Глава 44
Ольга
Гудок, гудок, гудок…
Сбрасываю.
Он не возьмет трубку, как и минуту назад, как и десять, но я продолжаю набирать Диму снова и снова.
Зажимаю между ладонями телефон, который не выпускаю с момента, когда врачи унесли Диму на носилках с поля. Он был без сознания.
Стискиваю металлический, холодный от моих ледяных рук корпус до предела возможностей, чтобы не закричать.
Я хочу кричать! И выжечь с сетчатки глаз застывший на паузе слайд, где мой муж падает на футбольное поле и не встает. Я не хочу этого видеть. Не хочу! Я готова потерять память и зрение, только чтобы не видеть, не помнить…
Мне трудно дышать, и меня трясет.
Айматов врубил печку на полную мощь, но в моих венах вместо крови лед.
Я хочу услышать Димин голос. Я истерически хочу, чтобы он взял этот проклятый телефон и сказал, что с ним все хорошо, и тогда я согреюсь!
Мне страшно, ведь я не знаю, что с ним. Его увезли в НИИ Склифосовского, понятия не имею, в какое отделение.
Дамир везет меня туда. Это он узнал, в какую больницу повезли Диму, потому что сейчас сама я ни на что не способна, кроме как непрерывно звонить, и я снова набираю Диму. И снова, глотая внутренние слезы, слушаю механические гудки.
Айматов сказал, что в «Склиф» привозят всех подряд, как с легким сотрясением мозга, так и с травмами опорно-двигательного аппарата. Дамир успокаивает меня как может, но Дима был без сознания. Без сознания! В отличие от второго участника столкновения, который с рассечённым лбом покинул поле на своих двоих.
Ком в горле такой, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Превозмогая боль, я делаю выдох, и он рваный.
Дрожащими пальцами снова набираю Диму.
Мне плевать, что я выгляжу, как невменяемая истеричка, когда Дамир косится на меня и молчит. Просто я не знаю, что делать! Куда себя деть, куда пристроить закостенелые руки и свой душераздирающий страх. Как уничтожить пробку, в которую попадаем, и как обеспечить нам зеленые огни светофора на пути в больницу.
Давление паники нарастает в груди, как только въезжаем на территорию парковки Института. Здесь множество корпусов, и я понятия не имею, куда бежать, когда, заставив одеревеневшее тело двигаться, вперед Дамира выскакиваю из машины.
Он кричит мне вслед, просит его подождать, а меня злит он, встречные люди, которые в одночасье становятся отупелыми баранами и не могут ответить ни на один мой вопрос, огромные расстояния между корпусами и чертово послеполуденное солнце, лупящее по глазам…
Никто не знает, где приемное отделение. Я мечусь словно бешенная, и когда Дамиру удается узнать, что в главном корпусе есть справочная, мы торопимся туда на запредельных скоростях.
Я плюю на чертов этикет и влетаю в двери, не пропустив выходящих. Мне плевать, кто и что обо мне подумает, я вижу стойку окна для справок, и к этой цели меня несет непрошибаемым тараном.
— Баровски. Дмитрий Янович. Его должны были привезти сюда… — нетерпеливо постукивая ладонью по столешнице, тараторю сумбурно. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не рявкнуть на женщину, сидящую за окном и что-то вбивающую в компьютер так невыносимо долго и медленно. — Баровски, — повторяю громче, стараясь привлечь ее внимание, — Дмитрий Янович.
— Оля?.. — вкрадчивый голос касается слуха.
Я поворачиваю голову, и паника, в которой балансирую последний час, не позволяет в первую секунду узнать папу Димы. Яна Павликовича Баровски. В его глазах легкое удивление, пока я с остервенением собираю с его лица знакомые черты. Любимые черты моего Димы.
Сердце в груди сжимается, и мне едва удается просипеть:
— Здравствуйте.
Последний раз мы виделись семь лет назад, когда гостили у родителей Димы в Кракове в новогодние праздники. Я сменила прическу — цвет и длину волос, на которых бывший свекор задерживает взгляд, а потом возвращается к изучению моего лица.
Я не знаю, что Дима рассказывал родителям о нашем разводе, о его причинах. Может, для них я — дрянь, которая семь лет назад предала их сына, но я не собираюсь прятать глаза или бить себя кулаком в грудь, доказывая невиновность, я просто хочу услышать, что с Димой все в порядке, даже если придётся столкнуться с отчуждением или отвращением его родителей.
— Здравствуй, Оля, — произносит тихо Ян Баровски. Края его тонкой спортивной куртки распахнуты, на шее небрежно болтается бело-голубой шарф болельщика, а волосы, припорошённые легкой сединой, растрепаны ветром. Он выглядит примерно, как я, — вскипяченным, и не может ни понимать, что я здесь не просто так, но, кроме теплого удивления, на его лице нет подтверждения тому, что видеть меня здесь он не желает. — Дима в этом корпусе. На пятом этаже, в отделении нейрохирургии.
В грудь словно острый ржавый гвоздь врезается.
Страх кусает от пят до макушки, и меня начинает тошнить.
Отделение нейрохирургии… Эти слова звенят в ушах, и звучат они страшно.
Мой подбородок дрожит, когда произношу:
— Нейрохирургии? Почему? Что с ним?
Я запрещаю себе думать, по каким причинам люди оказываются в отделении нейрохирургии. Я просто запрещаю себе об этом думать, иначе я свихнусь. Страх и так искусал меня всю.
— Я больше ничего не знаю, — со вздохом разводит руки в стороны старший Баровски.
Я оборачиваюсь к женщине за стеклом, которая и пальцем не сделала того, ради чего сидит за этим долбанным окном, — она так и не дала мне никакой справки, и я спрашиваю у нее грубо:
— Есть какая-нибудь информация?
Две секунды она равнодушно пялится в монитор, а потом отрицательно качает головой.
Мы с папой Димы смотрим друг на друга. Молча. Я не знаю, о чем думает он, а я ловлю себя на том, что, какой бы несвоевременной ни была эта встреча, я благодарна ему, что он здесь. Что здесь я не одна, хоть и позади меня Дамир мерит шагами холл, но эмоции, которые терзают меня внутри, способен почувствовать только близкий, любящий Диму человек.
— Рад тебя видеть, — губ Яна Павликовича трогает робкая, болезненная, но искренняя улыбка. — Жаль только, что при таких обстоятельствах.
Комку в моем горле не хватает места.
Сглотнув, нервно киваю, не в силах что-либо произнести в ответ, потому что держусь на пределе своих возможностей. Слезы скопились в груди.
— Его перевели в операционный блок, — буднично сообщает женский голос за моей спиной.
Одновременно с папой Димы припадаем к стеклу, за которым женщина, опустив глаза в монитор, стучит пальцами по клавиатуре.
— Простите, что? — просит повторить бывший свекор.
— Поступила информация, — не поднимая лица, сухо поясняет она, — Дмитрия Баровски перевели в оперблок неотложной нейрохирургии.
Мой пульс гарантирует мне сердечный приступ.
— Что это… Что это значит? — начинаю в панике метаться я.
— Операция — это значит, — фыркнув, поясняет как для слабоумной.
Я срываюсь с цепи, на которой держала себя до этого момента, и кричу на нее, заваливая вопросами и получая на них один-единственный безучастный ответ, что большей информацией она не владеет. И только, когда руки папы Димы прижимают меня к груди, ласково глядят по волосам, а уверенный, хрипловатый голос над макушкой заверяет, что с нашим Димой все будет хорошо, я перестаю биться в агонии и начинаю плакать, уткнувшись в плечо бывшего свекра.
Всхлипываю, мычу, отрицаю. Ненавижу футбол еще больше, неожиданно представляя, что он может забрать у меня мужа навсегда.
Я скулю, сотрясаюсь всем телом.
Мама Димы, Ирина Владимировна, появляется через час, спустя десять минут после ухода Айматова. Я заставила его поехать домой, к семье.
Весь час, который мы с Яном Баровски плечо к плечу проводим на пластиковых стульях в фойе главного корпуса, мы смотрим на настенные большие часы, время на которых словно остановилось и издевательски топчется на одном месте.
От мамы Димы пахнет уличной свежестью и ветром. Ян Павликович ловит ее в объятия, и я не сдерживаю слез, когда родители Димы, прижавшись, стоят неподвижно и молча. Не говоря ни слова, разговаривают друг с другом глазами.
В отличие от меня Ирина Владимировна не плачет, но когда механический голос безэмоциональной женщины за стеклом сообщает, что Диму прооперировали и сейчас он находится в коме, огромная, материнская слеза срывается с влажных ресниц…