарах такая скука! Всех только и разговоров, что сплетни о людях, которых я не знаю! А здесь жизнь, настоящая!

— Убийство, пожар, потоп, — проворковала Марья Алексеевна, тщательно пряча улыбку в голосе.

— Глаша так здорово обходится с магией! И Полкан…

Пес умильно посмотрел на нее и завилял хвостом. Я не удержалась от улыбки, несмотря на еще не просохшие на ресницах слезы.

— Я не хочу никуда уезжать!

Марья Алексеевна извлекла из складок платья платок и протянула мне. Следом появился еще один — им она начала вытирать лицо Вареньки. Я промокнула глаза. Платок пах мылом, почему-то табаком, но сильнее всего полынью. Такой запах стоял в шкафах у деда, который держал там мыло и полынь от моли, — и у меня снова защипало в носу.

— Вот что я вам скажу, барышни. — Генеральша утерла Вареньке нос, будто малышке. — Слезы, конечно, дело хорошее, душу омывают, но и хорошего должно быть в меру. Что глаза опухнут — полбеды, а что мужчины наши от наших слез себя дурнями виноватыми чувствуют — это хуже.

— Почему? — Варенька высморкалась. — Ой, простите.

— Ничего, милая, оставь платок себе, пригодится. А потому что никто не любит себя дураком или виноватым чувствовать. И, чтобы себя в собственной правоте убедить, мужчина становится упрямей любого ишака.

Варенька снова зашмыгала носом.

— Что же делать?

— Дать графу остыть и подумать. Он, конечно, тоже тот еще упрямец, но не ишак. Глядишь, к утру и поймет, что к чему. А не поймет, так мы подскажем. Глаше действительно одной трудно будет, ты бы ей очень помогла.

— Чем? На одной ноге?

— Много чем. Вон хотя бы письма соседям написать, чтобы о смерти Граппы оповестить, как полагается. Да и потом дела найдутся, для которых не обязательно козочкой скакать. И кузену твоему будет спокойнее знать, что ты здесь, чем в городе тебя караулить да гадать, не сломаешь ли ты вторую ногу.

Девушка фыркнула.

— Еще чего!

— Но это он не раньше завтрашнего поймет, а сегодня — никаких разговоров. Сегодня — умыться и спать. Можно еще настоечки да меда в чай плеснуть, чтобы лучше спалось. — Она посмотрела на нас одновременно ласково и строго. — Глаше, конечно, стоило бы язык придержать, да и тебе, графинюшка, ко мне бы с этим прийти, а не к кузену, ну да ничего. Все утрясется, барышни. Поверьте старухе, трех мужей пережившей: и не такое утрясалось.

Я хотела вернуться к посуде, но Марья Алексеевна вынула у меня из рук скользкую чашку.

— Завтра, Глаша. Все завтра.

Я вздохнула. Глаза и в самом деле слипались — не то от слез, не то от усталости.

— Кажется, я и без настойки засну.

— Вот и славно, милая.

Марья Алексеевна постелила Стрельцову на кушетке в комнате рядом с гостиной, и нам всем пришлось пройти через нее. Когда я появилась, исправник подскочил, шагнул было ко мне, но генеральша жестом отстранила его, и граф — вот удивительно! — послушался. Наши глаза на мгновение встретились — в его взгляде читалось какое-то мучительное беспокойство, а может, раскаяние. Я отвела взгляд первой, внезапно смутившись собственных покрасневших век и распухшего лица.

— Завтра, Кирилл. Все завтра, — мягко сказала Марья Алексеевна. — На тебе лица от усталости нет.

Одновременно она подпихнула меня в дверь, так что, даже если бы мне и хотелось объясниться с исправником, ничего бы не вышло. Впрочем, мне и не хотелось. В комнате, где генеральша расположилась с Варенькой, я обняла ее, чтобы пожелать спокойной ночи.

— Глаша, ты правда не сердишься, что я рассказала кузену? — виновато проговорила она. — Я не думала, что…

— Не сержусь, — улыбнулась я. Добавила: — На тебя не сержусь. А на Кирилла Аркадьевича очень обижена.

— Не обижайся. Он хороший. — Она понизила голос до заговорщицкого шепота: — И мне кажется, что ты ему очень нравишься.

— Глупости какие! — фыркнула я, краснея как девчонка, которой, в общем-то, сейчас и была.

— Правда-правда. Он так на тебя смотрит, когда думает, будто никто не замечает!

Она хотела, кажется, сказать что-то еще, но генеральша затворила двери, сурово на нас глядя, и Варенька прощебетала:

— Доброй ночи, Глаша.

Раздеваться оказалось неожиданно трудно — будто платье было сделано из свинца, а не ткани. Пальцы путались в крючках и застежках, и больше всего хотелось плюнуть и уснуть как есть. Но я все же справилась с непривычными одежками, прежде чем упасть в постель. Чихнула. Простыни пахли чистым, но лежалым бельем. Надо будет завтра обязательно проветрить. Надо вытребовать у Стрельцова и разобрать документы — все, какие он нашел. Надо узнать, где и как похоронить старуху. И что тут подают на поминках — раз полагается оповестить соседей, значит, они непременно явятся. Надо…

Полкан, проскользнувший за мной в дверь, положил морду на кровать. Я погладила его, хлопнула рядом с собой.

— Залезай, пока чистый.

Он не заставил себя просить второй раз. Запрыгнул, лизнул меня в нос — я хихикнула — перебрался в ноги и свернулся там клубком. Стало тепло и спокойно. Правду сказала генеральша: утро вечера мудренее. А пока спать.

Вот только выспаться мне не дали.