Играй, Вера Петер Лис · ГЛАВА 36. ШИЗОИДНОЕ РАСЩЕПЛЕНИЕ

ГЛАВА 36. ШИЗОИДНОЕ РАСЩЕПЛЕНИЕ

Следующие несколько дней стали для Воронова адом наяву, разорванным между двумя полюсами — тихой палатой старой московской больницы, где под капельницами лежала Вера, и прохладными, весенними переулками, где он вел свою охоту.

Он находил нападавших. Методично, без спешки, как и подобает сотруднику 8-го отдела ГУГБ. Допросы он вел лично, с яростью, которая заставила бы содрогнуться его самого полгода назад. В каждом жесте, в каждом холодном вопросе сквозила не служебная необходимость, а личная, неистовая месть. Раньше он так работал только с врагами государства. Теперь врагом государства стал любой, кто поднял руку на то, что принадлежало ему.

И в этой слепой ярости, в этом разрыве между следователем и мстителем, его разум, отточенный годами системной работы, сделал резкий, боковой вывод. Чистый, как лезвие, и параноидальный, как сама эпоха.

Адрес его квартиры не был тайной. Но знать адрес — одно. Знать, кого там искать, на кого направить удар, чтобы причинить ему максимальную боль — другое. Кто мог связать эти два факта? Кто видел в Вере не безликую уборщицу, а его личную слабину, его тайну, его… собственность?

Мысль ударила не гневом, а ледяным ожогом осознания. Григорьев.

Не как прямой заказчик. Григорьев был труслив для такого. Но как наводчик. Как человек, который мог в нужной компании, под видом служебной болтовни, обронить: «А у Воронова, между прочим, там не просто квартира… Там живой компромат ходит. Дочь того самого Зорина, представляешь?». И этого было бы достаточно. В их мире таких намёков хватало, чтобы смерть приходила без прямого приказа.

Это была не улика. Это было шизоидное расщепление реальности: с одной стороны — озверевшие отбросы, которых он сейчас ломал на допросах. С другой — ухмыляющаяся тень коллеги, который даже пальцем не пошевелил, но чьи слова, словно ядовитые семена, упали в благодатную почву ненависти.

Он не стал вписывать эту догадку в протокол. Не стал кричать о ней. Он положил её внутрь себя, как запасной магазин к пистолету. Пусть Григорьев думает, что я просто бешусь. Пусть считает меня ослеплённым горем зверем. Это давало тому ложное чувство безопасности.

Григорьев наблюдал за этой вакханалией с кислой усмешкой. Он видел всё: лихорадочный блеск в глазах Воронова, его несвойственную спешку, слепую ярость, с которой тот рвал нити, вместо того чтобы распутывать клубок. Это был не следователь на службе. Это был раненый зверь, мстящий за свою самку. И в этом было его, Григорьева, преимущество. Ярость слепа. А он — нет. Он лишь отмечал про себя каждый промах, каждую потерянную осторожность, копя улики для будущего удара.

Воронов видел этот ядовитый, оценивающий взгляд на планерках, ловил на себе цепкие, как крючки, глаза коллеги. Раньше такая слежка заставила бы его мгновенно зачистить все следы, отступить, перегруппироваться. Сейчас же ему было плевать. Пусть видит. Пусть знает. Пусть весь мир горит синим пламенем. Он мстил. Но где-то в глубине сознания, под рёвом адреналина и ненависти, холодный голос шептал, что, защищая её с таким непрофессиональным, животным остервенением, он сам роет себе яму. И эта яма — потеря контроля, карьеры, статуса — была ему сейчас милее любого триумфа. В ней была странная, извращённая свобода. Свобода иметь что-то важнее системы.

Нападавшими были братья «вредителя» с завода авиационных моторов, того самого, чье дело Воронов вел прошлой зимой. Человека этапировали, семья осталась без кормильца. Мстить пришли к нему, но нашли лишь ее. Слабая, беременная, она оказалась им не по зубам — глубокий порез на руке одного из них, оставленный верным кухонным ножом, тому подтверждение.

Как только очередной этап «работы» заканчивался, он срывался с места и мчался в больницу. Он влетал в палату, его китель пах табаком, чужим страхом и слабым запахом мокрой земли и почек. Он присаживался на стул напротив её железной кровати с жестким матрасом.

Она была все так же бледна, но уже не мертвенно, а прозрачно, как фарфор. Дышала ровно.

Он брал её руку — ту, что была свободна от капельницы, — и просто сидел. Молча. Его огромная, сильная рука полностью охватывала её изящные, холодные пальцы. Иногда он проводил час, иногда — всего несколько минут, прежде чем дежурный по этажу робко сообщал, что его ждет машина, и он снова уезжал, его лицо застывало в привычном выражении, а глаза становились пустыми.

Санитарки, сначала боявшиеся его, как огня, теперь перешептывались в коридорах. Этот грозный чекист, чье присутствие заставляло их цепенеть, сидел у кровати этой бедной девушки, как привязанный. Он не говорил с ней, не пытался разбудить. Он просто… был там. Словно его воля, его неотступное присутствие могло удержать её в этом мире, полном подозрений и страха.

Однажды ночью, когда он сидел, уставившись в одну точку, её пальцы слабо шевельнулись в его руке.

Он вздрогнул и наклонился, отбрасывая на стену огромную тень.

— Вера?

Она не открыла глаза, но её губы прошептали что-то невнятное. Он прильнул к ней ближе, едва дыша.

— …холодно…

Слово было таким тихим, что он едва расслышал. Он тут же вскочил, нашел в палате дополнительное байковое одеяло и осторожно, почти с неловкостью, укрыл ее. Потом снова сел и сжал её руку в своих ладонях, пытаясь согреть своим теплом.

В ту ночь он не ушел. Он просидел до рассвета, не выпуская её руку, отдавая распоряжения шепотом в телефон-вертушку, чтобы не потревожить ее. И впервые за много дней его лицо при тусклом свете лампы потеряло жесткость. Остались только усталость и уязвимость.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Утром, когда сменилась смена и в палату вошел пожилой, уставший врач, Воронов поднял на него глаза.

— Когда она придет в себя?

— Сложно сказать, товарищ майор. Организм истощен, плюс нервный шок, плюс положение… Она борется. И, видимо, у неё есть для этого веская причина. — Врач многозначительно посмотрел на его руку, все еще лежавшую на ее.

Воронов ничего не ответил. Он просто посмотрел на Веру, на её грудь, ровно поднимающуюся под одеялом, и в его глазах, привыкших видеть лишь врагов и схемы, вспыхнула та самая искра, которую он так долго в себе подавлял. Искра надежды. Страшной, опасной в их мире, но надежды.

Он вышел из палаты, чтобы продолжить свою миссию, но теперь у него за спиной оставалась не просто его «полукровка», его вещь. Оставалась женщина, ради которой он был готов сокрушить всех и вся.

Даже если для этого ему пришлось бы заглянуть в ту самую бездну, которую он так старательно в себе носил.